Текст книги "Этюды Черни"
Автор книги: Анна Берсенева
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава 9
Саша проснулась перед рассветом. Тревожное, одинокое время, и только совсем бесчувственный человек ни разу в своей жизни этого не ощущал.
Единственный город, где в такое время не стоит зловещая тишина, – Нью-Йорк, с его глубоким, нутряным, утробным гулом и вечным воем сирен. А Москва в предрассветный час все же затихает, пусть ненадолго, и лучше человеку не просыпаться в такой тишине.
Но Саша отчего-то проснулась и, еще прежде чем поежилась от предрассветного неуюта, поняла, что тишина не абсолютна: какие-то неясные звуки доносятся снизу, со двора. Она прислушалась – звуки показались ей мелодичными. Она подошла к окну и посмотрела вниз сквозь прозрачную занавеску.
Во дворе под фонарем стоял Филипп в светлом плаще. Он выглядел так буднично, что на него легко было вовсе не обратить внимания. Но ведь важные события всегда совершаются буднично, и глупо думать, будто им должен предшествовать трубный глас. Гитарный разве что.
Да, в руках он держал гитару. Саша чуть было окно не распахнула, чтобы получше это разглядеть, и только в последний момент опомнилась. Не хватало снова горло застудить! Но за целый месяц, прошедший после ее знаменательной простуды, не произошло ни одного события, которое взбудоражило бы ее и взбодрило так, как явление этого мужчины с гитарой у нее под окном. Поэтому ничего удивительного не было в ее порыве немедленно распахнуть окно.
Она приоткрыла форточку и прислушалась.
– Я здесь, Инезилья! – речитативом произнес Филипп. Голос у него был приятный. – Я здесь, под окном! Объята Севилья и мраком, и сном.
Она прослушала песню до конца. И про отвагу, и про плащ, и про шелковые петли, которые требовалось не медля привесить к окошку.
На «шелковых петлях» Саша открыла окно.
– Ловите ключи, Филипп, – сказала она.
Это были первые слова, произнесенные ею за месяц. Они выговорились сами собою, без размышлений, и так легко, что она вздрогнула от радости. Голос звучал неплохо. Да что там – главное, что он вообще звучал! Саша вспомнила ужас, который охватил ее месяц назад, когда она проснулась утром и поняла, что вместо голоса из ее горла вырывается какой-то отвратительный сип…
– Я вам звонил, Александра, – сказал Филипп, глядя на нее снизу, из просторного дворового колодца. – Вы не отвечали. Вот я и вспомнил, что обещал прийти с гитарой к вам под окно.
Понятно, что не отвечала. Даже телефонный шнур из розетки выдернула, чтобы звонки не досаждали. Кельнский концерт отменила письмом, и следующий, в Братиславе, в светлом зале, где однажды играл шестилетний Моцарт, ничего не поделаешь, отменила тоже.
– Как же вы узнали, что я здесь? – спросила она.
– У вас ночью свет горел. Я ехал из аэропорта и увидел. Съездил к себе на Плющиху за гитарой и вернулся сюда.
Из-за предутренней тишины, которая больше не казалась Саше ни тревожной, ни зловещей, они могли разговаривать так, будто не разделены тремя этажами, а стоят рядом.
– Поднимайтесь, поднимайтесь, – повторила Саша.
Звякнули об асфальт ключи. Пока он входил в подъезд, поднимался по лестнице, Саша умылась и закуталась в теплый махровый халат.
В доме до сих пор не топили. Это, в числе многого прочего, раздражало ее в Москве. Ну почему нельзя поставить на батареи регуляторы, чтобы каждый отмерял себе тепло сам, как хочет и когда хочет, и сам бы за это платил? Хорошо Любе Маланиной, она вообще не мерзнет, натура ей такая досталась от отца-казака. А у Саши зуб на зуб не попадает в стылых комнатах. Давно она не оказывалась осенью в Москве! И сейчас не оказалась бы, если б не уцепилась от потери голоса за родные стены.
Филипп раскраснелся от ночного мороза. В этот раз он понравился Саше даже больше, чем в прошлый. Возможно, просто потому, что она устала от своего затворничества. Но почему бы ни было – она обрадовалась его появлению. Да, в конце концов, она целый месяц умирала от самой обыкновенной скуки, и не монашка же она, а женщина, полная сил и интереса к жизни.
И к тому же, и главное – к ней вернулся голос! Сознание этого наполняло ее восторгом, и появление Филиппа отлично с ее восторгом совпало.
– Извините, что разбудил вас, – сказал он с порога. – Не стал бы, но боялся, что вы снова ускользнете от меня.
Ага, значит, он охотится за ней, значит, охвачен азартом! Ей нравилось читать его намерения в словах и во взгляде блестящих черных глаз. Он не то что совсем не скрывал своих намерений, но скрывал их ровно настолько, чтобы они не казались пресными, чтобы будоражили и интриговали. Это была нехитрая, но всегда увлекательная интрига. Саша поддалась ей с удовольствием.
Он выглядел так, будто приехал с юга. Хотя нет, он просто смуглый, это и в первую встречу бросилось ей в глаза, только она это позабыла, потому что с тех пор не думала о нем. Она не думала о нем? Удивительно! Нынешнее его появление так обрадовало ее и взбудоражило, что в недавнее равнодушие даже не верилось.
– А откуда вы прилетели? – спросила она.
Он шагнул с лестничной площадки в прихожую и ответил:
– Из Индии.
– Вы увлекаетесь Индией? – удивилась Саша.
Людей, увлеченных Индией – индийской философией жизни, так точнее было бы сказать, – она повидала немало. Индия была в моде, но в моде особой – не в сиюминутной, а в вечной моде у людей, презирающих любое жизненное усилие и любой его результат. Филипп совсем не был похож на этих людей.
– У меня там представительство фирмы, – сказал он. – Люди на меня работают.
Ну да, он же компьютерными программами занимается. Тогда понятно.
– Ваши люди живут в коробках из-под холодильников? – усмехнулась она.
– А вы откуда знаете?
– Брат моего бывшего любовника, – объяснила Саша, – сотрудничает с индийскими разработчиками программ. Он рассказывал: люди с блестящим образованием и с феноменальным талантом живут в коробках из-под холодильников, считают это совершенно нормальным, лишь бы электричество было и выход в Интернет, и пишут какие-то программы, именно что феноменальные. Он говорит, такие люди победят в любом жизненном единоборстве, – добавила она.
– А вы? – поинтересовался Филипп. – Вы тоже так думаете?
– Я об этом вообще не думаю. Я в Индии была один раз. Хотела посмотреть храмы. Но не посмотрела.
– Почему?
– Обувь надо было снимать. А я как увидела, кто в эти храмы босиком входит… Нет уж, спасибо. А любовник мой еще съездил в ту местность – как ее? – где трупы сжигают. Очень выразительно живописал, как куски недожженных трупов по Гангу плавают. Это у них считается большим счастьем, чтобы твой труп именно там сожгли. По-моему, мы с ними живем на разных планетах. А я в астронавты никогда не готовилась.
– Поэтому вы расстались с тем своим любовником? – спросил Филипп.
Саша расхохоталась.
– Я думала, вы еще что-нибудь про Индию спросите, – сказала она.
– Про Индию я и сам все знаю. – Он улыбнулся. – А про вас нет. И вы меня гораздо больше интересуете, чем все Индии, вместе взятые.
Правильно. Замысловатые комплименты перестают быть комплиментами и становятся просто пошлостями. Он и не пытается быть замысловатым.
– Накормить вас нечем, – сказала Саша. – Напоить тоже. Разве что водой из крана. Я неделю из дому не выходила.
– Чем же вы питались?
– Как раз вчера вечером прикончила запасы.
– Можем поехать ко мне.
– Нет. Дома и стены помогают.
– Вам нужна помощь?
В сказанном ею он сразу улавливал главное. И не улавливал даже – такое определение относилось к сфере интуиции и было скорее самой Саше присуще, – а выявлял главное и называл его.
– Может быть, помощь мне уже и не нужна, – ответила Саша. Тут ей надоело говорить загадками, ей было для этого слишком легко и весело, и она объяснила: – В нашу прошлую встречу я простудилась, и у меня пропал голос.
– Ваш голос звучит замечательно, – возразил Филипп. – Пробирает меня до самых поджилок.
– Я как раз только что, пять минут назад, произнесла первые слова за месяц, – сделав вид, будто не расслышала про его поджилки, сказала она.
– Лестно, что эти слова оказались обращены ко мне, – улыбнулся Филипп.
– Не обольщайтесь. Вы просто под руку подвернулись, – заверила Саша.
«С ним легко, – подумала она. – Его комплименты не раздражают, поддразнивания не уязвляют. Если сложится, нам будет хорошо вместе».
В том, что быть с нею вместе хочет и он, сомнений не возникало. Его взгляд говорил об этом яснее, чем слова, хотя и слова говорили ясно.
– Ну что, не передумали идти в голодные гости? – поинтересовалась она.
Филипп засмеялся и прошел в комнату. Туфли он не снял, тапочки не попросил. Саша и сама уже отвыкла от этого московского обыкновения, или российского, или советского еще. Ей понравился очередной знак того, что они похожи, по крайней мере в бытовых привычках.
– Я давно не был в таких домах, – сказал Филипп, оглядывая комнату. – С детства, может быть. Да, меня в такие гости только родители в детстве водили.
Что он имеет в виду, было понятно. Книги, закрывающие все стены в гостиной, начал собирать еще тот Сашин прадед, жена которого потеряла кольцо в фортепианных струнах. И фортепиано это, с подсвечниками над клавиатурой, виднелось в открытой двери дедова кабинета, и черно-белые фотографии в простых старинных рамках вереницей стояли на консоли…
– А кто ваши родители? – спросила Саша.
И сразу же пожалела, что спросила. Поспешное требование доверительности никогда не было ей свойственно. Все-таки чрезмерное воодушевление от возвращенного голоса служит ей сейчас плохую службу.
– Отец был послом, – ответил Филипп. – Как раз в Индии. Так что все в моей жизни прямолинейно обусловлено.
Они стояли посередине комнаты, и понятно было, что им надо сделать: поцеловаться. Не то чтобы не хотелось поговорить – хотелось, нравилось им говорить о неважных вещах, и можно было предположить, что точно так же понравится говорить о важных, – но тела их тянулись сейчас друг к другу сильнее, чем слова или мысли, и им не хотелось заниматься обманом. Саше, во всяком случае, не хотелось.
Филипп посмотрел на нее еще мгновение, потом обнял и поцеловал. Значит, ему не хотелось того же. Или того же хотелось, так вернее.
От его поцелуя у Саши захватило дыхание. Он был жаркий, его поцелуй, но и прохладный, и пряность в нем была, и мята, и все это волновало, возбуждало, кружило голову, во всем этом была страсть, вот что главное!
– Ты мне очень нравишься, – сказал Филипп, отстраняясь от ее губ.
Конечно, это и так было понятно, но все же хорошо, что он это сказал. Ей так необходимо было сейчас все, что свидетельствовало о ее существовании в этом мире, о важности ее существования! А то ведь оно чуть было не показалось ей призрачным, собственное существование. И нелегко ей было чувствовать внутри себя такую пустоту, какую чувствовала она месяц напролет.
Его поцелуй не просто пришелся кстати, но и явился в ее жизни чем-то новым. В сорок лет обнаружить в поцелуях что-то новое, это дорогого стоит!
– Очень нравишься, Саша, – повторил он. – Давай целоваться!
Она засмеялась его словам, а особенно мальчишеской интонации, и они принялись целоваться, и делали это с таким самозабвением, что не заметили, как перешли в дедов кабинет, который был теперь Сашиным кабинетом, и оказались на кровати, где она только что спала одна, и забыли, что бывает на свете одиночество.
Саше-то легко было раздеться, только пояс халата развязать, но и Филипп избавился от одежды так быстро, что она не отметила того мгновения, когда объятия его сделались не только страстными, но и жаркими, голыми, приближенными настолько, что не было уже между их телами даже самого короткого расстояния.
Плечи его были гладкими, словно из отшлифованного гранита, руки обнимали крепко, и так же крепко ее бедра были сжаты его коленями. Во всем чувствовался мужчина, в каждом движении, и каждое его движение нравилось ей.
Это были движения уже у нее внутри, и она сравнивала их со звуками, которые тоже появлялись ведь у нее внутри, прежде чем вырваться наружу. До тех пор сравнивала, пока все не слилось в ней, вспыхнуло, заполыхало, и такая отвлеченность, как сравнение, перестала существовать в ее зазвеневшем сознании.
Страсть была главное в этом мужчине. Весь он состоял из страсти, весь отдавался ей. Теперь, когда его страсть приняла ощутимый, более чем ощутимый облик в ее собственном теле, Саша убедилась в этом окончательно. Но страсть была главное и в ней самой, и это значило, что они совпадают в главном.
Вот она ахнула от того пронзительного, что взорвалось у нее внутри, вот он засмеялся, и застонал, и вздрогнул в ней, и ей стало так невероятно хорошо от этой дрожи, прошедшей по нему и по ней одновременно, точно как проходит дрожь по морю, по поверхности его и глубине одновременно, так хорошо ей стало, что она засмеялась тоже.
– Ну, Саша! – Филипп на секунду ослабил все мышцы, лежа на ней, и она должна была бы почувствовать его тяжесть, но не почувствовала; он был легкий, божественно легкий. – Ну, Саша! – повторил он, приподнимаясь над нею. – Я и представить не мог, как ты хороша! Хотя представлял тебя во всех возможных видах.
– И в таком?
Она выразительно взглянула на свою голую грудь, которой он, лежа на ней, касался грудью, тоже голой.
– Конечно. И в таком тоже. Причем с первой минуты, когда тебя увидел.
– Я, значит, пела, а ты, значит, только и представлял, как я буду выглядеть в постели?
Саша попыталась сделать вид, будто оскорблена. Но, конечно, ей не удалось сделать такой вид – она засмеялась.
– Твое пение было невероятно сексуально. Я и не знал, что оперный голос может быть таким чувственным.
Саша-то как раз прекрасно знала о своем голосе то, что проявлялось иной раз задушевностью, а иной раз чувственностью, как в тот вечер, о котором Филипп сейчас вспомнил. Именно это качество и делало ее особенной среди множества певиц, голос которых был, возможно, и лучше, по общепринятым оперным канонам.
– Как же ты про мой голос этого не знал? – спросила она. – Ты же говорил, это твоя была идея пригласить меня спеть.
– Да я в голосах вообще-то слабо разбираюсь. А тебя я всего месяца два назад по телевизору первый раз увидел. Рождственский концерт какой-то повторяли, цветы, огни, и ты ослепительная такая, что я захотел с тобой познакомиться. Но хоть пела ты на том концерте красиво, а все же не так, как вживую. Вот когда я тебя настоящую услышал, тогда у меня, несмотря на отсутствие музыкальных способностей, извини, все встало и к тебе потянулось.
Саша засмеялась. Смех дался ей легко – значит, голос восстановился точно. Может, из-за его слов, тоже очень чувственных, а может, из-за того, что гранитные его гладкие плечи до сих пор нависали над ее грудью.
– В таком случае ты невероятно терпелив, – заметила она. – Странно, что ты не завалил меня тогда прямо на пробковый пол у себя в квартире.
– А надо было?
– Тогда, пожалуй, не стоило.
– Вот и я это понял. Тогда ты совершенно не была на меня настроена.
– А теперь?
– А теперь, по-моему, замечательно все получилось. Или?..
– Замечательно.
Филипп наконец перекатился на спину, лег рядом с Сашей.
– Ты чего-нибудь хочешь? – спросил он.
– Пока нет, – усмехнулась она. – Когда захочу, скажу.
– Я и сам догадаюсь. Ты очень свободная, – добавил он, помолчав.
– Это плохо?
– Я ведь не сказал «слишком свободная». Мне твоя свобода нравится. Я такую встречал только у деревенских старух. Причем в самой глухой глуши.
– Ничего себе! – Саша так удивилась, что даже села на постели, чтобы поймать его взгляд. – А тебе не кажется, что это не слишком приятное сравнение?
– Я сравниваю не тебя и старух, а два вида свободы. И мне кажется, что они у вас совпадают.
– Чем же?
Он, оказывается, умел не только удовлетворить тело, но и заинтересовать разум.
– Тем, что и ты, и эти старухи могут совершенно не принимать во внимание постороннее мнение о себе. Они – потому что никто в них не заинтересован, а значит, им нет и смысла скрывать свои мысли или делать не то, что они хотят. А ты – потому что многие заинтересованы в тебе настолько, что ты можешь позволить себе то же самое. Разве нет?
– Да! – Эта мысль показалась Саше такой яркой и новой, так увлекла ее, что она даже в ладоши от радости хлопнула. – Я таких старух во Франции видела, в Бретани, в самой что ни на есть глуши! Но мне и в голову не приходило, что я на них похожа.
– Ты на них не похожа.
– Ну, свободы наши похожи. Ты открываешь мне много нового, – заметила она.
– Например, что?
– Например, поцелуи. Я и не думала, что найду что-то новое в поцелуях. А у тебя они оказались необычные.
– Я ревную.
– К кому?
– К тем, у кого они казались тебе обычными.
Он перевернулся на живот и, подперев кулаками подбородок, смотрел на Сашу. Взгляд его был пристальным и непонятным.
– А ты не ревнуй, – сказала она невозмутимо. – Или ты предполагал, что я окажусь не целованной девственницей?
– Я не предполагал, что ты с ходу станешь мне рассказывать о своих прежних мужчинах.
– Я и не рассказываю. И потом, дорогой мой, может быть, ты сейчас уйдешь, и это замечательное утро окажется в нашей жизни первым и последним общим утром. Ведь я не знаю твоих планов. Я и своих не знаю, – добавила она, решив, что слишком уж что-то разоткровенничалась.
– Я уйду только вместе с тобой. Если это совпадает с твоими планами.
Последнюю фразу он добавил явно лишь из вежливости. Не похоже, что ее планы волнуют его до такой степени, чтобы он стал менять свои. Но если в Оливере это качество происходило от самовлюбленности и инфантильности, то в этом мужчине, который так неожиданно и так естественно возник в ее жизни, все было иначе.
Но как – иначе? Саша не знала. Пока не знала.
Узнать его, отомкнуть этот ларчик казалось ей чревычайно привлекательным.
«Как бы там ни было, а ларчик полон соблазнов», – подумала она, окидывая Филиппа быстрым взглядом.
Его узкое тело темнело на постели, в нем не было напряжения, но и расслабленности не было. Что-то в нем было новое для нее, необычное, неожиданное.
Ну да, он умелый любовник, в этом она только что убедилась. Но разве он первый умелый любовник в ее жизни? И разве она не знает, что умению в этой области невелика цена, что оно привлекательно лишь поначалу, а потом воспринимается как обычный механический навык? Нет, сексуальные умения привлекали ее в Филиппе не больше, чем его гармоничное телосложение. И то и другое хорошо, но и то и другое не главное.
– Я не знаю своих планов, – повторила она.
– Значит, последуешь моим?
«Все-таки он слишком самонадеян», – подумала Саша.
И ответила:
– Да.
Планы свои она, конечно, знала. Ей надо было немедленно, прямо сегодня поехать в Вену, показаться Динцельбахеру и решить, как она будет жить дальше. Надо было начать репетировать – осторожно пробовать свой вновь обретенный голос в тех границах, которые очертит ей доктор, а потом потихоньку выходить за эти границы, а потом, может быть, делать даже какие-то глупости, без которых искусства не бывает так же, как не бывает и жизни.
Но Филипп спрашивал не об этих планах. И то, о чем он спрашивал, она готова была отдать на его полное усмотрение. Может быть, это ее прихоть, и только. Но Саша привыкла отдаваться прихотям такого свойства и прислушиваться к ним. Тем более что она чувствовала к этому мужчине, смуглому, жаркому и неожиданному, что-то посильнее, чем могла от себя ожидать по отношению к мужчине вообще.
Да и по отношению к чему бы то ни было в жизни.
Глава 10
«Этого не может быть! Это морок какой-то! Обман!»
Но чей обман, в чем он заключается, на эти вопросы Саша ответа не знала.
Слезы стояли у нее в горле, она не могла произнести ни слова – голос утопал в слезах и корчился в спазмах.
Она шла по аллее вдоль пруда и, глядя на темную воду, подернутую не льдом еще, но лишь обещанием скорого льда, не понимала, где она, зачем она – и здесь, на Патриарших, и вообще на белом свете.
Саше казалось, что в Москве фониаторы скажут ей что-то другое, и не просто другое, а прямо противоположное тому, что сказал ей Динцельбахер в Вене. Она не верила ему, она не могла ему верить! Поверить ему означало поставить крест на всей своей жизни, настоящей и будущей!
– У вас нет несмыкания связок, нет узелков, нет кровоизлияния, – сказал он после осмотра; конечно, Саша бросилась к нему в тот самый день, когда произнесла первые слова и поняла, что голос к ней вернулся.
Ей не понравился его тон.
– Но – что? – спросила она.
– Но я не думаю, что вы сможете петь.
– Т-то… то есть… как?..
Сердце ухнуло не в пятки даже, а в какую-то неведомую пропасть.
– Дело обстоит следующим образом: ваши связки видоизменились.
– Но почему?!
Этот глупый вопрос вырвался сам собою. Откуда ему знать, почему?
Примерно так Динцельбахер и ответил.
– Я не знаю причину, – ответил он. – Могу лишь еще раз высказать то же предположение, которое сделал сразу. Дело с самого начала было не в простуде. Произошел некий гормональный сбой, вследствие которого ваши связки претерпели изменение. Возможно, причиной этого сбоя был какой-то стресс, который вы пережили. Возможно, это был не стресс, а событие иного рода. Наш гормональный строй – такой сложно организованный, уязвимый и, главное, переменчивый механизм, что говорить о нем что-либо наверняка было бы чересчур самонадеянно с моей стороны.
Она слушала, даже кивала – и не верила. Этого не может быть, потому что не может быть никогда! Не такая уж бессмысленная фраза, как казалось когда-то. Есть вещи, которых с ней не может быть никогда, потому что она – это она, а не другое какое-то существо, потому что… Да по всему, по всему!
Едва выйдя от Динцельбахера, Саша зажмурилась и сделала то, на что до сих пор не решалась: пропела короткую мелодию. Не из оперы, нет, самую простую – вальс «На сопках Маньчжурии».
– Пусть гаолян навеет вам сладкие сны, – пропела она. – Спите, герои русской войны, отчизны родной сыны!
Она и сама не поняла, почему в голову пришло именно это. Скорее всего, потому, что песня эта была как раз из разряда тех, в которых выразительность ее голоса, или задушевность, или как хочешь называй, – не существовала сама по себе, а подкреплялась еще и мелодией, и смыслом слов.
Саша пела, стоя на венской мостовой, и чувствовала, что с каждым новым звуком эта мостовая уходит у нее из-под ног и струйки холодного пота наперегонки стекают по спине. Она и предположить не могла, что подобное бывает в действительности, что это не отвлеченный красивый образ!
Она не узнавала свой голос. И дело было не в том, что слышала она его сейчас не со стороны, не в записи. Она и изнутри умела его оценить, и всегда оценивала правильно: вот сегодня я в голосе, все звучит как надо, а сегодня что-то не то, не тот день…
То, что она слышала сейчас, не имело отношения к какому-либо сиюминутному состоянию.
Голос ее не звучал, а дребезжал. Как будто Саша не пела, а дергала за длинную щепку, полуотколовшуюся от надтреснутой колоды.
Ничего подобного она не слышала и не чувствовала, когда просто разговаривала, но стоило ей запеть, как не слышать этого дребезжания стало невозможно. Какая там задушевность, какая чувственность! Голоса просто не было, в самом обыкновенном, общепринятом певческом смысле. Так, как она пропела сейчас про гаолян и сладкие сны, могла бы пропеть любая дворовая певичка.
Саша замолчала. Ошеломление ее было так велико, что она молчала до самой Москвы, хотя говорить-то ведь могла, способность к обыденному использованию голоса никуда ведь не делась. Но зачем ей эта обыденность и неужели только к обыденности сведется теперь ее жизнь?!
В Москве, конечно, заговорить пришлось. Пришлось искать выход на лучших фониаторов – она давно утратила знакомства с ними, вернее, приобрела подобные знакомства в Австрии, и этого до сих пор было достаточно.
Может быть, подсознательно Саша хотела, чтобы все эти поиски врачей длились как можно дольше. Но в реальных своих действиях она не позволяла себе никакого малодушия – звонила, договаривалась, записывалась…
И вот теперь возвращалась домой с тем же диагнозом, который был поставлен в Вене. Правда, милая старушка Вера Семеновна, которую посещали все сколько-нибудь заметные оперные певцы Москвы, была не так категорична, как Динцельбахер, – уверяла, что следует надеяться… что пути господни… что необходимо будет поупражняться…
Но не все ли равно, какими словами называется бездна? И можно ли верить, что когда-нибудь удастся через бездну перепрыгнуть, если хорошенько поупражняться и вдобавок дождаться чуда?
В чудеса Саша не верила. Тщету упражнений перед лицом рока – понимала. И точно так же понимала, что неисповедимые пути господни и гормональный строй организма – это, по сути, одно и то же.
Загадочная игра гормонов, величественная тайна их соединения, сочетания, и рокового их слияния, и поединка рокового, – все это могло бы ее даже увлечь, как всегда увлекало неведомое. Если бы все это не пресекло ее собственную жизнь, не подрубило под корень.
«Игра… Как можно называть это игрой?! Я актриса, я знаю, что такое игра. Совсем другое, совсем не это… И когда я впервые услышала эти слова, «игра гормонов», и что с этими словами было связано?..»
И вдруг она вспомнила. Давно это было, так давно, что как будто уже и не с нею. Потому и не вспомнилось сразу.
Но все же всплыло в памяти, и непонятно, к добру или к худу.
Саше было шестнадцать лет, и она наконец влюбилась.
Наконец – потому что все ее подружки и приятельницы давно уже перевлюблялись по сто раз. Кроме Киры Тенеты, конечно, но Кира во всех смыслах была исключением из правил: и внешность чересчур нелепая, и ум чересчур большой, а уж жажда справедливости просто беспредельная, какой-нибудь пламенной революционерке впору. Она как будто не в обычном человеческом мире жила, Кирка, так что ожидать от нее такой обычной вещи, как влюбленность, было бы даже странно.
А от Саши не было бы странно влюбленности ожидать. Но она все не приходила и не приходила, это становилось даже обидным, и Саша думала: а может, она уже бывала влюблена и просто не разобралась, что это любовь и есть? Может, ее восхищение молодым консерваторским профессором, который вел у них в школе музлитературу, или ее интерес к скрипачу Диме из параллельного класса, – может, это и следовало считать тем же самым, что чуть не с младенческих лет испытывала, например, Люба Маланина к Федьке Кузнецову, то есть любовью?
Впрочем, то, что испытывала Люба к Федьке, Саша любовью считать отказывалась. В ее представлении это было просто одним из проявлений Любиного природного упрямства: а вот всем докажу, что я его люблю, хотя он меня совсем не любит, и себе докажу в первую очередь! Над Любиным упрямством Саша посмеивалась, но собственная, так сказать, невлюбляемость вызывала у нее опаску.
И вот – это произошло. И сомневаться в том, любовь ли это, вовсе не пришлось. Все вышло так, как мама ей когда-то объяснила, еще когда Саша была маленькая и задавала наивные вопросы.
– Влюбишься – ни с чем не перепутаешь, – сказала тогда мама. – Это как рожать. Все спрашивают, как распознать схватки, все боятся их пропустить, а как только они начинаются – и захочешь не пропустишь, и никаких тут специальных знаний не нужно. Ну и любовь точно так же.
Как человек точной профессии, мама все и всегда объясняла доходчиво, на простых примерах. Тогда, в детстве, это объяснение вызвало у Саши недоверие: неужели с любовью дело обстоит так просто?
Но когда она наконец влюбилась, то сразу поняла, что мама была права.
Его звали Вадим, он был геологом. Даже не просто геологом, а вулканологом, что придавало ему еще больше необычности, чем та, которая и так в нем была. А необычность в нем была точно! Он был красивый, широкоплечий, он ничего не боялся, все умел, и на ладонях у него были шершавые бугорки – мозоли, потому что у себя на Камчатке он не только наблюдал за вулканами, но и вырезал скульптуры из камчатской каменной березы. Береза эта была очень твердая, особенная, и скульптуры получались особенные – девушка с зеркалом, эльф с крыльями, буря с мглою. Вадим и Сашину скульптуру вырезал и прислал ей фотографию, но это уже потом, когда закончился его отпуск и он вернулся на Камчатку. А сразу, как только познакомились, они не расставались ни на минуту, и ему было не до скульптур, как Саше было не до музыки и вообще ни до чего.
Родители уехали в командировку – в том тумане, в который она была погружена, Саша даже не усвоила, куда именно. Дед лежал в больнице – проходил ежегодное обследование. И никто не мешал им с Вадимом проводить вместе дни и ночи напролет.
Сначала они еще ходили вместе в гости, на какие-то шумные новогодние гулянки – был Новый год, на одной из таких праздничных гулянок, в совершенно случайной для обоих компании они и познакомились, – но потом перестали, потому что никто им не был нужен.
Они сидели вдвоем при свечах и извели таким образом все свечи, которые мама купила для дачи, где часто отключали электричество. Они то рассказывали друг другу наперебой о своей жизни, и обоим хотелось говорить бесконечно, то молчали, и молчание казалось им полнее, чем любые слова.
В общем, это была самая настоящая любовь, которая бывает только в шестнадцать лет и без которой шестнадцать лет можно считать прожитыми зря.
Когда Вадим уехал, Саша поняла, что жить без него она не может и не хочет. Он писал ей каждый день – утром, по дороге в школу, она доставала из почтового ящика очередное письмо, он слал ей телеграммы и звонил при малейшей возможности, но все это было не то, не то!.. И самое ужасное заключалось в том, что Вадим не мог уехать с этой своей Камчатки, потому что вулканологу нечего делать в Москве, а если бы он отказался от своего призвания, то перестал бы чувствовать себя мужчиной и Саше же первой стал бы не нужен; так он объяснил, почему не может остаться навсегда здесь, в этом прекрасном доме, где им так хорошо.
И это означало только одно: если Вадим не может уехать с Камчатки, значит, Саша должна уехать к нему на Камчатку. Иначе какая же это любовь?
Как всегда и бывало, Саша сообщила родителям о своем решении, уже когда оно стало решением, и твердым. Она вообще считала, что советоваться с кем бы то ни было, тем более о том, что является для тебя главным, – глупо. Что один человек может посоветовать другому, даже если у него больше жизненного опыта?
Во-первых, непонятно, что это вообще такое – жизненный опыт, – просто прожитые годы, что ли? А если, например, человек всю жизнь, как помещик в «Евгении Онегине», с ключницей бранился, в окно смотрел и мух давил, – это тоже «жизненный опыт» называется?
А во-вторых, в любом случае это опыт жизни именно его, определенного человека, и кто сказал, что он может пригодиться в жизни другой?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?