Электронная библиотека » Анна Бердичевская » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 8 октября 2017, 11:21


Автор книги: Анна Бердичевская


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
«Красная Москва»
(1953)

С лагерным чемоданом, с которым вышла на волю, мама не расставалась до конца жизни, а когда ее не стало, то и я не расставалась многие годы.


У чемодана было множество достоинств. Не тяжелый, потому что фанерный, но фанера толстенная, очень прочная. На вокзалах мы сидели на нем всей семьей – мама и я. Иногда еще кошка. Чемодан никто и ни разу не вздумал украсть. С его-то красотой. Да и любой вор прекрасно видел, откуда он родом. Стильная лагерная вещь, не имеющая цены, с ременной ручкой, вернее кирзовой, сделанной из голенища солдатского сапога, в шесть слоев прошитой настоящей дратвой. Чего только в чемодане не возили, от картошки до книг, ручка выдержала. Запирался чемодан на висячий замок. Мог запираться. Но что-то я не помню, чтоб был он заперт хоть раз.

В тот вечер, когда мама появилась с ним в дверях бабушкиной кухни, на чемодан никто внимания не обратил. И на потертый футляр натуральной кожи, который мама несла в левой руке, тоже никто не глянул… Я помню, как это было, как мама появилась в дверях кухни.

В наших краях зимой окончательно темнеет часов в пять, а это, наверное, произошло часов в семь-восемь. В окнах было чернехонько, и лампочка в ветхом абажуре освещала жаркую кухню. Бабушка знала, что старшая ее дочь возвращается из лагеря именно сегодня. И она волновалась. А была моя бабушка человеком на редкость сдержанным, еще и насмешливым, и строгим. На ее веку случились две революции, три войны, а в промежутках – экспроприация, национализация, коллективизация, индустриализация, и аресты, аресты, аресты. Жизнь она прожила с вечно ссыльным меньшевиком, с которым кочевала по ссылкам от Сургута до Казахстана с заездом в Оренбург и на Соловки… И все-таки она волновалась. Очень.

А я? Я стояла на шаткой табуретке напротив зеркала в деревянной раме…


…Мне пять лет, в зеркале отражается белобрысая, румяная и лохматая девочка с маленькими глазками. Странность: я не могу с девочкой просто переглянуться, я могу посмотреть ей только в один или в другой маленький темный и блестящий глаз. Только так. Это я. Вот я какая. Бабушка, ожидая мою маму, борется с моей лохматой головой, наматывая похолодевшей нервной рукой пряди на палец и смазывая их слабым сахарным сиропом. Лохмы превращаются в локоны. Я преображаюсь. И не знаю, нравится ли мне это.

Мне нравилось, что бабушка занята мной…

На плите и в духовке что-то булькало, жарилось и пеклось, бабушка поминутно отвлекалась от меня, тогда я оставалась на шаткой табуретке в одиночестве, и мне становилось боязно. Все-таки я не роптала. Вообще, мне помнится, что я была одновременно терпелива и упряма. И молчалива. Я была занята. Помимо реальной жизни со мною всегда происходила еще какая-то, сказочно прекрасная либо, напротив, сказочно ужасная. Но на этот раз на своей табуретке я оказалась в той единственной во вселенной точке, в которой сошлись и встретились просто все страхи, надежды и чудеса. Я чувствовала, в каком важном месте судьбы нахожусь еще и потому, что бабушка волновалась. Даже бабушка.

Не помню, была ли моя голова по бабушкиному замыслу вся осыпана золотистыми локонами, когда вошла мама. Думаю, дело не было вполне закончено, поскольку, когда открылась дверь, я оставалась на табуретке. Только уже спиной к зеркалу и лицом к двери. Я именно осталась на табуретке, потому что вдруг все, и первая – бабушка, забыли обо мне. Шаткое мое положение усугубилось еще и невозможностью сделать ни шагу навстречу происходящему. Я должна была ждать, терпеть, молчать. Это «столпничество», это чувство заброшенности, опасного одиночества очень отчетливо сохранилось во мне. И возможно, многое определило. Я помню его, распознаю, когда оно возвращается, готова к нему. Как бы знаю, что будет дальше.

А дальше все, кто был в большой комнате-кухне (кстати, совершенно не помню, сколько было человек, ожидавших маминого возвращения, трое, четверо, пятеро?), перестали быть важными для меня. Бабушка перестала быть главной.

Случилась перемена жизни, есть такой термин в гадании на картах.

Вот так. Когда ко мне приходит чувство шаткости и заброшенности, я просто знаю, что дальше будет. Перемена жизни.

Дальше я увидела даже и не женщину, не маму, а только ее лицо. Лик. Его-то и помню. Надо сказать, что это отпечатавшееся в памяти лицо – темное, как на старых иконах, худое, с большими, страдающими светлыми глазами, с отчетливо очерченной поволокой – ничем не напоминает тот повседневный, позднее возникший, подробный и любимый мамин облик. Лик и облик – понятия из разных миров. Такая была минута в моей, да и в маминой жизни, что обнажилась в нас обеих первооснова. И запечатлелась в моем неправильном сознании. В сознании детдомовской девочки с поломанной памятью, начавшей говорить в три года и писать в четыре. Производившей иногда впечатление глухонемой или умственно отсталой.

Мама, окруженная всеми, кто ее ждал, смотрела на меня, только на меня, – никто еще в жизни так на меня не смотрел. И я, хотя очень ждала маму, была не готова к такому взгляду. Я ждала маму, как дети ждут подарок. А тут возникла судьба и захватила меня всю. При том, что я продолжала стоять на шаткой табуретке и чувствовать уже упомянутые страх и одиночество.

В конце концов, побывав во всех объятиях и всем наспех ответив, мать вырвалась ко мне, и налетела как явление стихийное, не человеческого происхождения, и окружила, и напугала совершенно мне незнакомой силой страсти, желанием слиться – стать мною, меня сделать собой. Я не хотела. Я, подхваченная с моей табуретки, уже даже тосковала о ней, о шаткой опоре, об островке одиночества… Потом было застолье с горячими картофельными шаньгами, самой моей любимой едой, самой домашней, самой бабушкиной. И с необыкновенной скоростью я стала привыкать к этому стихийному, совершенно не похожему на приятный подарок явлению – моей маме. В смысле, смиряться с ее неизбежностью. Я поняла, что этого все окружающие как раз и ждут, все так и считают, что я принадлежу этой удивительной женщине, как прежде принадлежала к серой и невнятной жизни в детских домах, жизни, в которую лучше было и не вглядываться, как и она, эта детдомовская жизнь, не вглядывалась в меня… Мама же продолжала пожирать меня глазами и замечать во мне ВСЕ, то есть гораздо больше, чем когда-либо замечала в себе я. Я расширялась. Меня как будто накачивали прошлым и будущим. Это было физическое, не слишком приятное, но неизбежное ощущение. Я прислушивалась к нему, занималась им и, того гляди, готова была всплыть шариком к потолку… Если бы не бабушкины горячие, румяные, прекрасно пахнущие картофельным пюре и сметаной шаньги…


В общем, как-то все обходилось. Я и вообще-то была не скандальная. Да и все-таки было в мамином поведении что-то напрямую и необъяснимо трогающее меня. Она в самом деле имела на меня право. Исподлобья и из-за шанег я подглядывала за мамой, и отводила глаза, когда она обжигала меня своим всевидящим «ярым оком», и с огромным удовольствием хлюпала чай из блюдца, как бы заливая пожар, который мама разжигала в моем сердце. Все обходилось.

К тому же становилось поздно, встречающие маму люди поредели, мне, наевшейся и напившейся, пора было спать укладываться.

И вот я уже лежу в своей кроватке, которую очень люблю, потому что после детдомовских коек она вся какая-то домашняя, нежная, с чудесной небольшой пуховой подушкой и мягким и легким одеялом в пододеяльнике… Кроватка стоит в единственной жилой комнате, в которой живут бабушка, и моя тетя с мужем, и младшая двоюродная сестра Алька. Но все взрослые толкутся на кухне и продолжают долгий свой и неинтересный разговор про все, что случилось за те годы, пока мама сидела в лагере. А сестра моя Алька давно уже спит в своей совсем детской кроватке с веревочной сеткой, чтоб не вывалиться. Моя-то постелька, хоть и небольшая, но совсем как у взрослых… И вот я лежу и смотрю на длинную, будто ножом прорезанную, светящуюся щель в двери на кухню и жду, когда все закончится, и мама ко мне придет, и сядет в ногах, и я спрошу у нее – что в тех двух сундучках-чемоданах, что она принесла с собой?.. Как-то так надо бы спросить, чтоб не показалось ей, что я жду подарков. Нет, то есть я, конечно, жду, но гораздо больше меня просто разбирает любопытство. Потому что я люблю вещи. Потому что по ним я, как следопыт, могу разгадать жизнь, которую я еще в глаза не видела, но которая может случиться со мной. (Я уже знаю, что у каждого мгновения есть продолжение и что мне предстоит Жизнь.) Так, когда из детского дома меня бабушка привезла на эту квартиру, я никак бы не поняла и не вошла в здешнюю жизнь, если б не ящички в кухне со всякой деревянной и скобяной всячиной, не комод в комнате, не ковер с оленем на стене, не герань на окошке, не металлическая шкатулка с тройкой лихих коней на крышке, полная ниток мулине, деревянных грибочков для штопки и разноцветных пуговок, не бабушкина швейная машинка с пронзительно прекрасным именем «Тевтония» и с золотым кудрявым узором на черной перегибчатой талии… Мир вещей – отражение прошлого, в котором я никогда не бывала, и будущего, в которое любопытно же заглянуть!..


Мне хочется спать, глаза слипаются, но вот все-таки мама входит и садится на мою кроватку, в ноги ко мне, и я чувствую ее легкую руку на своем колене, запах табака, которым вся она пропитана, и еще какой-то восхитительный и горький, отчетливый и безымянный запах… И вот я шепотом спрашиваю ее, но совсем, совсем не о том, что планировала. Я вдруг спрашиваю ее с гаденькой, фальшивой интонацией «хороших детей»:

– Мама, ты всегда будешь такая старенькая? Или потом помолодеешь?

Мама не отвечает. Она молчит. Слава богу, я не вижу ее лица. Но ее начинает потрясывать, дрожь передается через матрас мне, и вот короткий раскат сдавленного то ли рыдания, то ли смеха вырывается из маминой груди и горла. Нет, все-таки она смеется… или плачет?.. Я жду в страхе. Нет, я не готова к встрече с этой женщиной, я ее не ждала. Но что это за боль в моем… не знаю, в чем. В голове? В животе?.. Где во мне то место, которое так тонко, так неуловимо болит, что хочется плакать, и я задыхаюсь, и, кажется, сейчас исчезну. Какой ужас!..

Но мама наконец успокаивается и говорит низким своим хрипловатым голосом, похожим на родной, бабушкин. Она говорит:

– Девочка моя, не бойся, это я просто очень устала. Я потом стану моложе. У меня просто болит душа, и у тебя она, наверное, тоже болит. Это пройдет. Мы будем жить очень весело и счастливо. Как никто никогда не жил! Все будет чудесно, вот увидишь…

Много после я никак не могла понять, откуда во мне взялся тот дурацкий, как бы наивный, вопрос. На самом деле фальшь и пошлость втираются к нам с младенчества, они подсказывают самые легкие, самые быстрые, но и самые постыдные, самые подлые способы уйти, сбежать, избавиться от настоящей жизни. Которая так часто бывает трудна, ну просто невыносима. И все-таки она лучше, чем эти уловки, эти глупые хитрости. Настоящая, откровенная жизнь содержит возможность ослепительного счастья. Очень, правда, редкого. Но пошлость и фальшь – ничего не содержат. Они пусты, как шутки идиотов, которые нет-нет да норовят подарить ребенку аккуратно свернутую конфетную обертку без самой конфеты.

Мне стыдно до сих пор за ту минуту, за тот мой вопрос. Но мама – она была на высоте. Она все знала про мою совсем еще маленькую и напуганную душу…

В общем, и тут все обошлось.

Мама поцеловала меня на ночь, и я сразу уснула. Во сне я всегда выздоравливала от всех болезней. И от стыда – тоже…

А чемодан оказался полупустым. В нем лежала перемена лагерного, убогого, но тщательно проштопанного и чистого белья, включавшего простые чулки, голубые панталоны, полотняный пояс с подвязками, бязевый бюстгальтер, две пары носков и нижнюю рубашку с кальсонной пуговкой у ворота. Была еще вязаная фуфайка неопределенно-горчичного цвета и тапочки-тенниски, пахнущие зубным порошком. В отдельном пакете из желтоватой пергаментной бумаги лежали пахнущие скипидаром кисти и краски в тюбиках. Еще там был вонючий мешочек, туго набитый махоркой. Еще там был синий маленький томик Александра Блока, несколько исписанных общих тетрадей в дерматиновых обложках, пачка открыток, полученных в лагере. И еще какой-то рулон из бумаги разного достоинства – от обоев до ватмана. Еще – старинная чугунная чернильница-непроливашка без чернил с откидывающейся крышкой, похожей на богатырский шлем с кушаком. Все.

И еще подарок мне. Он плотно завернут в невероятно красивую тисненую золотом бумажку и обвязан золотым шнурком. Сама обертка была подарком, никогда я не видела такой роскоши. Эту бумагу и эту тесьму маме отдала одна литовская женщина, сидевшая с нею в лагере. Что это была за женщина и почему в лагере у нее оказалась такая красота – особая история. Мама же терпеливо ждала, когда я развяжу и разверну ее подарок.

От свертка пахло тем самым загадочным горьким и прекрасным запахом, который я почувствовала вечером. Это был почти пустой флакон «Красной Москвы». Лучшие и навсегда утраченные духи моей жизни. Та «Красная Москва» очень редко, но и сейчас продается в дешевых ларьках, пахнет леденцами и пудрой, она ничего общего не имеет с теми духами. Только «Шанель № 5» слегка напоминает их. Но запах маминого флакона был чище и проще. Запах судьбы. С ним можно было начинать жить.

II
«Над полями, да над чистыми…»

Роза, Яша и Белая Грива
(1955)

Эта история случилась, когда я пошла в школу.

Мы с Яшей открывали новый учебный год, мой первый и его последний. Яша был лучший ученик десятого класса, а я была первоклассница с самым красивым бантом, мы были хорошая пара. Яша взял меня на руки, а мне в руки дали школьный медный колокольчик, с которым уборщица Маруся потом на моей памяти много лет обходила коридор и звонила под дверями классов, извещая о начале и конце каждого урока. Колокольчик был тяжел для меня, и Яша обхватил мой сжатый кулак своей горячей ладонью. Я запомнила это прикосновение, оно на всю жизнь сделало для меня Яшу близким человеком.

Он был красив. Крепкий, высокий юноша, в белой рубашке, с легко возникающей улыбкой на задумчивом лице…

Все это происходило на железнодорожной станции на Западном Урале, мы с мамой жили там в деревянном клубе, где каждый вечер собиралось практически все население станции и окрестных деревень. Так что я и до первого сентября того далекого года знала Яшу. Просто мне, шестилетней, и ему, шестнадцатилетнему, общаться не приходилось. Да и после нашего совместного школьного звонка мы ни разу с ним не разговаривали. Но я потихоньку, незаметно, как это очень хорошо умеют делать все маленькие девочки, наблюдала за ним.

Он познакомился с Розой при мне, это было в клубной библиотеке.

Розу я тоже знала, она участвовала в самодеятельности, пела, и особенно часто «Над полями да над чистыми». Голос у Розы был грудной, такой живой, такой переливчатый… Она еще в припеве как-то так делала глазами… «Ну, дружней, звончей, бубенчики, заливные голоса! Эх ты, удаль молодецкая, эх ты… (вот тут Роза делала паузу, подпирала щеку пальцем и стреляла глазками туда-сюда) девичья краса!»

Она тогда еще не была красавицей, были на нашей станции молодые женщины куда виднее. Роза была просто веселой, с яркими, почти рыжими волосами, которые она обычно небрежно закалывала узлом на затылке. А иногда не закалывала, волосы падали на плечи и слегка вились.

Много лет множество людей, вспоминая эту историю, говорили: «Она была старше его на десять лет». Я в те годы мало что понимала в возрасте, для меня они оба были большие, а я была маленькая. Однако мы, маленькие, понимали в любви. Я – как локатор, как бинокль ночного видения – просто сразу же улавливала это, уж не знаю какое, излучение. А у Яши, за которым я ходила как тень, любовь вспыхнула внезапно, и я это видела. Он вдруг Розу, которую, конечно, уже встречал в клубе, в одно мгновение увидел всю, разглядел и вздрогнул, и открылся, и то, что он увидел, вошло в него, как солнечный свет.

Роза это почувствовала сразу, в ту же минуту, и была смущена. Но попыталась не придавать значения – ну, переглянулись с парнишкой, чего не бывает. Ну, будем дружить… Если получится…

Парнишка был не прост. Принц какой-то. Роза в свои полные двадцать семь Золушкой не была. Она была телятницей на совхозной ферме и очень свою работу любила, не работу, а своих маленьких – так она называла телят. Ну, пусть еще один будет маленький, Яша. А принцы – это не про нас…

Когда-то Роза была влюблена – в парня из параллельного класса. И он ее вроде любил, и однажды, в белую ночь, в июне, они согрешили на сеновале фермы. Роза созналась своей матери, за что получила по физиономии, но не обиделась, понимала, что дура и виновата. Они с тем парнем собирались пожениться, но в августе пришла повестка, в сентябре он ушел в армию и вот уже сколько лет не появлялся. Остался где-то работать и жить, и, скорее всего, женился.

У Розы были еще мужчины, поговаривали даже о ее романе с нашим клубным баянистом, недаром она эту песню про бубенчики все пела… Не знаю. Историю о Яше и Розе вспоминали и обсуждали на все лады впоследствии много лет, и верить всему нельзя, скорее всего, много болтали лишнего.

Яшу сплетни не трогали, то есть буквально он их не замечал. Его тогда и пушкой было не пробить. Он был само счастье, сам солнечный свет. Ранить его могла только Роза, и то он бы ей все простил. Даже нелюбовь. Но в том-то и беда, что и Роза заполыхала тем ослепительным счастьем, первую вспышку которого я увидела в клубной библиотеке среди скучного осеннего дня.

А потом их можно было встретить где угодно, идущими за руки, и Яше ничего не стоило вдруг, по сердечному порыву, взять нежно Розино лицо в ладони и поцеловать в самые губы, а потом и в глаза. И Роза, как завороженная, позволяла это проделывать на виду у всего поселка. И за это ее осуждали: ладно, Яша, но Роза-то женщина была взрослая.

Где они встречались и встречались ли наедине? Думаю, да, и, наверное, все на той же ферме…

Яшина мама была учительницей истории и обществоведения в старших классах. Она была строгая и красивая, и похожая на женщину с плаката времен войны «Родина-мать зовет», отец Яши погиб на той войне. Яша был ее единственный сын, мальчик очень способный, прекрасно знал историю и литературу. Конечно, он должен был стать историком, литератором, юристом или военным. Он и сам так когда-то думал. А теперь он не думал ни о чем, кроме Розы. И о строгой своей прекрасной маме – не думал. Только о Розе.

А Роза вообще ни о чем думать не могла. Она даже в самодеятельности петь перестала. Она только сияла в лучах любви и стала ослепительно красивой женщиной. Все это видели.

У Розы тоже была мама, и отца Розы тоже убило на войне. Мама, как и Роза, когда-то работала на ферме, а после войны пошла по профсоюзной линии и стала ходить в пиджаке и платке, как та женщина на плакате про Родину-мать. Хотя была она и не такая крупная и красивая, как мама Яши. Но лицо у нее было твердое, умное и нос с горбинкой.

И вот эти две матери встретились. И поговорили.

Каждой из женщин было о чем волноваться. Яшина мама боялась, что сын женится на необразованной Розе, которая старше его на десять лет, сам не получит образования и загубит свою жизнь. Мама Розы думала, что ее шалава-дочь родит безотцовщину и будет всю жизнь маяться одна с ребенком, спать с веселыми пьяными и женатыми мужиками на ферме и, забыв про совесть, губить свою бесшабашную жизнь.

Обе матери любили кино и книжки, конечно, знали историю про Ромео и Джульетту, помнили про вражду их родителей, приведшую к беде, и поэтому, не испытывая друг к другу никакой симпатии, решили поговорить.

Они договорились о том, что Яша должен продолжить образование, а Роза не рожать ребенка. И поскольку Яша совсем еще мальчик, то Роза должна, наконец, понять, что отвечает не только за себя, но и за него. Она должна его пожалеть. Но не как шалава и сучка (так сказала Розина мать, а не Яшина), а как взрослая женщина и будущая мать сыновей и дочерей.

Вот с этого разумного разговора и началась беда.

Роза, получив в очередной раз от матери по физиономии, выпив с баянистом бутылку водки, опухнув от слез и чувства вины, сказала своему Яше, что все, хорошенького помаленьку, что он ей надоел, сосунок, и пора ему подумать об учебе. Яша не поверил. Он стал Розу смешить, дал ей выплакаться на своем мальчиковом, но крепком плече, вытащил из нее весь разговор с ее матерью и пошел объясняться к своей. Его мама была женщиной умней умного и куда начитанней Розиной мамы. Она рассказала Яше о его долге перед памятью отца и перед Родиной, наконец, перед любимой женщиной и будущей семьей. Яша погрустнел и задумался. Но солнечный свет, которым была для него Роза и которым он был переполнен, еще сиял в нем. Он пообещал матери учиться дальше, действительно перестал пропускать уроки, а с Розой стал ходить только в кино. И вот тут мы снова с ним совпали, потому что я в кино ходила все время, каждый день, на все сеансы. Сеансов было то два, то три в день. Утром на поезде привозили несколько грубо грохочущих помятых металлических коробок с кинопленкой, иногда мне позволяли перематывать «части» на специальной «перемотке» – делалось это, чтоб проверить, не драные ли части привезли. Конечно, они были с разрывами, и тогда мне еще приходилось склеивать кинопленку ацетоном – это было прекрасное занятие… Фильмы были часто трофейные или отечественные, но те, что запускались «вторым экраном» – в сельских клубах, как наш. И вот я смотрела кино по три раза за вечер, а некоторые фильмы еще и не по одному разу в неделю, если их почему-либо не увозили. В таких случаях зал пустел, но кино не отменяли никогда. Тогда в зале оставались только Роза с Яшей и я. И мне было слышно, о чем они говорят. Но я, конечно, этого не помню.


Помню только, что мы вместе и с огромным вниманием множество раз посмотрели фильм «Белая Грива». Не знаю, чей это был фильм и когда снят, но драным он был необыкновенно. Я собственноручно клеила его раз за разом, и на каждом сеансе он снова рвался и становился все короче. Это был фильм о мальчике и лошади. Мальчик жил среди жестоких мужчин в деревне у океана. И вот мужчинам досталось укрощать дивной красоты белую лошадь, которая не хотела им покоряться. В конце концов, она убежала и стала жить в камышах, в непроходимой топи. И однажды ее нашел мальчик. Лошадь – мальчик назвал ее Белая Грива – была ранена в ногу. Она никогда не подпускала к себе отвратительно пахнущих, шумных, наглых и грязных мужчин, но вот доверилась мальчику и дала ему перевязать ногу. А потом позволила мальчику сесть на нее верхом, и они все время проводили вместе. Тем временем мужчины, искавшие лошадь, выследили мальчика и Белую Гриву.

Этого следовало ожидать, и это было ужасно.

Кончался фильм тем, что лошадь унесла мальчика на своей голой белой спине к берегу океана, и они поплыли в ослепительно сияющий и бескрайний открытый простор. И осталось тайной – утонут они или спасутся.

Вот об этой тайне и говорили, наверное, Яша и Роза. И, наверное, Яша говорил Розе, что они выплывут. А Роза сомневалась и плакала.

А может, и наоборот.

Только Яша точно не плакал. Он был очень мужественный.


Настала весна, время экзаменов в школе. Яша засел, похоже, за учебники всерьез, я его не видела ни в кино, ни на танцах.

Роза же, напротив, похудевшая и неестественно веселая, в ярких штапельных платьях, на каждой неделе в новом, появлялась на всех танцах, ходила в кино и все время была в окружении местной и приезжей шантрапы. Наш клуб был знаменит по всей железнодорожной ветке, до самого Кунгура. Особенно славились танцы в парке: лучшая музыка – живой оркестрик с аккордеоном, гавайской гитарой и трубой, огромные березы, пахнущий свежей доской настил танцплощадки, гирлянды из окрашенных разноцветным лаком лампочек… Народу в пятницу, субботу, воскресенье съезжалось немало. Роза, окутанная ореолом порока и страсти, пользовалась успехом. Что-то отчаянное, что сияло в ее потемневших, обведенных черной тушью глазах, притягивало взгляды, волновало приезжих.

В июне начались экзамены в школе и грозы над парком с танцплощадкой. Танцы перекочевали в тесное фойе клуба. И от этого они стали еще более страстными, напряженными, жаркими. В тесноте полутемного фойе ныла гавайская гитара и рулады аккордеона уносили в пучину немыслимых и сладких страданий. В фойе царили медленные фокстроты.

Я скучала возле входа в клуб, под деревянными колоннами, подпиравшими фронтон, когда увидела Яшу, в его неизменной белой рубашке с распахнутым воротом. Он меня не заметил, он сейчас никого бы не заметил и не узнал бы, кроме, конечно, Розы. Он шел к ней с чем-то окончательно важным, глаза его были невыносимы, я бы не решилась встретиться с ним взглядом. Но пошла за ним. И вот он стал раздвигать толпу, как корабль, а я, быстро перебирая ногами, почти бежала в его фарватере, не видя ничего, кроме ног, карманов пиджаков, подолов платьев, мусора на полу. И вдруг потеряла Яшу.

Больше я его никогда не видела.


Потом рассказывали: Яша нашел Розу и что-то ей сказал, а она засмеялась, не переставая танцевать со своим ничего не значащим кавалером. Никто не запомнил, что они сказали друг другу, да это, наверное, было и не важно. Бывают минуты, когда важны не слова, поэтому их никто не в силах припомнить или все вспоминают по-разному. Яша позвал, а Роза не пошла, еще плотнее прижавшись к разомлевшему идиоту, приехавшему из-под Кунгура. Вот и все.

И Яша вышел. Кто-то видел, что он пошел на станцию, но и кассирша, и дежурный, и стрелочник божились, что не видели Яшу, что ни билетов он не покупал, ни на перроне не появлялся, ни в товарняки, притормаживающие на стрелках, не прыгал.

Была гроза, дождь лил не сильный, редкими порывами, в небе разливалось почти постоянное электрическое сияние, да и ночь-то была белая, июньская. Нет, никто не видел Яшу после того, как он вышел из клуба. Уже под утро Яшина мать заявила об исчезновении сына, его искали на сеновале телятника, в домах у друзей, позвонили в районный центр. Его искали год, и два, и три, и много позже, далеко от нашей станции на стене какого-то казенного дома я увидела маленький выцветший плакатик с розовой, некогда красной, надписью: «Ушел и не вернулся». На плакате была фотография Яши, на которой он выглядел совсем мальчиком. У него там было скучное лицо отличника, будущего юриста, литератора, учителя истории.

Нет, конечно, по такой фотографии найти его было нельзя.

Я тоже многие годы искала Яшу. Просто всматривалась в мужчин. И однажды в героическом кино я увидела подходящего. Фамилия актера была Урбанский. Я училась в пятом классе и написала на студию Мосфильм письмо актеру Урбанскому. Я написала, что знаю, кто он на самом деле, что настоящее его имя начинается на букву «Я». И что никогда не забуду, как он подавал со мною свой последний школьный звонок, как нес меня на руках и помогал держать колокольчик. Ответа не было. Вскоре на киносъемках в пустыне Урбанский погиб.

Мать Яши к тому времени давно уехала с нашей станции. А Роза вышла замуж за приезжего. На свадьбе она плакала и громко говорила всем, что, если родит сына, то назовет Яшей. Она родила девочку, а через год и сына. И, говорят, посмотрев на своего маленького в роддоме, сказала: «Нет, не похож». И назвала Толей.

И вот я думаю, вся эта история не случилась бы или случилась как-то иначе, если бы… Если бы не драный трофейный фильм, который Яша и Роза, и я посмотрели множество раз. Если б не эта странная лошадь, Белая Грива, которой доверился мальчик. А Белая Грива доверилась мальчику. И они уплыли в сияющий океан и больше не вернулись.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации