Текст книги "Foxy. Год лисицы"
Автор книги: Анна Михальская
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
А теперь… Вот он сидит перед компьютером, невидящим взглядом уставившись в слепой экран, и эта внутренняя дрожь… Он еле удерживает себя на месте.
Ничего за сегодня не сделано. Да и какие могут быть теперь дела? Никаких дел не существует. Вообще ничего не существует, кроме этой дрожи. Этого странного ступора. Этого напряжения. Кроме НЕЕ.
Пешка прошла в королевы.
Внезапно, как это всегда и бывает.
Александр Мергень набрал номер, сделал глубокий вдох и нажал на клавишу. Один за другим доносились из-за реки, с холмов, из старой квартиры под шпилем МГУ долгие гудки. Он представил себе эту квартиру – пустую…
– Алло? – вдруг сказала она. Близко. Совсем близко. Он слышал ее дыхание. Потом гулкий звук: это она переступала с носка на каблук.
– Здравствуй, – сказал он неожиданно хрипло. – Здравствуй, Лиза. Это я.
* * *
Но человек рождается на страдание, как искры, чтоб устремляться вверх.
Иов, гл.5.1
Дверь неохотно растворилась, издав какой-то хрип, будто ругнулась, и Алиса Деготь вошла в выстуженный дом. Старые половицы повизгивали и пели, пока ноги сами несли ее к печке. Но и печь была холодна как лед.
Митя – пока еще Дмитрий Алексеевич – суетился с дровами, просил потерпеть и уверял, что скоро – совсем скоро – дом согреется. Алиса поддакивала, но силы ее покидали. Накинув на голову и плечи вынутый из рюкзака спальник, подобрав зябнущие ноги и обхватив себя руками, она неподвижно сидела у печки и не отрываясь смотрела на узкие желтые язычки, которыми юное пламя лизало бересту и белые поленья.
«Ну вот, – думала она. – Заехала. В дикую волчью даль. В морозную снежную глушь. И что? Что это даст?
Да все, – отвечала сама себе. – Потерпи, девочка. Ты ведь знаешь главное: побеждает тот, кто подчиняется только времени. А больше – никому. Знать, чего хочешь, и повиноваться времени. Только времени. Служить ему. Вот и все. Это просто. Терпи».
Пламя разгоралось, розовело, поленья уже светились брусками золота в глубине печного зева. Алиса выпростала белую ладонь, отвела со лба блестящую светлую прядь.
Повела плечом, обозначая, что стряхивает обнявшую ее мужскую руку, но не довела движения до конца.
Пусть пока обнимает. Этот уже мой. Да только я – не его.
Что-то жжет глаза. Дым, – подумала она и стряхнула со щек слезы. Но так и не отвела взгляд. Огонь метался в печи, словно рыжий зверь.
Зачем ты бросил меня, отец?
Вот я сижу в холодном доме, студеной зимой, в дикой лесной глуши. Одна, одна… Кто бы со мной ни был – ему не быть со мной рядом. Ему не стать близким. Не стать любимым. Ему меня не согреть.
Кто бы со мной ни был – это чужой. Враг. Предатель и враг.
Зачем ты предал меня, отец?
Помнишь, как ты брал меня с собой… Зимний вечер, в бильярдной теплый желтый свет, мужчины пьют. Улыбаются. Смеются. Табачный дым, и пахнет коньяком. Ты говоришь: хорошо. Пусть лизнет – но только каплю! Пахучая огненная жидкость обжигает кончик языка, и я смеюсь. Все смеются.
– Ты у меня самая красивая, – говоришь ты. – Самая красивая девочка!
Я не забыла: ты попытался. Я знаю: это была отчаянная попытка.
Увезти меня, спрятать у знакомых, не сказав матери, – как ты ее тогда ненавидел!
И как я тебя тогда любила…
Больше родного дома, больше своей жизни.
И как ненавидела тех, кто нас хотел разлучить…
Как теперь ненавижу – всех. И тебя. Как ненавижу!
Перед той болезнью я помню только одно.
Я лежу в чужой кровати, застеленной холодным крахмальным бельем. Лежу, отвернувшись к стене, и так стараюсь уснуть… Потому что ты сказал, что мой дом пока теперь здесь и я должна спать, ведь завтра в новую школу, в чужой класс.
Я так стараюсь уснуть, так стараюсь… Если я не усну, меня заберут. Скажут, что я не смогла тут жить, и заберут. Я снова вернусь домой – без тебя.
Ведь ты вместе со мной не вернешься. Ко мне никогда уже не вернешься – я знаю. И боюсь этого одиночества больше всего на свете.
С тех пор я уже ничего не боюсь в жизни.
Но уснуть не могу. Время идет – беспощадное время. Безжалостное, жестокое время.
Я не могу уснуть – вдруг ты уйдешь? Бросишь меня тут? Одну?
Проходят минуты. Тикает чужой будильник. Тот, что должен разбудить утром – нас? Или только меня? Одну?
Я лежу в холодных белых простынях и зябну. И не могу согреться. Вот как сейчас, в этом насквозь выстуженном доме, рядом с чужим мужчиной, который обнимает мои плечи.
Не отрываясь, Алиса смотрит на черные поленья с огненной жаркой каймой, на рыжие и фиолетовые всполохи в темном зеве печи.
И пока я мерзла в этой чужой постели, зазвонил телефон. Потом открылась входная дверь. Вбежала мать – от нее пахло морозом и мехами.
Я поднялась, чтобы одеться. Все было кончено.
Мать увезла меня на такси. Больше я тебя никогда не видела.
Почему? Как ты мог бросить меня одну – навсегда?
Мать хочет, чтобы я была как она. Не лучше. Не удачливей. Такой же. Она хочет, чтобы и я была как она. Одна.
Не суйся, – говорит она каждый день. – Не лезь в этот мир профессорских сынков. Это не для тебя. Все это не для тебя.
Я и сама не знаю, зачем он мне нужен – этот мир.
Но я его завоюю.
Это потрудней, чем выскочить замуж за тупого дурака с деньгами. Это значит – стать сильной. Самой писать книги. Говорить о серьезных вещах. Подняться не только вровень – но выше. Думать. Понимать жизнь. Видеть мир не чужими глазами – своими.
Если уж не дано любить – что ж, есть и другие дары. А если и их не подарят – возьму. Не упущу. Добьюсь.
Как он меня спросил, этот Дмитрий Алексеич, дрожа от волнения, смотря мне в глаза и боясь смотреть: «А ты бы вышла за моего Сашку?»
А на самом деле: «Ты вышла бы за меня?»
И я ответила не колеблясь: «Да. Стоило бы ему попросить. Сразу бы вышла».
Правильно я ответила. Надежда и ревность. Ревность и надежда. И еще – терпение. Вот секрет власти: никакого секрета.
А на самом деле?
* * *
Новая закладка дров в раскаленной пасти вспыхнула костром, и печь загудела. Митя обнял девушку, спрятал горящее лицо в ее холодные блестящие волосы. Оба не шевелились. «Боже! – думал Митя Огнев. – Это она! Неужели наконец она? Неужели Ты все-таки дал мне ее – любовь? Единственную? Настоящую? Благодарю Тебя, Господи. Столько лет ты укрывал от меня этот дар. Обносил меня им. И вот теперь… Так неожиданно, так просто… Нет, невозможно… Прошу Тебя, молю Тебя, пусть это будет. Совершится. Исполнится. Мне ничего больше не нужно – только прекрати мои страдания. Успокой меня, Господи. Не в холоде – в жарком пламени. Дай мне гореть, пока не сгорю, и не дай остыть… Только не дай остыть. Опять остыть… Только не это, Господи. Я все отдам, от всего откажусь – но пусть я пойму: вот она, моя настоящая любовь, и пусть я поверю в нее. И тогда… я пойму все. И приму все. И уверую».
* * *
«А на самом деле? – думала Алиса. – Нет, на самом деле, зачем мне злой и заносчивый юнец, взыскательный и капризный? Избалованный изысканной и несчастной матерью, выросший в любви, так и не узнавший самого страшного горя и самой горькой горечи – предательства.
Зачем мне такой – бережливый хранитель, ревностный и ревнивый хозяин своей старинной культуры – твердыни, опоры и дома? Он, огражденный неприступными стенами своей духовной крепости, укрывшийся в ней, словно в монастырской обители?
Мне нужен другой. Совсем, совсем другой.
Тот, для кого счастье – сделать меня хозяйкой, став рабом. Тот, кто не просто поделится – все отдаст. Тот, кто будет давать и давать… А там уж посмотрим, сколько я захочу взять.
Я завоюю его – нет, не этого, кто сейчас рядом и так бесконечно далек. Этот уже мой. Но он одиночка. Отщепенец. Жертва, игрушка судьбы. Сирота, как и я. Ему больше нужна опора, чем даже мне. И он уже нашел ее, свою жену-мать. Губит ее, не ценя, не жалея – не мужчина, а дитя неразумное. И его заносчивый сынок, такой же эгоист, как отец, значительно эдак сообщает: «У моей мамы проблемы с сердцем». Надолго ли еще его хватит, этого сердца? Тоска – отрава сильная. Для чувствительной души, конечно. Короче, кому надо, тот пусть с ними и возится. Но не я. Не я!
Этот годится только, чтоб вызвать ревность. Поддержать напряжение. Создать геометрию страсти. Помню: ревность и надежда. И терпение.
А я завоюю другого – презрительно-хитрого, хуево-задумчивого, опасливо-похотливого. Того, кто хочет моего тела. Хочет игры. Охоты. Слишком хочет. Думает, у него хватит хитрости, чтобы наполнить мной свою жизнь, а потом выбросить меня прочь – пустую. Высосанную. Мертвую.
И попадется. На вере в свою хитрость и на своих страстях. Будет ревновать. Будет надеяться. А я потерплю. Время! Я научилась тебе подчиняться.
И я получу свое. Все сразу. Весь этот замкнутый мир недоступных старых семей, их квартир, сложных родственных связей, коричневых фотографий, истонченных с одного края серебряных ложек, старинной мебели, неторопливых разговоров, варенья в розетках, дач под столетними елями… Мир, в котором все о чем-то думают, что-то пишут, исследуют, создают. Где все свободны. Свободны!
Моя награда – свобода. Не дар, нет. Моя добыча. Я не прошу ее ни у кого. Я возьму ее сама – свою свободу.
И никакая старая женщина – американка она или русская, ведьма или святая, – никакая старая женщина с дряблой посеревшей кожей и слабыми тусклыми волосами, никакая жена, даже самая любимая, самая преданная… Самая преданная… Как это звучит! Вот уж точно сказано – точнее некуда… Преданная, и не раз!
Никакая старая женщина не остановит страсти увядающего мужчины к молодому телу. Никакая. Ни одна.
Я-то знаю. Видела – в бильярдной и в институте, в «брачном агентстве» матери и в стрип-клубе… Молодое женское тело…
Вера – Надежда – Любовь? Нет. Ревность – Надежда – Время. Как же все просто!»
Митя – теперь уж Митя, а не Дмитрий Алексеич – разбивал кочергой синие угли, и пригоршни золотых звезд переливались в малиновом зеве печного зверя.
Вдруг в темноту согревшейся избы вылетел сноп огненных искр.
Мгновение – и они погасли.
* * *
Я шла назад той же дорогой. Не шла – ноги сами несли меня, и позади ровная цепочка отпечатков быстро пропадала, заметенная белым. Будто фотография проявлялась обратно, исчезая…
Нет, это сон. Это не может быть явью.
Ведь прежде я видела подобное только во сне. Ничего такого, что бывает с другими, – судя по их рассказам, их поцелуям в метро, их нежным словам и объятьям, по тому, как они смотрят друг на друга, наконец, судя по книгам, – ничего даже отдаленно похожего никогда со мной не было. Наяву.
А теперь вот есть. Может, и это сон?
Колокола церкви Михаила Архангела все звонили. Я вступила на ту аллею Девички, что выводит прямо к переходу через Большую Пироговскую напротив белокаменных церковных врат. Остановилась, чтобы подозвать собаку.
Повернулась лицом к храму. Перекрестилась.
Над улицами, над парком воздух трепетал от колокольного перезвона, от плеска голубиных крыльев, от радости. По ступеням из храма спускалась пара – те, кто входили туда женихом и невестой, а теперь выходили – супругами.
Пожилые счастливые люди. Женщину, всю розовую от волнения, вел под руку смущенный плотный мужчина с серебряными висками. Их лица светились. В руках у нее был букет белых роз, прозрачно-голубых в лучах зимнего солнца. Несколько человек шли следом. Все улыбались.
Я отвернулась. Подбежала моя молодая собака, остановилась прямо передо мной, заглянула в лицо. Я заплакала.
Слезы застилали мне глаза, и под колокольный звон, не разбирая дороги, я быстро двинулась прочь – откуда пришла.
Вот еще как бывает, оказывается. Но этого мне и присниться не могло.
Я шла и плакала. «Господи, – просила я. – Дай и мне мужа. Единственного. Любящего. Того, кто захочет рука об руку войти со мной в храм испросить Твоего благословения».
Вдруг в кармане пискнуло и прозвенело. Сквозь слезы экран мобильника дрожал и расплывался. Я зажмурилась и снова вгляделась в голубой квадрат.
«Ты – воздух. Я дышу тобой».
Слезы высохли.
Не успела я дойти до стены Новодевичьего, как снова, не веря своим ушам, прислушалась и, не веря глазам, прочитала:
«Когда я тебя сегодня увижу?»
И мне стало весело.
Но пока тянулось время, до того самого мгновения, как оно прыжком ринулось вперед, как зверь из засады, и оказалось, что его едва хватит, чтобы добежать до метро и успеть в Музей к трем, я бродила по дому, как во сне, и все являлись мне, словно привидения, давно забытые картины странной моей жизни. Не самые светлые – а почему-то страшные. Такие страшные, что прежде я никогда их и не вспоминала.
Вот она, моя жизнь. Правда о ней. Главное в ней. Ее узор.
Почему узор такой, а не иной, я не знаю. Может быть, когда-то взрослые не пустили меня на праздник – оставили одну в темноте, велели спать, а сами у зажженной елки смеялись и танцевали? И может, все у меня было – все, кроме любви?
Я не могу жить без любви. Я хочу на праздник. Боюсь остаться одна, в темноте.
Но остаюсь. Снова и снова, раз за разом остаюсь одна в темноте – точно как в детстве.
Никто не любит меня, а я живу любовью. Она во мне. Рок питается ею, проросшей во мне неведомо из какого зерна. Из одиночества, наверное. Рок преследует меня, жалит и гонит, словно овод, насланный древней ревнивой богиней. Ревновать меня не к кому, да и не за что. Но страсть и страдание – неразлучная пара. А во мне этого столько, что я нужна року, как хлеб голодному и вода жаждущему.
И когда раз за разом я остаюсь одна на дороге, то не ветер холодит мне лоб и не зима ледяной рукой сжимает сердце.
Я помню этот холод в груди.
Помню ночь, когда вновь явился Митя – и снова под Рождество, после кафедральной вечеринки. Появился у двери – и остался. Я знала, что он вернется. Ведь я любила его и не просто ждала – целый год жила надеждой. Ожиданием. Но утром он снова ушел, стараясь на меня не смотреть.
Я помню этот холод в груди. Прошло полтора месяца с Митиной ночи, и вот я снова лежу одна. Без сна. Вечером я сказала Мите, что беременна, – позвонила, попросила зайти и сказала. Вертя в руках направление на аборт, он опять старался не смотреть – ни на серую продолговатую бумажку бланка, ни на меня.
– Знаешь, – услышала я наконец, – я все-таки пойду. Пока.
Дверь захлопнулась. Я осталась одна и легла в постель. Чья это холодная рука у меня на сердце?
Через неделю он вернулся, чтобы остаться. Я была так счастлива. Теперь у меня было все.
Еще одна ночь. Ветреная, сухая, уже весенняя. Ребенок шевелится во мне, а я лежу без сна. Накануне одна знакомая – Митина, не моя – сказала мне, что это Ада из Калифорнии посоветовала Мите вернуться и жить со мной, чтобы ребенок родился. А сам он не хотел. Но она его убедила. Он позвонил ей, сказал – и она его убедила.
Мне было очень холодно, когда я спросила его: правда?
И услышала то, что и так знала: правда. А я думала, это он сам…
Ветер за окном перебирал ледяные ветки серых голых кленов, а я лежала без сна, и мой ребенок шевелился так беспокойно. Бедный, – думала я, – как же мы с тобой будем жить – такие? Мне сказали, что это мальчик. Но никакое УЗИ не способно предвидеть того, что я знала наверное: мой сын будет как я. Одинокий. Страстный. Буду беречь его, может, уберегу. Одиночество все чувствуют по-разному. А кто, как я, ранен в детстве, – те слишком остро. Слишком страстно. Самый холодный лед – вот и самый жаркий огонь. Обожгут – не согреют… Холодная, такая холодная рука сжимает сердце.
До вчерашнего дня мне казалось, что рисунок моей жизни завершился. Так мне казалось до вчерашнего дня.
Вчера я впервые была не одна – вдвоем.
Я взглянула на мобильник. Экран засветился, раздался писк, потом звон.
«Я на Парке, – прочитала я. – А ты?»
Я уронила чашку, и она разбилась. К счастью!
Время рванулось – и ринулось вперед. Бережно, гордо ставя с носка на каблук ноги в высоких черных сапогах, я шла к метро. Опустив руку в карман, перебирала пальцами три гладких камешка. Вчера, когда я садилась за столик в «Шоколаднице», еще до первого взгляда в глаза, он пододвинул ко мне эти красные гальки, похожие на каштаны. С атласным шелестом они скользнули по темной гранитной столешнице, и он сказал:
– Это тебе. Из Парижа. Я их подобрал в Версале. Понимаешь, я хотел, чтобы ты поверила в Париж. И потом, цветы увянут, а эти… Они крепкие…
– Да, – ответила я спокойно. – Куда уж крепче… Крепче не бывает… – И ничего не успела подумать, потому что мы уже смотрели друг на друга.
И вот я иду по фиолетовой кленовой аллее, и зимнее солнце алым шаром висит над круглым зданием метро «Университет».
Время снова пропадает, бесконечный эскалатор выносит меня на поверхность земли, на свет солнца, и я вижу золотой купол. За ним река, а влево, вверх по течению, скрытый темным кирпичным зданием с изразцовыми фризами – где-то за ним старый четырехэтажный дом, а там, на задней лестнице, сквозняк покачивал белую лошадь, голуби всплескивали розовыми от солнца крыльями, а я ждала и любила, страдала и надеялась. И прощала.
Я подняла глаза к главе храма. На темной позолоте лежали багровые отсветы. «Господи! – подумала я. – Ты видишь, что мне нужно. И как нужно. Прости меня, грешную. Благодарю Тебя». – Смахнув слезы, я повернула и пошла от метро вверх по Волхонке.
Серый гранит музея – столбы ограды, ступени, колонны портика – искрились инеем. Голова кружилась от сверкания иглистых лучей. От счастья.
В зале свет казался холодным. Но золото фаюмских портретов согревало, и под теплым взглядом прекрасных загадочных очей нельзя было ни скрывать, ни лукавить.
– Ты думала обо мне хоть иногда? Вспоминала? Ведь двадцать лет… Не может быть, чтоб никогда. Чтобы ни разу…
– Вспоминала? Думала? Нет.
– Нет?? Врешь.
– Ну, может быть. Вспоминала, да, но – только на миг. Не больше. И никогда не думала. Нет, я о тебе никогда не думала.
– Неужели за все двадцать лет – ни разу? Нет, не может быть.
– Может.
– Не верю.
Темные очи фаюмского юноши смотрели так мягко, так нежно – сквозь меня, в даль времен… И я вспомнила. Или мне показалось? Нет, память внезапно открылась этому тихому теплому взгляду. Я вспомнила свои сны – один и тот же сон, чуть не каждую ночь, все годы.
– Поверь мне, – сказала я, сама себе еще не веря, – я и вправду не думала о тебе никогда – но знаешь, почему? Я только сейчас поняла. Вспомнила.
– Ну?
– Потому что видела сны. Я видела тебя во сне.
– Да что ты? Быть не может! Часто?
– Очень часто. Очень.
– А что ты видела? Что? Почему ты молчишь?
– Ну…
– Нет, скажи! Что я там делал, в твоих снах, да еще часто? Кстати, как часто? Ну, примерно? Раз в год? В месяц?
– Не знаю… Чаще…
– Ну и что я делал? Ты уверена, что это был я?
– Уверена. Да.
– Почему? – Его щека почти касалась моей, я чувствовала на своих губах его дыхание. – Почему ты так уверена?
– Потому что во сне ты меня любил.
Я подняла наконец глаза. Он смотрел весело и сосредоточенно. Теперь я вспоминаю, где видела похожий взгляд. На даче, у соседей, кошка играла с полузадушенным мышонком.
Теплый взор фаюмского юноши, загадочный и печальный, ласкал меня. Жалел обо мне.
– Знаешь, – сказал Мергень, – пойдем отсюда. – Я не могу, когда на нас так смотрят.
За высоким окном музея серели ранние зимние сумерки.
В кафе на углу Гоголевского бульвара, рядом с желтой аркой «Кропоткинской», было почти темно.
– Ты не поверишь, – сказал он. – Но я тоже должен рассказать тебе кое-что. Всего один сон. Я видел его этой ночью. Только он такой… Немного печальный, знаешь…
– Все равно расскажи.
– Да. Ну, слушай. Мне приснилось, что я подхожу к калитке Митиной дачи… Там все как двадцать лет назад – овраг, цветет черемуха, заросли… И вот я приближаюсь, а калитка открывается – не знаю, какая она сейчас, а во сне – та, прежняя – шаткая, деревянная… И ты выходишь – почему-то вся в белом. Такая, как тогда. Какой я тебя тогда запомнил. Ты выходишь ко мне навстречу, в овраг, на тропинку под черемухой, и тут рядом еще какая-то знакомая, не знаю, кто – непонятно. И она говорит: «Иди, иди к ней! Она тебя давно ждет. Она нарожает тебе таких прекрасных детей!» А ты стоишь молча, неподвижно, в белом. И калитку за собой не закрываешь. И смотришь на меня. Но я иду мимо. Быстро иду, опустив голову и уже на тебя не глядя – мимо, мимо. В темноту оврага, в какие-то кусты, уже почти бегу… И просыпаюсь.
Я молчала.
– В общем, вот так, – сказал он. – Нельзя пытаться прожить непрожитую жизнь.
– Нельзя, – сказала я.
– Что бы с нами ни случилось, – продолжал он, – нельзя, чтобы от этого страдали другие люди. Ты согласна?
Я кивнула.
Он вынул из внутреннего кармана пиджака мобильник. Все время, пока мы разговаривали, аппарат издавал однообразные звуки. По-видимому, от полученных эсэмэсок он должен был раскалиться. Или лопнуть.
– Извини, – сказал он. – Придется прочитать. Вдруг что…
Я молча смотрела, как он нажимает клавиши. Его лицо выражало то недоумение, то возмущение, то скептический интерес… Не раз губы, слегка приподнятые в углах, изгибались круче, и по ним пробегала резвая усмешка.
Временами он взглядывал на меня, а я гадала: кому он сейчас пишет? Коллегам? Аспирантам? А может, аспиранткам? Или тем, чей покой мы условились не нарушать, «что бы с нами ни случилось»?
– Авторы замучили, – сказал он наконец. – Редколлегия – это, знаешь, такое дело…
– Хорошо, – сказала я и поднялась. – Мне пора. Пойдем?
– Пойдем, – согласился он. – Только возьми вот это. Хочешь прочитать дома? Это я для тебя написал… Ночью…
Мир снова стал светлым, цветным и теплым. Чудесным…
Я взяла сложенные вдвое белые листы – их было совсем немного – и сунула в сумку.
Мы вышли. Падал крупный мягкий снег. Слезы поднимались к краям век и вот-вот могли перелиться. Счастья было слишком много. Я не могла вместить его. А может, это было горе?
– Дальше я пойду одна, – сказала я вдруг. – Пожалуйста. Дальше я одна.
Повернулась и пошла быстро, не оборачиваясь. Не к метро – в темную узкую нору переулка.
Так, переулками, между Остоженкой и Пречистенкой, тропа вывела меня к Садовому кольцу. Я остановилась у светофора. Передо мной толпились машины: пробка. А за мной, тесно за спиной, стоял он. Я обернулась. Куртка его была распахнута, ворот рубашки расстегнут, и хлопья снега мягко опускались и мгновенно таяли на его горячей коже.
– Что же мне теперь с этим делать? – спросил он. – А, Лиска? Что мне теперь с этим делать?
Воздух, легкий и снежный, вдруг сгустился. Лучились фонари, пронизывая синь острыми золотыми иглами. Сильная, твердая мужская ладонь охватывала и сжимала мое плечо, и на морозе мех шубы превращал жар этой руки в нежное тепло. Впереди у входа в метро в желто-розовом тумане толпились люди, а мы все еще шли, замедляя шаг, по темной трубе переулка. Мои горящие щеки показались вдруг ледяными: так обожгло их первое касание его губ – робкое и вот уже настойчивое, требовательное. Да он меня целует! Мы не остановились, только пошли еще тише. Я смотрела прямо перед собой: вон вход в метро, суета, движение, свет – а нас пока укрывает ночная тьма, и мои губы обожжены, и только одно способно унять эту боль – новое прикосновение огня. Да еще этот тихий хрипловатый звук у моего уха, там, где на виске завитки волос, все в изморози от его жаркого дыхания: стон – не стон, какой-то звериный призыв, словно лис, пролетев по следу, настиг лисицу. Мы оказались в кругу желтого света у метро, и все прекратилось. Я снова почувствовала свои ноги, выпрямилась и, смотря прямо перед собой, не оборачиваясь, быстро пошла к черной дыре входа. Так и не оглянулась. В вагоне меня качнуло и бросило на лавку. Голова кружилась, губы покалывало тонкими иглами, словно все острые лучи зимних фонарей сошлись в одном фокусе, все стрелы света – в одной мишени. Я провела по губам языком: не стоило этого делать. Они раскрылись, налились током, электрический разряд ударил в мозг и волной напряжения затопил тело. И это от нескольких поцелуев… даже и не поцелуев… но лекарства не было. Невидящими глазами смотрела я сквозь стекло в темноту туннеля. Вот он, ад, и не согрешила еще, а преисподняя тут как тут. Чудесная преисподняя. Райский заснеженный сад. Румянец морозных яблок.
Я вынула листки из сумки, развернула. Вагон метро, покачиваясь, плыл и замирал в прозрачном пенале моста под высоким берегом Москвы-реки. Черные буквы на белом листе, буквы, прошедшей ночью собранные тобой в слова – для меня. Для одной меня. Ты думал обо мне. Не спал. Там, внизу, под горами, за рекой, в чаше Москвы, в неизвестной и недоступной мне комнате, сидел за компьютером…
«Я вырос на Гоголевском бульваре. Гулял там с родителями или с группой.
Начинался бульвар со львов, которых было очень приятно гладить, а заканчивался большой ямой, из которой зимой валил пар. Мой дедушка, бывший секретарь фракции в Думе, бывший член коллегии защитников, бывший то и бывший се, объяснил мне, что когда-то на месте ямы стоял храм. Огромный храм, такой же большой, как Исакий, но Исакий, по словам дедушки, красивый собор, а тот Храм, на месте ямы, был очень некрасивым, очень непропорциональным, но очень большим.
Когда большой храм еще стоял, на Погодинке зимой жил студент Мергень, мой будущий папа. Мимо храма он пешком ходил в университет и часто видел, как над золотыми куполами вьется маленький сокол-сапсан.
Эта картина стоит перед глазами. В истрепанном пальтишке, ежась от холода, быстрым шагом идет студент. Его останавливает далекий клекот из поднебесья. Прикрыв ладонью глаза, студент всматривается в высь, чтобы в морозном искрящемся воздухе увидеть крошечную птицу над гигантскими золотыми полукружиями.
Но вскоре не стало ни сапсана, ни храма.
И вот храм снова стоит. Его все ругают: «Он некрасивый, он непропорциональный и вообще новодел из пластмассы». А мне он нравится. Больше всего за то, что стоит там, где должен был стоять. За то, что его купол виден из моего окна. За то, что он и высотки повторяют профиль древней Москвы.
Вчера я был в своем музее. Когда я вышел, на храме звонили колокола. Нестройно и неладно, как сама наша жизнь. Но у трех из них были потрясающе красивые голоса. Я остановился послушать их и, глядя на купол, перекрестился. Я еще не знал, почему…»
На следующий день мне пришлось уехать. Нужно было наконец выяснить, что с Фокси. Да я и рада была – хотелось бежать. Наверное, я давно была уже слишком одинока, чтобы вдруг оказаться вдвоем, и так близко.
Под синими елями, под синим небом, среди сияющих снегов я шла от дачи к Трехдубовому лесу. Собака носилась кругами, преследуя воображаемых зайцев, и кругами вились перед глазами пестрые картины пролетевших дней – первых дней моей новой, праздничной жизни. Сколько радости… Сколько света… Сколько любви…
Еще в электричке я поняла: забыла что-то важное. Перебрала все в сумке. Мобильника не было. Как я могла расстаться с ним хоть на минуту? А потом поняла: просто одиночество должно было быть полным. Только так я могла насладиться тем, что у меня теперь было, – жизнью.
Вот и забыла – не забыла, а спряталась. И теперь целые сутки не буду ни о чем думать – растворюсь. Исчезну.
И я жмурилась, смотрела сквозь радужную сетку ресниц на золотое солнце, на сверкающее поле и синие ямки следов.
Сверху, из глубины небес, донесся разговор – пролетели два ворона. Один что-то спросил, второй немедля ответил. Обсуждали нас с собакой. Как бы я хотела так жить: гулять вместе, неспешно переговариваться, вместе встречать вечер, утро… Согревать своим теплом друг друга… Нет, не судьба, видно. И снова перед глазами встала белая церковь, высокое крыльцо и счастливые, румяные от волнения только что венчанные супруги.
Нет, видно, не судьба. А может… Кто его знает? Если поверить, если не страдать больше, а радоваться чуду – ведь это чудо, что с нами случилось…
Я обошла Трехдубовый лес, походила по его тропам. В полузабытье, в какой-то сияющей грезе прошел день. Мы с собакой пересекли поле и вышли к реке. Солнце померкло, чистый бледный диск покраснел. Ямки заячьих следов стали густо-лиловыми. Точечными темными строчками вычертили снег полевки и мыши. Легкими прыжками летел за ними горностай – вот парные углубления его лап, словно кайма на розовой скатерти.
Следов Фокси не было.
Перебраться на другой берег я не смогла. Сваи старого моста обледенели. Да и поздно было. Слишком поздно. А я была слишком счастлива. И почему-то не волновалась за лисицу. Наверное, от счастья.
Что мне снилось в ту ночь – счастливую одинокую ночь в холодном дачном доме, у остывающей печки?
Странный сон – про осень. Не счастливый, нет. Или?
Я лечу над теми дорогами, которыми прошла по земле, и сверху вижу золотые россыпи – это осенние березы… Внизу, все дальше и дальше, но будто не я поднимаюсь, а земля опускается – зеленые поля озимых и серые пашни. Это совсем не страшно, только дух захватывает, как в детстве на качелях или на верхушке высокого дерева, если его колыхнет ветер… Потом мир еще быстрее уплывает вниз, словно падает, видны склоны гор, поросших лесом, и там каждая золотая береза – словно ее маленький листок. А потом и горы, высокие горы – серые скалы и белые снежники – пропадают где-то глубоко вдали…
Подходя к двери пустой Митиной квартиры в МГУ и еще не успевая ее отпереть, я уже слышала звонок своего мобильника. Заторопившись, я уронила ключи и, пока возилась с ними, телефон за дверью так и не умолкал.
Вот он, в темноте коридора, светит фиолетовым квадратом экрана – и звонит, звонит…
– Ты? Это ты? Ты с ума сошла! Ты и меня с ума свела! Ты жива? Боже мой, какое счастье! ЗАБЫЛА… Забыла ДОМА??? Нет, это… Это немыслимо! Ты должна знать, что имеешь дело с… ну, с ненормальным! С опасно ненормальным человеком! Когда? Как это:
«Что – когда?»? Когда я тебя увижу? Ты что, ничего не понимаешь? Дура! Не дура? Просто забыла? Идиотка! Я сейчас думал начать искать тебя по больницам… У тебя же сердце… Боже мой, как я счастлив, что у тебя сердце!
Мы встретились через полчаса, на Фрунзенской. На полдороге между нашими домами.
– Ну, – сказал он, – я о тебе проконсультировался. Да нет, не про сердце. То есть, конечно, про сердце, но не в том смысле. Не в клиническом. У кого? Есть у меня одна знакомая. Старая знакомая. Считает себя ведьмой.
– Сейчас пол-Москвы себя ведьмами считают, – сказала я радостно. Почему-то мне все тогда казалось очень забавным. – А я себя не считаю. По-моему, это пошло.
– Ты… Ах, боже мой, ты – это просто ты. Тебе все это ни к чему. Но, знаешь, эта моя знакомая… Мне кажется, тут как раз что-то есть… Послушай, что она про тебя сказала!
– Ты с ней обо мне разговаривал? Как? Разве это не тайна?
– Ну, ты понимаешь, я просто не мог молчать. Я… я так счастлив… Лиза… – Он опустил глаза и умолк. Потом будто проснулся: взглянул весело, засмеялся…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.