Текст книги "Foxy. Год лисицы"
Автор книги: Анна Михальская
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
В кухне было полутемно. Уставший от беготни по квартире абиссинский звереныш спал, распластавшись на диване. Александр Мергень потянулся к пакету с соком. Интересно, апельсиновый или ананасный? Вгляделся в белую надпись на зеленом боку пакета.
«НЕФИГ», – гласила она.
Саша почувствовал, что сходит с ума. Поднес пакет к глазам и c облегчением прочитал: «КЕФИР».
Все в мире вернулось на свои места.
* * *
И дачный дом, и желтый холмик над могилой моего пса, наверное, совсем занесло. Там, должно быть, тихо – над этими двумя снежными буграми – большим и маленьким. Темновато и тихо под столетними елями. Только писк невидимых в черной хвое синиц азбукой Морзе – тире, точка, тире, тире – прошивает белое кружево дня.
А город гудит даже ночью. Машины плывут по Ломоносовскому, по проспекту Вернадского, по Ленинскому, разбрызгивая коричневую грязь, и такое же, как она, мутное водяное небо низко висит над реками улиц. Последние в семестре лекции, предрождественское заседание кафедры – а почему-то не празднично. Тяжело. Хочется взглянуть на сугроб, под которым спит теперь пес, постоять рядом. И по белому снегу, через поле – в лес, на берег Истры. Нужно узнать, что с Фокси. Тот выстрел… Увижу ли ровную строку ее нарыска? Неужто нет?
Митя уехал на Рождество в Кострому. Про Фокси я никому не сказала, даже Мите. То есть он, конечно, знает, что в Трехдубовом лесу живет какая-то лисица, а может, и пара. Но не знает, что эта лиса моя. Моя Фокси. И что у нее давно есть лис. Долгосрочный альянс – так это принято называть. Часто держатся вместе, иногда живут постоянно, бывает, и расстаются. Сейчас она одна. Что ж, до февраля еще больше месяца…
Прошлую неделю я боролась с гриппом. Помню только, что приходилось гулять с собакой соседа. Он допоздна работал, и я ждала, чтобы окончательно окреп после кодирования. Девочка, хрупкая, легкая для своих четырнадцати, сама не справлялась. Она просовывала поводок в приоткрытую дверь, и ротвейлер тащил меня вниз по лестницам, мотал вдоль газонов. Я пошатывалась. Ко мне приходить я ей запретила, чтобы не подхватила вирус.
Однажды утром грипп ушел, а силы вернулись. Я вымыла пылесосом ковры. От моего собственного пса в доме не останется теперь ни запаха, ни шерсти.
Ковры были еще влажными и остро пахли розовой едкой химией, когда девочка пришла делать уроки. Потом мы пили чай. Она принесла с собой конфеты – много конфет. Мелкие карамельки в ярких блестящих бумажках: свои любимые. Высыпала на стол. Я спросила ее о чем-то, но она не услышала. Я молча смотрела, как ее тоненькие пальцы, почти прозрачные на концах, перебирают разноцветные фантики – казалось, она вся в этих машинальных движениях. Пальцы то откладывали в сторону по одной карамельке, то вновь сдвигали их вместе, в кучку. Наконец она очнулась, ссыпала конфеты в полиэтиленовый пакет, когда-то прозрачный, но уже помутневший, и, не выпуская его, как спасательный круг, собрала учебники, поблагодарила и, сделав глубокий вдох, решилась переступить порог. Ей было страшно идти домой.
Но я знала: если она не вернется домой вовремя, отец пойдет за водкой. И умрет.
Это была очень смелая девочка. Но все-таки я проводила ее до порога.
На следующий день, еще слабая, я поехала на дачу. Снег пошел сразу, как я села в электричку. Искать Фокси было бессмысленно, и я занималась, писала лекцию.
Пришли на чай соседи, и я сдуру предложила водки. Соседка была уже подшофе, а я не заметила. Кажется, она теперь тоже пьет. В возбужденной болтовне этой молодой еще женщины много сглаза. Моя жизнь в ее изображении кажется мрачной. Я почему-то рассказала ей о девочке. «Ну, тебе за это воздастся, – сказала она и вдруг перекрестилась. – На том свете, конечно!» – и захохотала.
На самом деле она хорошая, моя жизнь. Только ночью отчего-то заболело сердце – на этот раз невралгия, наверное. Испугалась напрасно: все быстро прошло. Просто одной на даче зимой иногда как-то… неуютно. После смерти собаки стараюсь не принимать успокоительные таблетки, а пить пустырник. Но тут пришлось. На самом деле я очень волнуюсь из-за Фокси, все от этого.
К рассвету снег перестал, и когда я окончательно проснулась, неожиданно появился Митя. Странно: не позвонил, не написал, что едет в Москву. До Рождества всего два дня. Непонятно, зачем вернулся. Сказал, что провожать своих коллег в Германию – ту молодую пару, с которой он живет на Костромской станции уже года три. Не помню, сколько. А, нет, помню: точно, три года. Когда он там впервые остался надолго, у меня начались «проблемы с сердцем». Так это называет мой Сашка: «У моей мамы проблемы с сердцем…»
А на дачу Митя заехал за рюкзаком, спальником и еще какими-то вещами для Костромы. Тоже странно: у него же там все есть. Может быть, и правда захотел меня повидать? Так он сказал.
Я обрадовалась Мите: с ним, даже после «проблемной» ночи, не страшно идти искать следы. И вообще… просто обрадовалась, и все. Одна я жить все-таки не смогу. Очень устаю от одиночества. Словно делаю какую-то непосильную работу. Непрерывно, даже ночью, во сне.
Митя веселый…
Особенно сегодня. Как хорошо! Мы вместе пили чай, а после чая пошли по дачным улочкам, между глухими заборами, по снегу – к полям.
Следов не было. Мы дошли до Трехдубового леса, обогнули его кругом, в поисках выходного следа, побродили по тропкам в самом лесу – он очень маленький, наш Трехдубовый, не лес, а так – лесной остров в пойменных лугах. Спугнули несколько сорок – черно-белых трещоток, наслушались синичьего писка до звона в ушах. Под ивами вдоль темной быстрой Истры лежал нетронутый свежий снег. И на полях мы следов не нашли.
Но ведь это ничего не значит – в снежную ночь лисица спит в норе, а утром, если в предрассветной мгле еще метет, тоже не выходит. Мы вернулись в дом.
И, когда серый свет дня посинел, снова были у леса. Прошли Трехдубовый насквозь и встали отдохнуть на опушке. Перед нами лежала аккуратно, до гладкости, расправленная простыня поля, за ней, вдоль русла, прозрачно чернели круглые купы старых ветел.
В глухой ватной тишине хлопнул выстрел. Второй. Точно как тем вечером, когда вместо старого, полубезумного, бессильного, но все же живого пса под елкой на участке появился желтый холмик, когда я жгла одеяла, а потом мы с Митей шли по следам Фокси. По ее свежему нарыску – в тот раз лисица опережала нас на какие-то минуты.
И точно как тогда, во мгле спустившихся сумерек показался белый силуэт лыжника в масккостюме. Он двигался медленно. Темнело, и даже в бинокль я не смогла рассмотреть, что у него за спиной. С добычей? Без? Даже ствола не было видно…
Он стрелял. Значит, Фокси могла быть еще жива.
Или уже убита.
* * *
Настал и прошел вечер католического Рождества. Сашка праздновал где-то с друзьями. Я пыталась заснуть в пустой квартире, на диване. Узкий и коротковатый, старинный диван с высокой спинкой был отчего-то уютней, чем бывшее супружеское ложе. В спинку, в ее жесткую обивку, пахнущую столетней пылью, можно было уткнуться. Успокоиться. И приходили сны.
Но в эту ночь сна все не было. Ночная Москва гудела, обтекая парковый остров МГУ, посылала острые лучи прожекторов. Белыми копьями лучи пронзали оконные стекла, отражались от елочного дождя, дедушкиных шаров, стеклярусных бус и серебряными иглами кололи глаза сквозь сомкнутые веки. Привыкнуть жить без собаки я не могла. Пришлось опять принимать таблетку. Половину.
Я проснулась от звонка, слишком раннего, чтобы быть добрым. Что-нибудь с Сашей?
– Похороны послезавтра. Поминки на факультете. – Когда прозвучали эти слова, мне наконец удалось очнуться. Это не могло быть явью. Только продолжением сна.
Она и умерла во сне, этой ночью. Остановка сердца… Честного, любящего, отчаянного сердца. Она училась со мной и с Митей в одной группе – и пела, и смеялась, и ходила по тундре, и любила северных птиц. И Север. Младше меня на два года, ровесница Мити. Одноклассница Мити и Мергеня. Свободный, живой, щедрый человек. Счастливый, я думала. Все же что-то было не так… Сердце, сердце… Чего тебе надо? От чего ты отказываешься биться? От счастья? От горя?
Надевая черное, я старательно не смотрела в зеркало. Как все последние годы, впрочем. Если то, что я видела, мне не нравилось, тоска усиливалась. Если иногда нравилось – я почти плакала: время идет, а… Так зачем?
Да и кто был там, в темной зеркальной глубине? Та тень, на которую случайно падал взгляд, – не всегда ведь ей удавалось ускользнуть, увернуться. Неужели это я и есть?
Все зеркала в квартире где-то по углам, в полутьме, ни одного – на свету. В узком коридоре причесалась у того, что рядом с дверью. Из рамы черного дерева, из потемневшего стекла с пятнышками осыпавшегося серебра у левого края, на меня глянули прозрачные глаза с черными обводами вокруг зеленоватой радужки. Белое лицо и рыжие волосы стали бледнее… Все, довольно, отвернись – что можно увидеть, кроме новых морщин и углубившихся теней?
Все смотрели на нее – и не смотрели. Это была она – и не она. Так всегда на похоронах. Смерть тщится заполнить собой пустоту вместо отлетевшей души, и – сама пустота – пугает и притягивает.
В автобусе на обратном пути все уже дышали. Двигались. Начали смеяться. Мои ровесники вымирали, и на таких похоронах я уже бывала. И знала: теперь этот смех усилится, потом людей согреет водка, и с поминок они будут расходиться куда веселей, чем со встречи однокурсников.
Передо мной, через два ряда справа, в автобусе сидел Саша Мергень. Лет пятнадцать – нет, даже лет десять назад я бы волновалась. И даже на поминки не пошла бы, если б думала его встретить. Теперь мне было все равно. Но все же я смотрела на него – сбоку и сзади, – а он беседовал со своей соседкой, тоже выпускницей «Третьей» школы. Как все мы – он, я… И та, что только что сожжена. Отдана пламени.
Он говорил оживленно и не оборачивался. В нем были лоск и светскость – как и прежде, впрочем. Но теперь прибавилась вальяжность зрелого, состоявшегося мужчины – сильного, уверенного, красивого, любящего свое чуть плотноватое тело… Откуда я это взяла? Не знаю, но это как-то чувствовалось. Он ценил свое тело. Уважал его. Был ему благодарен. Показывал всем с удовольствием. Берег и нежил – по-моему, вполне осознанно. Так, будто с ним постоянно рядом кто-то любимый и важный. Близкий, но отдельный.
Наверное, я смотрела слишком пристально, и он обернулся. На мгновение – не дольше.
На поминках он сказал длинный, путаный и странный тост. Просил у нее прощения. Я так и не поняла, за что. «Мы все друг перед другом виноваты, – говорил он. – Каждый перед каждым. И вот пришел мой час просить прощения. Прости меня». – И тут повисла короткая пауза. Потом он назвал ее имя. Вдруг мне показалось, что не ее имя он хотел назвать. Мое.
Я сидела рядом со своими. Народу было очень много. Мне не пришлось выбирать место, и я оказалась спиной к голове длинного стола, где говорились тосты и слышался его голос. Но постепенно он перемещался по большой аудитории, вот он уже почти передо мной – сидит с кем-то, пьет водку. Не смотрит.
Распрощавшись с близкими друзьями, я пробралась мимо тех, кого я плохо помнила, тех, кого почти не помнила, и вовсе незнакомых – в тишину и темноту рекреации. В соседней аудитории взяла свою странную шубу из неизвестного и искусственного зверя, накинув, вышла в коридор. И там было почти темно. Он стоял у лифтов, с друзьями. Они курили, а он нет. Он смотрел на меня.
Я прошла мимо и сбежала вниз по лестницам – с пятого этажа. В своих черных сапогах на высоких каблуках. Но очень быстро.
На первом этаже – ни у лифтов, ни у массивных дубовых дверей – его не было.
Мне показалось. Все – показалось.
* * *
Я проснулась от голода. Снегопад затянулся, и я давно не охотилась. Полевки и мыши – юркие комочки сладкой плоти – спали в своих норах и были недоступны. Да и я не спешила очнуться от сладкой дремы. К чему?
Снег перестал, но выходить на поле было рано. Померкнет короткий день, в сумерках побегут по своим белым коридорам сперва длиннохвостые мыши – полевые и лесные, а вечером, ближе к ночи, я смогу, насторожив уши, уловить под наметенными за сутки перинами тончайший писк кургузых полевок. Тогда и настанет пора просыпаться.
И глаза мои снова закрылись. Веки сомкнулись, тело под шубой налилось теплом и негой. Безопасно, покойно, тихо. Снежная пелена поверх ветвей, закрывающих устья норы, почти не пропускает звуков. За все утро ни разу не затрещали сороки – чуткие часовые. Не подняли тревоги. Можно еще спать и спать. Пусть до поры уснет и голод.
Сон то снежными волнами, то слоями серых облаков наплывал из далеких пространств холодных равнин, земных и небесных. Я долго странствовала по ним, легким нарыском летя навстречу ветру. Воздушные струи свивались и вновь расплетались, и каждая несла свой запах, свой звук, а я – небесная лисица – ловила их чуткими черными ноздрями, сторожкими черными ушами. И мой дивный рыжий хвост вился по ветру, и белый флажок на самом его конце был белее снега. Внезапно новая, нежданная струя ожгла нежнейший влажный испод черного носа… Ожгла до боли, но эта боль, неутолимая боль, была слаще всего в мире. И ноздри мои раскрылись.
Это был его запах – горячий, жгучий, близкий. И я огненной волной рванулась вперед, к нему: красная лиса-огневка в белых льдах вселенной. И он летел мне навстречу. Зелеными иглами зажглись в глазах звезды, золотом загорелся на небе изогнутый хвост: встал на небе молодой месяц.
Сверкнула молния, раскатился удар грома. Я видела, как месяц покачнулся и грянул в снег. И снова молния, и вновь содрогается мир. Дрожит на черном небе и катится вниз зеленая звезда.
Я открыла глаза. Отряхнулась, сбрасывая остатки сна вместе с лишними остевыми волосками шубы, и не колеблясь двинулась к выходу. Сон сказал мне: не время медлить. Мое тело не теряло сторожкости: уши прислушивались, лапы крались бесшумно, нос принюхивался, глаза всматривались во тьму.
Прячась под ветвями, согнутыми влажной тяжестью снега, тайной тропой я пробралась к опушке леса. Дальше лежало поле – ровное, гладкое, опасное. Я не решилась. Это и спасло.
Прямо передо мной на поле выскочил заяц – глупый беляк, выпугнутый мной из кустов на опушке, и понесся вскачь, кратчайшим путем к речным ивам. Вспышка, гром – он не успел сделать и прыжка, как упал замертво.
Теперь можно не торопиться. Тот, о ком я волнуюсь, все слышал и побережется. Лапы пронесли меня под кустами вдоль опушки – прочь, далеко, туда, где лес отделен от прибрежных зарослей только узкой полосой дороги, занесенной снегом. Не выходя на нее, я опустилась в снег и поползла змеей, прячась за снежным выступом колеи на повороте.
Шерсть на затылке, прямо над прижатыми ушами, колыхнулась, и, вжавшись в рыхлый снег-лепень, сквозь сомкнутые веки я увидела молнию, и уши заложило от грохота. Осталось быстро доползти до кустов и скрыться в заснеженных зарослях сухой крапивы и чертополоха. Мне это удалось.
Там, в глубине сплетенных ветвей, я перевела дыхание. Но медлить не стала: нос уже поймал тот единственный запах. Он был где-то рядом. Скоро я уже знала, где.
Мы встретились на берегу, у старых покосившихся свай разобранного моста. В темноте перебрались по ним через реку, над черной водой, не теряя хладнокровия, чтобы не потерять равновесия. И только на другом берегу понеслись рядом, покатились кубарем, хотя время для ночных танцев еще не настало. Но до тех пор мы будем вместе. Впереди высокий поросший елями берег, за ним непроходимая чаща, а в ней овраги. Там барсучья колония и есть свободные норы. Будем спать в одной норе, прижавшись друг к другу. Жаль Трех-дубовый лес, где много февральских радостей мы испытали вдвоем, с тех пор как я оказалась там подростком, отделившись от своего выводка, как и полагается расселятам – лисятам, расселяющимся на новые участки для взрослой жизни.
Что ж, всему приходит конец. Пусть дом брошен, но мы вместе. Пока вместе. И счастливы. Бок о бок, наигравшись, бежим вверх, на берег, потом несемся вниз, в овраг, и снова взлетаем вверх, на склон, где ждет нас песчаная сухая нора… И ровные строчки наших следов пересекаются, соединяются и наконец сливаются в одну…
Всему приходит конец… Всему ли?
2. И видеть сны, быть может… (январь)
Ибо всякий раз, как меня обымает сон,
Он вступает на порог моей ложницы,
Он под голову мне кладет левую свою,
Он ласкает мне чресла и груди правою своей…
И радость сия неизреченная
В каждом сне меня посещает.
Так зачем же
Жаждать мне его возвращения,
Если он и в разлуке меня не покинул,
Столь желанный?[7]7
Пер. Л. Гинзбурга.
[Закрыть]Поэзия вагантов. Женские письма. К самой себе
Передо мной был рубеж. Большая Пироговская, недалеко от впадения в Зубовскую площадь, отбрасывала влево рукав, короткий и широкий. По нему неслись машины. От них нас с собакой отделяла только низкая чугунная ограда Девичьего сада, и здесь, перед ней, я остановилась.
Вперед пути не было. Там, за шумящим морем Зубовской площади, лежала Пречистенка. Она выводила к круглой желтой арке у входа в метро «Кропоткинская» и золотому куполу храма. Где-то в тех переулках живет Он – но мне туда нельзя.
Потому что я стояла на последнем островке земли, припорошенной снегом, под последними деревьями. Дальше – только асфальт, соль, грязь. Собачьи лапы не выдержат. Да и зачем мне туда?
А здесь-то как я оказалась? Я не могла вспомнить. Ведь от двери подъезда в высотке МГУ до ограды Девички прошла километра четыре, не меньше. Прошла бессознательно, не противясь безымянной силе. Почти ничего вокруг не замечая. И остановилась, только когда наткнулась на эту ограду.
Я оглянулась. Подняла голову. Небо словно дрогнуло, и воздух затрепетал крупной дрожью, как от сотен крыльев. Это грянул утренний праздничный звон с колокольни Михаила Архангела на Плющихе. Солнце, золотое солнце сияло в радостном бледно-лазурном небе. Купола сверкали. Сквозные липы в торжественных аллеях стояли густо-фиолетовые. Столетние раскидистые тополя нежно-оливковыми купами высились над розовым снегом. Над белой церковью золотыми крыльями плескала голубиная стая.
Я повернулась, свистнула собаку и двинулась в обратный путь. И вспоминала, вспоминала… Событий, картин, слов – всего этого за прошедшие сутки – нет, уже почти двое – было так много… Я была так полна… Переполнена… И не шла, а будто плыла в радужном тумане этого первого утра… Но с четкостью, присущей тем, кто ведет дневник и наблюдает, я стала восстанавливать и упорядочивать свой материал. Свое достояние. Свое богатство.
Прошлой ночью я проснулась, будто от толчка. Странно, что я вообще спала… Но ведь спала – на коротковатом узком диване, уткнувшись в жесткую поблекшую тафту спинки, с наслаждением вдыхая пыльный запах минувшего века, – спала крепко, как в детстве. Сладко, как в юности.
Я была счастлива.
И, проснувшись, улыбнулась в темноту.
Тут на полу у дивана что-то пискнуло. Тонкий звон – и снова писк. Я опустила руку и нащупала свой смартфон. Тот самый предмет, что за прошедшие сутки стал для меня главным. Средоточием моей жизни. Вместилищем моей души.
И во тьме я подняла к глазам свою душу в серебристом футляре. Экран слабо светился. На нем виднелись цифры – «27.01. 2007. 03.30». И надпись: «1 сообщение».
Вот это было мне пока незнакомо. Эсэмэски я получала так редко, что всякий раз приходилось припоминать, как прочитать письмо. Но я справилась. И увидела:
«Темно, хочется толкнуть тебя локтем – ты рядом? Перевернуться на другой бок – и снова уснуть. Крепко, как в детстве».
Я закрыла глаза, открыла… Буквы на экране снова сложились в эти слова. Я читала и улыбалась. И вспоминала. Как мы встретились в кафе накануне вечером. Как я шла туда, сама не своя от волнения… Не могла вспомнить только одного – как оказалась дома.
3.30. Значит, наступило 27 января. Он позвонил 25-го, в Татьянин день, в пятом часу, когда я вернулась с выставки. Сказал, что та его путаная речь на поминках была для меня. Что он волновался, потому и говорил так сбивчиво. И не против ли я, если он как-нибудь пригласит меня выпить кофе. Что хорошо бы иногда встречаться и разговаривать, не дожидаясь следующих поминок. Тем более что тогда, по крайней мере, один из нас, возможно, будет уже бессловесен. Навеки.
Я слушала очень спокойно. Удивительно, как я была тогда спокойна! И думала: значит, все-таки не показалось… Не показалось!
Вчера утром, 26 января, он позвонил снова – и уже на мобильный. Мы договорились на вечер, в пять, в «Шоколаднице». Той, на «Октябрьской», где двадцать лет назад столько раз виделись, когда она была на всю Москву единственной. Первой.
Я вошла в кафе ровно в пять и оглянулась. Пахло кофе, корицей, ванилью. Пахло шоколадом, как на бульварах в мае, когда распускаются тополевые листья.
Я увидела его за столиком в углу, села напротив – и двадцать лет исчезли. И он, и я – мы оба вновь стали прежними. И остались теперешними – взрослыми, опытными, сильными, – но и немного иными. Новыми… Мы оба оказались вдруг сами собой. Настоящими – впервые за всю жизнь. Вот в чем было чудо. И чудом было то, что оба это поняли. Сразу и без сомнений.
Мы говорили не стесняясь, не оглядываясь, не опасаясь. Мы больше не могли друг друга ни огорчить, ни обидеть. И это мы тоже знали. Все было очень просто. Нет, в самом деле. Внезапно обнаружилось, что прошло уже три часа, и он опаздывает домой. К ужину. Или к обеду – если по-американски. И даже это показалось забавным. Когда мы расставались, обоим было страшно весело…
– И что мне теперь с этим делать? – вдруг услышала я свой голос. Сейчас, в ночной темноте, я повторила вслух то, что сказала ему вчера у метро, на прощанье. – Что мне теперь с этим делать?
Ночь. 3.30, и я только что прочитала его первую эсэмэску. Проговорила: «И что мне теперь с этим делать?», стараясь, чтобы эти слова прозвучали точно как тогда. Всего несколько часов назад… Улыбнулась. И сразу уснула.
Было еще темно, когда на полу снова пискнуло и прозвенело. Рука сама опустилась, и на экране моей души, синем, как край неба на востоке, высветилось:
«С добрым утром! Ты выспалась?»
Я прочитала и услышала странный, давно забытый звук. Это был мой смех.
7.03. Вот прелесть! Кто же может выспаться в семь утра? Разве только тот, кто мне это прислал? И вдруг поняла: а ведь и впрямь – выспалась!
Чуть светлеет, но я уже стою одетая у входной двери. Теперь мне опять есть с кем гулять. У меня собака. Новая, совсем молодая. Щенок, в сущности. Очень, очень красивая И – столько любви!
Собака уже успела меня полюбить. Я – ее. А в это утро, на рассвете, я любила всех – Митю, сына Сашку, девочку и ее отца, всех своих друзей и друзей их друзей – любила новой, молодой, сильной любовью.
Выходя, я по привычке постаралась отвернуться от зеркала. Промелькнуть мимо. И вдруг – остановилась.
Потемневшее от времени стекло излучало ровное серебристое сияние. Из него навстречу мне лучились зеленые глаза. Розовели щеки. Матовой белизной светился лоб. Медовые волосы искрились золотыми точками, словно шампанское пузырьками.
Дальше я помню только отдельные картинки, как во сне.
Вот я иду между двумя ровными рядами туевых деревьев – они укутаны и обвязаны на зиму, и между белыми полами их зимних одежд видна темно-зеленая хвоя. На розовой гранитной поверхности ограды у Панорамы сверкают блестки изморози. Внизу, в чаше города за синей рекой, горят купола Новодевичьего, Христа Спасителя, Кремля. Над золотыми луковицами переливается перламутровое небо. Слева линию горизонта пронзает фиолетовая игла Останкинской башни.
Вот уже стою у крепостной стены Новодевичьего. Колокольня, кажется, чуть кренится ко мне, нарядная, словно боярышня, в бело-красном уборе нарышкинского барокко. Ели склоняют голубые ветки на зубчатый край выбеленной стены. В полупрозрачном льду пруда полынья – пестрые утки расплескивают небо, шевеля под водой оранжевыми лапами и разбрасывая ослепительные блики изумрудными зеркальцами на крыльях.
Под тополями Пироговки, узловатыми, словно гигантские осьминоги, слушая пенье троллейбусных проводов, дохожу до первых лип Девички. Иду насквозь через парк, балансируя на бордюрах дорожек, то подзывая собаку, то вновь отпуская ее на свободу.
И вот я здесь, у черной чугунной ограды.
Дальше дороги нет.
Я оглядываюсь назад. На свежем, выпавшем за ночь снежке – ровная, словно по нитке вытянутая, цепочка следов. Как странно! Ведь это мои следы. Но люди так не ходят. А я хожу! Да, теперь я хожу именно так. Это мой чудесный, несравненный, волшебный след – мой лисий нарыск.
* * *
Между нами теперь река. Стылая темная стремнина задумчиво медлит у берега, чтобы погладить бурые стебли осоки, нежно коснуться тонких оливковых прутиков склоненных ив – будто последняя ласка перед разлукой. Я смотрю и смотрю вниз, на воду, не в силах отвернуться, юркнуть, пригнувшись, в заросли сухой крапивы, перевитые вьюнком и хмелем, под крышу снежного наноса, чтобы пересечь белое поле и вернуться наконец в лес. Мой лес. Теперь только мой.
Сейчас я не боюсь смерти. Как спокойно я выйду сейчас на поле… Громы и молнии, последний кувырок того зайца – все это позади, в прежней жизни. В ней остались смерть и радость, боль и веселье, игра и охота. В ней был тот запах, опаляющий ноздри, и в ней была я сама. Там я и осталась. На том берегу, откуда уже не вернуться.
Зачем, замерев у кромки воды, я смотрю назад, через реку?
Отпусти меня, память. Не держи у черной реки. Отпусти, жизнь.
Дай уйти восвояси – в старую нору, в мой пустой и остывший дом. Свернусь клубком, прикрою глаза пушистым опахалом, буду смотреть в темноту. Просто лежать и смотреть. Замерзая, цепенея, увижу все снова. И снова. И снова… И не шевельнусь.
Как было тепло на том берегу… В новой норе, где мы спали вдвоем, прижавшись друг к другу, в живом облаке жара наших счастливых тел… Как сиял снег зеленым вечерним светом, когда мы шли след в след, принюхиваясь, разведывая, узнавая…
Вот и узнали. И скоро. Вот след, по нему метки – сильный запах юного горячего зверя. Конечно, мы этого ждали. Барсучья колония на склонах гигантского оврага, хитрый лабиринт сложно сплетенных нор – узор поколений, с незапамятных времен скрывающий многих и многих, – разве могли мы подумать, что не встретим здесь и лис – других? Другого? Другую?
Лисичка стояла на опушке неподвижно и, сторожко подняв голову, пристально вглядывалась в нас через поляну, застланную свежим пушистым снегом.
Она была здесь хозяйкой, но – недавней. Не лисица – подросший лисенок, только осенью освоивший участок у оврага.
Мы не стали ее прогонять. Как она радовалась, что остается! Как вилась вокруг – желтым вихрем, огненным кольцом в синем вечернем снегу…
Я думала, она уйдет сама. А уйти пришлось мне.
Не помню времени. Но даже погода не успела перемениться, даже ветер дул тот же – южный и все так же нес тепло и влагу.
А я стала вдруг зябнуть. Никак не могла согреться, как ни веселилась, сбегая от устья норы вниз, к прозрачному ручью на дне оврага, и тут же взлетая вверх по склону, между толстыми шершавыми стволами вековых елей, по рыжим чешуйкам шишек, отшелушенных белками, по упавшим черным хвоинкам на белом покрове земли…
Просто все чаще, взбежав к норе, где мы только что были с ним вместе, я находила там только следы – свежие следы, что шли от норы через поляну, куда-то в глубь леса – две цепочки тянулись сначала рядом, потом переплетались и вот уже сливались в одну…
И тогда я останавливалась. Смотрела в лес, темный и тихий. Повернув, возвращалась по своему следу к норе. Ложилась в ней, свернувшись клубком. Это было так же трудно, как согнуть кольцом какой-то жесткий прут внутри, от кончика хвоста до шеи. Сил почти не хватало. И к тому же я опасалась этот прут сломать. Сломаться.
Но все равно – ложилась. Закрывала глаза и зябла. Уже в полусне согревалась – медленно, так медленно… Он возвращался, укладывался – сначала рядом, потом все дальше и дальше…
В последний раз я видела его бок о бок с ней – на другой стороне поляны. Под елями, там, где она стояла тогда, впервые. Одна.
На этот раз они были вдвоем – и рядом. Напротив меня. Против меня. А я стояла и смотрела на них. Одна.
Я повернулась и пошла – мимо норы, под елями, вниз по склону оврага, к зарослям у воды, по сваям старого моста – черным, осклизлым от теплого влажного ветра.
Ни разу не оглянулась – пока не перешла реку.
И вот я на другом берегу. Одна.
* * *
Александр Мергень сидел в своем кабинете, у компьютера. Серым зимним утром в доме было тихо, но он не мог сосредоточиться. Почта казалась неинтересной. Вообще все было неинтересно. Кроме одного. Одной.
До этих поминок все шло по плану. День, когда он решил ей позвонить, приближался постепенно. Время шло спокойно и размеренно, как вся его налаженная жизнь. И все части, все члены его тела действовали в этой жизни по-прежнему безотказно. Особенно главный член: как часы. И по часам.
Желать было нечего. В этом и крылся источник желания – жгучего, непреходящего. «Господи, – думал Мергень, по дороге к Музею взглядывая на противоположную сторону Волхонки и вверх, на золотой купол храма, – Господи! Ты знаешь, как я живу. Как хороша, как благополучна моя жизнь. Мне даже стыдно бывает, как она хороша. Только нет в ней чего-то одного… И не знаю, чего… Грех просить неведомо о чем, но я прошу Тебя, ведь Ты-то знаешь. Исполни, наполни меня. Все или ничего? Ну, пусть так. Ты дал мне, кажется, все. Но это «все» будто вылетает в какую-то щель – словно сквозняком выдувает жизнь. Лучше уж ничего, чем такое «все». Возьми его, Господи, отними это ужасное «все», а взамен дай мне подлинной полноты – тихой, как полная река, плавной, несуетной…»
Время шло, январь и сессия устремились к концу, а Митя Огнев с юной Алисой Деготь отбыли в Костромскую губернию. Вдвоем, что и требовалось. И надолго.
Да, время шло, юный Саша Огнев сдал экзамены и уехал наконец в Сорбонну.
Лиза осталась одна. Одна в старой университетской квартире с темными дубовыми панелями в коридоре, в той квартире, где так часто они встречались еще школьниками, когда Митины старики уезжали на студенческие каникулы в Крым, отдохнуть перед вторым семестром.
Вот и день святой Татианы. С утра метель – все как водится…
Мергень думал позвонить ей ближе к вечеру, ответив на электронки, разобравшись с неотложными делами, – позвонить ей тоже было делом, запланированным вперед чуть не за месяц, делом, но не столь серьезным, даже вовсе не обязательным – так, возможный ход в той шахматной партии, где ей была давно назначена роль пешки.
Встречаться с ним иногда, когда и где это удобно ему, поболтать о том о сем за чашкой кофе, рассказать о своей несчастной жизни… Пожаловаться старому другу – ну, чуть больше, чем другу, – это ведь так естественно. Так облегчает. Посетовать на мужа… Вот чего он хотел от нее – сведений о том, как складывается у Алисы с Митей. Это очень важно – знать, не грозит ли семье очередная Алисина выходка. И при том – нет ли опасности вовсе потерять девушку с обложки «Плейбоя», ведь и этого не хочется… Нет, не так. Не хотелось. Тогда не хотелось, до поминок.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.