Электронная библиотека » Анна Бердичевская » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 8 октября 2017, 11:21


Автор книги: Анна Бердичевская


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Непроливашка
(1948)

Мама узнала, что ждет ребенка, на третьем месяце беременности. Тюремный врач, сообщивший ей эту новость, посочувствовал, но поспешил утешить: «Нет худа без добра, на воле-то аборты запрещены[2]2
  С 1936 по 1955 год в СССР действовал запрет на аборты.


[Закрыть]
, а вот в тюрьме разрешены и даже приветствуются!..»

С началом войны у многих молодых и здоровых женщин прекращались месячные, научно говоря, физиология не выдерживала стресса. И мама про себя точно знала, что детей у нее больше быть не может. Известием о беременности она была потрясена. Однако потрясение было – счастливое!.. Счастье – вещь странная. Нахлынуло – и все тут. На предложение аборта она ответила доктору сразу и твердо:

– Нет. Я буду рожать.

С тех пор она стала прислушиваться к себе и жить как бы и не в тюрьме вовсе, а на облаке…

Что не помешало ей облить своего следователя чернилами из непроливашки.

Нет, не потому, что следователь орал или бил. Он – подлавливал, запугивал и льстил, давил и шантажировал, торговался и просто выматывал. Не пытал, нет… но манипулировал сознанием и сводил с ума. И выпытывал все, что хотел. Высочайшего класса был специалист. Подследственную Якубову он как бы жалел, как бы сочувствовал ей и пытался стать доверенным лицом, другом до гроба. Но, во-первых, мама помнила, как при аресте он лежал на полу, обнимая уворованные книги с ее полки… А, во-вторых, детские бесстрашие с простодушием, странные в этих обстоятельствах, снизошли на мою маму, жившую как на облаке. Якубова легко сознавалась в том, что, хоть отчасти, но было, а в том, чего добивался следователь, но чего не было, – сознаваться просто не могла. Потому что ведь – не было же!

Не став «другом», следователь начал арестованную шантажировать – жизнью будущего ребенка, то есть моей, а также судьбою близких, тех, что остались на воле… И первая же его попытка вызвала немедленную и простую реакцию: моя мама взяла со стола непроливашку и запустила ее в стену. С облака блеснула молния, и ударил гром.

Это могло кончиться обвинением в попытке убийства. Но в результате Якубова угодила всего лишь на неделю в тюремный карцер на хлеб и воду… Следователь же отказался вести мамино дело, больше того, почти сразу уехал в Свердловск на повышение.

Почему дело с метанием чернильницы-непроливашки так легко сошло Якубовой с рук? Кто знает… «Бог хранит матерей-одиночек»…[3]3
  Из стихотворения Александра Межирова.


[Закрыть]

А возможно, потому все обошлось, что этот мастер дознания до печенок достал не только всех подследственных, но и всех вообще, включая своих начальников. После истории с Якубовой они его и повысили – с переводом в соседнюю область. Его обязанности поручили юному практиканту Попову, студенту юрфака, заочнику. То есть парню тоже вышло неожиданное повышение. К своей подследственной Попов относился по-человечески, возможно, из благодарности, а возможно, и по неопытности. Вопросов не задавал вообще – предшественник поработал за двоих. Попов и Якубова подолгу тихо сидели в кабинете с большим зарешеченным окном, из которого виден был беленый каменный и высокий забор тюрьмы. Но и небо тоже. И набухшие почками ветви каких-то высоких деревьев торчали из-за забора. Попов готовился к сессии, писал свои контрольные, а маму угощал папиросами «Норд» и даже чаем, а чтобы не скучала, давал читать огромной толщины «дело», в котором его опытный предшественник собрал показания от всех маминых друзей, родственников и сослуживцев. Мама читала, перепрыгивая через строчки и даже страницы. Печальное и отвратное было чтение. Каждый как-нибудь да выдавил из себя какое ни на есть показание. Вернее, из каждого выдавил предшественник Попова…

Все же ее удивил и порадовал один свидетель, курсант военно-морского училища, в котором она работала художницей. Парнишка был очкариком и доходягой, а в клуб приходил заниматься вокалом, если можно так назвать его мучительные попытки спеть Алябьевского «Соловья». Мучительные для всех, кроме вокалиста. Он был уверен, что поет. Звали его Беня Фишер. В сорок четвертом, в свои неполные восемнадцать, Беня пошел на фронт добровольцем, но был он настолько никуда не годен, что упекли его куда подальше, в эвакуированное за две тысячи верст от моря военно-морское училище. Еврейское счастье. Он был уверен, что после войны станет тенором. Моя мама была к нему беспощадна. «Беня, у вас больше шансов стать адмиралом флота Третьего рейха, – говорила она. – Пощадите!.. Нельзя так фальшивить в публичных местах». Беня хлопал своими верблюжьими ресницами, застенчиво улыбался и занятия не прекращал. Но отправлялся петь в самый дальний от маминой кают-компании клубный кубрик. Все помещения в училище назывались по-военно-морскому…

Так вот, этот свидетель оказался единственным, который на все иезуитские домогательства следователя отвечал замысловато: «Ничего плохого, кроме хорошего, о Якубовой мне сказать нечего». И все тут. На суде он был вторым свидетелем защиты – после хмурого работяги, зачитавшего положительную характеристику профкома пушечного завода.


Чернильница, брошенная Якубовой, оказалась не такой уж непроливашкой, она брякнулась о стену и выстрелила содержимым прямо в физиономию не вовремя оглянувшегося следователя. Небольшая такая, тяжеленькая, восьмиугольная, каслинского литья непроливашка. Ею ничего не стоило угробить бегемота, правильно попав в слабое место. Но мама и не думала никуда попадать, просто шарахнула о стенку.

В июне студент Попов подарил своей тихой подследственной эту чугунную непроливашку, а к ней деревянную ручку с пером «Звездочка» и толстый блокнот. Потом уехал на сессию, и больше мама его не видела. Ее стали перевозить неизвестно зачем из тюрьмы в тюрьму по городам Урала.

Безмятежность, свойственная беременным, сочеталась у мамы с творческим подъемом. Благодаря подарку Попова она неожиданно для себя стала писать в тюрьме стихи, особенно сонеты, венки сонетов и акросонеты. Потом, уже в лагере, многие из них пустила на самокрутки…


Безмятежность безмятежностью, сонеты сонетами, но за всю свою жизнь мама дважды проявила не свойственную ее характеру агрессивность, и оба раза пришлись на позднюю ее и такую желанную беременность. Оба эпизода были крайне рискованны, но имели счастливый исход. Кто знает, что было бы, если бы первый следователь довел дело до конца, того подлого конца, который он задумал… Он среди версий по делу Якубовой и к шпионажу пристраивался, на основании того, что художница клуба ВМАТУ постоянно делала стенды с фотографиями самолетов и кораблей. И меньшевистский след в ее судьбе его очень занимал – не она ли четырнадцатилетней девочкой была на самом деле курьером огромного меньшевистско-эсеровско-троцкистского подполья?.. Неспроста же она ездила на летние каникулы в Сургут к своей маме и ссыльному отчиму?..

Так что непроливашка очень и очень кстати пришлась.

Второй случай «немотивируемой агрессии» произошел уже в лагере.

В те времена арест беременной женщины или кормящей матери был делом заурядным настолько, что для них создавались специальные лагеря. Именно в такую зону Усольлага после суда отправили по этапу беременную гражданку Якубову отбывать срок. Вышла она из «воронка» уже в зоне, прямо напротив каптерки.

После тюрьмы в лагере ей очень понравилось. Почти воля. Неба над головой – сколько угодно. И вот в очень хорошем настроении мама отправилась – своим ходом, без конвоира, прямо чудеса! – в столовую, в полный гомона и запаха пшенной каши барак. Она встала к раздаче, получила миску отлично проваренной пышной и горячей пшенки и стала оглядываться, куда бы сесть. Место нашлось, за столом всего-то и было три женщины, в то время как за другими на лавках теснилось по восемь. Довольная и спокойная, она усаживается, но кто-то тычет ее в лопатку, и она слышит за своей спиной:

– Эй, фашистка, ты куда?!

Мама, худого слова не говоря, разворачивается с миской в руке и завозит пшенной кашей прямо в физиономию тетке, которая так про нее сказала. Шел сорок восьмой год, четырех лет не прошло, как отгремела Великая Отечественная с фашистами. Откуда моей, не умевшей «ботать по фене», маме было знать, что «фашистами» в лагерях звали просто всех политических. Ну а блатных блатные звали «людьми». Всех же прочих «придурками». Этих последних было в том лагере больше всего.

Миска с кашей еще только начинала полет, как мама раскаялась в этом своем порыве. Нельзя горячей кашей лепить в лицо женщине. Даже если она грязно выругалась.

После, вспоминая, мама сама себе удивлялась – что на нее нашло? Может, это воздух свободы, небо над головой вскружили ей голову?

Но дело было сделано. Тетка орала благим матом, мама ждала, что ее растерзают, и я в ее животе совсем притихла.

Маму не растерзали. Вся столовая сбежалась посмотреть, что натворила новенькая. Драться, будучи на сносях, горячей кашей – такого еще не видели в женском лагере для беременных женщин, молодых матерей и инвалидов. Но облепленная пшенкой физиономия огромной тетки никого не огорчила. Вся столовая гремела, охала и рыдала от смеха долго, до изнеможения. Хохотали и блатные, и политические, и те разнообразные, которых было больше всего, и вертухаи-охранники, и хлеборезка, и вольнонаемная повариха, и «шестерки» на раздаче. Смеялась и Натка Звездочка, главная из тех четырех, что сидели за столом, где мама нашла себе место. В конце концов тетка как-то отскребла кашу хлебом, умылась под стоявшим у дверей рукомойником и ушла в дальний угол столовой. А маме юркая шестерка с раздачи принесла новую миску каши с кубиком настоящего масла, оплывающим на вершине дымящего пшенного кургана. И мама без разговоров принялась кашу уплетать, не глядя особенно по сторонам, заедая и собственный страх, и нежданный успех. Маме все время хотелось есть. Потому что это мне хотелось.

Натка Звездочка тоже ела с аппетитом, потому что была розовой и кудрявой кормящей матерью двухлетнего Славика… а также плечистой и грозной рецидивисткой, промышлявшей на воле грабежом и разбоем.

Натка ела и поглядывала на маму с любопытством. И вот она спросила:

– Вы что такая смелая? Никого не боитесь?

И мама ответила, не поднимая головы:

– Никого.

Они продолжали есть кашу. А когда настала очередь жидкого и мутноватого чая, Натка вдруг еще спросила:

– И меня не боитесь?

Мама ответила:

– Пока нет. А что, надо бояться? – и подняла на Натку глаза от чая. Посмотрела в ее румяное лицо, заглянула в холодные ясные очи и в тот самый миг стала бояться.

А Натка помолчала чуть-чуть, подумала. И сказала:

– Посмотрим.

Она встала из-за стола и пошла не спеша к выходу в своих ватных стеганых штанах, облегающих могучие бедра. Соседки по столу переглянулись и со значением посмотрели на маму.


Маме вертухай указал место в третьем бараке. Здесь обитали «придурки» – шестерки, старухи-колхозницы, попавшие в лагерь по доносу соседей за украденное в поле кило гнилой картошки, проштрафившиеся кассирши сберкасс – много их было после отмены карточек и обмена денег… Барак был грязным и холодным, на ночь истопили печь, но дрова экономили. После отбоя к маме на нары присела уже знакомая девчонка с раздачи и зашептала скороговоркой, без знаков препинания, но с одышкой:

– Вам бы поосторожнее… вам темную… вам и до родов… Натка не спустит… ей нельзя – она козырная… вы бы того… в другой барак…

И ушла.

Тогда мама свернула свой тюфяк и одеяльце с подушкой, взяла узелок с одеждой и пошла из третьего барака в соседний. Там места не нашлось. Не нашлось и в следующем. И везде на маму смотрели по-разному, но одинаково пристально. В конце концов нужно же было где-то ночевать. Мама набралась храбрости и вошла в последний барак, из трубы которого сыпались искры веселого жаркого огня вместе с кудрявым, как волосы Натки Звездочки, дымком.

Это был барак, где жили «люди». Здесь было тепло и чисто, и просторно. Нары стояли пореже, и не все верхние были заняты. За столом в центре барака сидели в голубых майках и ночных рубахах дородные женщины. В белой сорочке с красно-черной украинской вышивкой по вороту сидела там и Натка Звездочка. Мама стояла в дверях, все смотрели на нее и молчали. Натка встала, потянулась, хрустнув плечами, и пошла к своим нарам. И тогда староста барака Вера Харина, сидевшая за убийство мужа, тоже встала и указала маме ее нары рядом со своими. Никто в тот вечер ни слова не сказал.

Вера Харина все годы оставалась маминой соседкой, строгой, но справедливой и спокойной женщиной с обрубленными на левой руке пальцами. Про мужа она говорила, что не жалеет, и сейчас бы убила. Такой уж был муж. А про пальцы ничего не говорила, но все знали, что мужа Вера зарубила топором, а потом от отчаяния, тем же топором, хватила себя по пальцам.


Укладываясь на ночь, мама положила под подушку чугунную непроливашку – единственное имевшееся у нее оружие. Так она и спала в этом разбойничьем, но теплом и чистом гнезде – с чугунной непроливашкой вместо маузера под подушкой. Пока не родилась я. И Натка стала одной из моих кормилиц. А Вера Харина – одной из моих нянек.

Аккордеон
1950

В женской зоне первые три года не было бани. И колодца не было, воду привозил с воли в большой деревянной бочке вольнонаемный старик-инвалид. Бочка стояла на повозке с полозьями, и даже летом эту повозку со скрипом волок огромный и неторопливый черный бык. Мама говорила, что моими первыми в жизни словами были – БЫК, МАК, ДЫМ. Все поименованное в лагере было, бык и мак в единственном числе, зато дымов, особенно морозными зимами, из-за высокого забора подымался целый лес.


Баня, как и колодец, находилась в мужской зоне, за тремя высоченными, увитыми колючей проволокой глухими дощатыми заборами. Арестанток водили мыться строем и под конвоем в мужскую зону. Мама множество раз рассказывала при мне или даже просто мне, как это происходило.

Банный день устраивался раз в две недели по воскресеньям, и с самого утра начинались приготовления к предстоящему событию. Несколько суток перед тем женщины копили «водяную пайку», чтобы хоть как-то помыть головы и накрутить бигуди, сделать прически, постирать и подсинить белые – простроченные или кружевные – воротнички, которые выпускались поверх ватников или сатиновых курток – лагерной униформы, обязательной для передвижения праздничным строем (по будням начальство не следило, в чем арестантки ходят, им и платья носить не возбранялось, только мало у кого они были). Даже зимой женщины шли в баню с непокрытыми головами, повязывая разве что шарфики и яркие ленты на свои кудри и пышные прически. На макияж шли подручные средства – из борщей загодя вытаскивались и копились жалкие кусочки вываренной свеклы, припасались также уголь из печей и побелка со стен. Особую заботу у женщин вызывали туфли. Все, как могли, приводили в порядок обувь, а несколько умелиц приноровились прибивать каблуки к арестантским бахилам. Все блестящее – от консервных банок до битых стаканов – отыскивалось и похищалось из нехитрого тусклого инвентаря лагерной жизни и превращалось в бижутерию.

Со всем этим безумием когда-то, давно, начальство пыталось бороться. Но плюнуло.

И вот наступал торжественный час. Женщины в полной боевой раскраске, с шайками и мочалками собирались на плацу перед бараком, в котором размещалась столовая, она же красный уголок. Там строились в колонны по четыре, и маленькие смертельно завидовали высоким, потому что высокие становились правофланговыми и вообще были виднее. Однако общее радостное возбуждение объединяло всех. Но вот строй замирал, начальник лагеря лично осуществлял перекличку и, наконец, командовал: «В баню шагом арш!» И открывался проход в трех заборах с колючей проволокой, «попки» на четырех вышках прижимали щеки к прикладам длинных винтовок довоенного образца, держа «на мушке» самых видных красавиц. У последних ворот, тех, что вели уже туда, в чужой и волнующий, пахнущий мужиками мир, раздавалась команда: «Запевай!» И Натка Звездочка, молодая краснощекая рецидивистка, во всю матушку разевая от природы румяный рот, запевала «Катюшу». Строй женщин входил в мужскую зону.

Лагерь, в котором все это происходило, размещался на лысой вершине холма на окраине города, под домами которого в недрах холодной уральской земли на многие десятки километров кружили просторные тоннели соляных шахт, а небо над городом заволакивали пышные и разноцветные дымы химических заводов, выпаривающих из подземной соли всю таблицу Менделеева. С женской половины лагеря, размещавшейся на самой маковке холма, из-за забора ничего, кроме верхушек заводских труб и ядовитых клубов дыма, видно не было. Но стоило пройти сквозь ворота между зонами, как со ската холма открывался величественный вид на волнистые увалы уральских гор и тайгу, их покрывавшую. Там не пахло ни ленинизмом-сталинизмом, ни бандитизмом-уголовщиной, ни химией, ни даже русским духом. Вообще не пахло человеком. Только вечностью.

Однако мало кто эту устрашающую красоту из входящих в мужскую зону женщин замечал. Она простиралась по левую руку от входящих. А по правую руку вдоль пути женской колонны метрах в пятнадцати стоял ряд арестантских бараков, точь-в-точь таких же, как в женской зоне, вот только жили в них мужики. И все население этих бараков в женский банный день не должно было и нос высовывать из своих узилищ, не ступать на деревянные мостки за порог, в сортир по нужде не бегать. У каждой барачной двери стояли два конвоира с винтовками. Как будто не женская колонна, а чума шла в гости в мужскую зону.

Но чума – она и есть чума. Нет от нее спасения. Все население бараков, от щуплых форточников до старичков колхозников, от сильных духом доходяг политических до черных душою могучих урок и мокрушников – выстраивалось на барачных крышах. Мужчины в молчании наблюдали за тем, как в зону входит колонна баб в вантиках, в ослепляющих белизной воротничках-ришелье, с размалеванными свеклой и гашеной известкой лицами… Расцветали яблони и груши, и выходила на берег мужской тоски Катюша, кося направо сияющими, подведенными углем глазами…

Путь до бани – такого же, как прочие, только стоящего чуть на отшибе барака, – был недолог. Однако многое за эти несколько минут успевало случиться.

И случилось так, что в первый же раз высокую мою, хотя и совершенно не раскрашенную маму, заметил Некто. Некто, стоявший среди прочих сотен молодых и старых мужчин на одной из крыш одного из бараков…

Когда она вошла вместе с поющей колонной в запредельное государство, то сразу увидела невероятной мощи и печали пейзаж, развернувшийся далеко за лагерем. Он врезался в нее и стал рефреном лагерной жизни. Раз в две недели несколько лет по любой погоде…

И только потом она почувствовала тысячеглазый немигающий взгляд справа. И этот взгляд вошел в ее жизнь, как жесткое излучение, вошел так же просто, как уральский пейзаж.


На следующий день ей принесли письмо.

Некто не подписавшийся описал ей в нескольких неизящных, но ярких выражениях страсть другого Некто, того самого, что так полюбил высокую женщину, шедшую в третьем ряду справа, что заболел и сам писать не мог. Дальше следовал вопрос – какого цвета у нее волосы.

«Шестерка», принесшая записку, спросила, будет ли ответ, и мама твердо сказала, что нет, не будет.

Кстати, о «шестерке». Этот мелкий лагерный сервис не был положен моей маме, политической, не «человеку». Однако событие с пшенной кашей, случившееся в первый лагерный день, создало маме странную репутацию. Отчасти она стала как бы «человек», и в свой барак «люди» ее приняли.

Ответ мама писать не стала, но в следующий раз во время банного похода, заранее вымыла светлые свои волосы, завязала их узлом и платком не покрылась. Хотя шел только октябрь, лагерь и тайгу за ним накрыли пушистые снега, все стало мягким, размытым, и легкий пар из поющих ртов окутывал женскую колонну как бы туманом…

Через день мама получила большое письмо в настоящем конверте, запечатанном стеарином.

Почерк был другой, чрезвычайно разборчивый и аккуратный, бухгалтерский, ошибок почти не было, а стиль… О, это был высокий стиль!

Письмо было на четырех страницах и содержало описание того, как Некто, подписавшийся Борисом, смотрит с крыши четвертого барака на раскрывающиеся ворота и ждет. Потом различает Ее в колонне. Потом падает с крыши и ломает руку. И сейчас рука еще в лангете, так что «извините за почерк и за то, что письмо короткое» (это на четырех-то страницах!). Самым интересным было, что Борис писал о маме. Писал он о ней почему-то в третьем лице. «Эта женщина шла необычайно легкой и естественной походкой балерины, для которой длинные ноги, их ритмичное, совершенное, как у крыльев птицы, движение – не способ передвигаться, нет! Это способ вообще жить, являть себя миру и постигать мир. И подчинять всех вокруг своему ритму, своему дыханию. Полету души и мысли…» Там было про гордую посадку головы и, конечно, про мамины волосы цвета спелого ячменя… Некто успел заметить, что она не пела со всеми вместе и что смотрела не столько направо, сколько налево, на холмы и тайгу, на божественный театральный задник, на фоне которого каждое ее движение словно застывало в вечности…

Борис даже имени мамы не знал. Его письмо было адресовано «высокой блондинке, шедшей в минувшее воскресенье в третьем ряду справа».

И на это письмо мама не ответила.

Правда, еще и потому, что лагерная почта имела публичный характер. Письма, или по-блатному «малявы», буквально как голуби летали через три забора в предрассветные сумерки до утренней переклички или после вечерней переклички, после отбоя, совсем уже ночью. Письма никогда не подписывались настоящими именами-фамилиями, потому что нередко не долетали до адресатов, а падали между заборами, на грядки вскопанной земли или нетронутого снега – на полосы отчуждения, где их поднимали наземные вертухаи, а потом развлекались «попки», читая письма вслух с вышки на вышку. Замеченных же в перекидывании писем сажали в карцер.

Нельзя сказать, чтоб мама не боялась карцера. Боялась. Там было совсем уж тесно, холодно, грязно и голодно. Но и сами письма Бориса не позволяли уронить планку, так что мама ответить не решалась долго.

После третьего или четвертого похода в баню письма от Бориса не последовало. А через пару дней «шестерка» принесла мятую писульку с уже знакомым по первому посланию расхлябанным почерком, из которой следовало, что Борис попал в карцер, застигнутый за раскручиванием «почтовой праШЧи». То есть пращи. Именно так. Для больших пакетов зэки придумали использовать это древнее метательное орудие. Однако способ этот производил специфический шум, жужжание своего рода, которое ловили «попки» на вышках и вертухаи в зоне.

Борис сидел в карцере неделю. А потом написал короткое, грустное письмо. О том, что, наверное, он смешон.

Тут уж мама не утерпела. Она ответила ему длинным (для себя, т. е. в две неполных страницы), сдержанным, но сердечным письмом. И стала получать пакеты каждый день, а в них послания – огромные, пылкие, прекрасные и ужасные. Что ей было делать? Она влюбилась. Правда, вряд ли Борис об этом смел догадываться.

Переписка длилась и длилась, и мама уже во все глаза глядела на крышу четвертого барака, где, как и на крышах остальных двенадцати бараков, стояло, сидело и даже лежало несколько сотен человек в сером, с белевшими из-под солдатских драных ушанок лицами. Что она могла рассмотреть на фоне хмурого неба? Но что-то такое ей чудилось. Был там один высокий, и однажды он помахал рукой. Ей помахал, так показалось маме.


Прошло полгода, и к маме в крохотную ее мастерскую (в конце концов, в лагере ей нашлась непыльная работенка по профессии – писать лозунги и плакаты, а также рисовать с плохеньких любительских фотографий и по клеточкам портреты членов семьи начальства) прибежала знакомая «шестерка» – «мужа вашего назначили к пересылке, через неделю его отправят до зеленого прокурора». Мужьями по лагерной традиции называли постоянных адресатов воздушной почты. А зеленым прокурором – Сибирь.

Любопытно, что при оперативности и фактической точности, вести из мужской зоны были зыбки и неполны. А с «воли» и подавно. Мир за пределами зоны был ирреален, как Тот Свет… Можно ли было точно знать о пересылке Бориса, когда даже фамилия его оставалась неизвестна, даже имя сомнительно? Мистика какая-то…

К этому времени в женской зоне появился новый начальник. Прежнего интеллигентного очкарика со слабыми легкими и сострадательными, умученными глазами сменил коренастый бритоголовый хряк, с твердыми серыми зенками. При нем пробурили артезианскую скважину. И баню с прачечной начали строить. Но самое главное – в лагере появилось кино. Кинопередвижку и коробки с фильмами раз в неделю привозил из мужской зоны настоящий молодой мужчина – киномеханик. Правда – католический монах. Литовец. И этот самый монах Юозас, хотя и не глядел на женщин, однако другой грех на душу брал – перевозил со своими ящиками кое-какую контрабанду через границу между зонами. Он и привез Якубовой последнее послание от Бориса, а также его прощальный подарок. После сеанса монах окликнул маму странным в те времена образом:

– Госпожа художница, постойте. Вам презент. Сами знаете от кого. Забирайте, быстренько, быстренько…

Неподалеку от полуторки, на которой возили технику, топтался, покуривая, вертухай, и монах нервничал. Он подпихнул ногой к маме один из своих футляров и сунул ей в руки бумажный рулон – именно так теперь выглядели письма Бориса. Что было в том, последнем письме, я не знаю.

У себя в бараке, на нарах, мама раскрыла восхитительной формы кожаный футляр и обнаружила небольшой перламутровый красный аккордеон. Ничего более невероятного в маминой жизни не случалось – не только в лагере, но и на воле.

Все обитательницы барака сбежались посмотреть на подарок Бориса. История любви художницы и этого загадочного мужчины была все это время предметом и зависти и сочувствия едва ли не всего населения женской зоны… Но такого – никто и вообразить не мог. После первого «Ах!..» женщины стояли в молчании над этой… просто драгоценной вещью, которая к тому же была музыкальным инструментом. Аккордеон мерцал цветом гранатовых зерен в барачном сумраке и тоже молчал.

Никто в лагере на такой штуке играть не умел. Сидела, правда, во втором бараке Дуська-гармонистка, у которой когда-то была гармонь, привезенная из деревни, да она проиграла ее в буру, а новая владелица вышла с гармошкой на волю… И еще литовская графиня Рута была когда-то в своем Каунасе неплохой пианисткой.

Рута… Она дружила с мамой, совершенно молча, русского почти не знала, выучила только парочку самых крепких матерных выражений для самообороны. С мамой они просто переглядывались. Вместе с графиней в лагере сидели еще три литовки, они ее любили и оберегали. Она целыми днями не делала ничего, только читала Евангелие в сафьяновом переплете. Или перебирала свои сокровища, которые хранила в драном парчовом портфельчике. Сокровища не стоили ничего, все ценное у нее забрали при аресте. Но была пудреница с зеркальцем, давно без пудры, в которой хранился чей-то локон и крестик, и много загадочных мелочей, либо поломанных, либо пустых, вроде пенсне без стекол или пузырьков из-под лекарств, градусник без ртути, флаконы, сохранившие запах духов, но не сами духи. Только один флакон был пуст лишь на три четверти.

Рута освободилась раньше мамы, и в последний вечер пришла со своими фрейлинами-литовками, села на нары и подарила самое ценное, что у нее было, – тот самый флакон с красной наклейкой. Одна из фрейлин объяснила по-русски: эти духи подарил Руте молодой красавчик лейтенант на пересылке… Еще графиня, подумав, достала из портфеля скатанный в трубку обрывок тисненой золотом бумаги и сама завернула в нее флакон, сама перевязала шнурком…

Но это случится через пару лет после того вечера, когда весь мамин барак собрался вокруг мамы и подаренного ей аккордеона. Дуська– гармонистка и литовская графиня были срочно приглашены из соседних бараков и тоже смотрели на аккордеон. Эти-то две музыкантши стали учить маму на нем играть, Рута учила правую мамину руку, а Дуська левую.


Борис пропал из маминой жизни навсегда. Постепенно в бесконечных наших скитаниях исчезли рулоны его писем. А однажды исчез и аккордеон: мама продала его в минуту жизни крайне трудную.

Но до сих пор я не могу спокойно слышать звуки этого, редкого теперь, инструмента. Я сразу вижу мамину голову, склоненную чуть влево, сосредоточенное лицо, рубиновые блики на щеке и шее, и разворачивающиеся как бы в глубоком дыхании нежные замшевые меха итальянского аккордеона…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации