Электронная библиотека » Анна Наринская » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 16 февраля 2016, 17:00


Автор книги: Анна Наринская


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Анна Наринская
Не зяблик. Рассказ о себе в заметках и дополнениях

Елене Нусиновой, в память о наших разговорах


© А. Наринская, 2016

© И. Лунгин, иллюстрации, 2016

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2016

© ООО «Издательство АСТ», 2016

Издательство CORPUS ®

Предуведомление

Бывают книжки, воплощающие собою мечту читателя. Их не так уж мало: «Кентерберийские рассказы», «Горе от ума», «Повести Белкина», «Голубая книга» Зощенко, «Стоунер» Джона Уильямса, «Настольная книга бармена». Каждый может продолжать этот список по собственному желанию, даже просто его составление – это вполне упоительное занятие.

Гораздо меньше книг, представляющих собой мечту писателя – того, который эту книгу написал. То есть нет, конечно, чувство, описанное восклицанием «ай да Пушкин, ай да сукин сын», возникает у многих и даже регулярно (журналиста оно практически неизменно накрывает в то самое мгновенье, когда курсор наконец-то упирается в прямоугольничек send буквально за полминуты до дедлайна). Но потом почти всегда наступает если не разочарование, то охлаждение.

Такое происходит и с так называемыми настоящими писателями, а уж у автора, который пишет тексты часто и по поводу (в «Коммерсанте» когда-то их строго-настрого запрещали называть «статьями», это звучало слишком напыщенно, только «заметками»), ощущение неудовлетворенности входит в профессию. Даже если не писать репортажей, даже если не писать о политике, все равно – рассуждая хоть об издании обретенной средневековой рукописи, хоть о ремастеринге альбома The Beatles, ты все равно пишешь про здесь и сейчас. Про нас сегодняшних, которые эту рукопись читают, этот альбом слушают. Про людей и страну, в которой эта книжка, этот альбом, этот фильм появились. А потом проходит время (совсем небольшое, особенно в России, где оно теперь идет, вернее катится, очень быстро) – и все меняется. И дело не просто в том, что происходят события, которые невозможно было предсказать (и, главное, не хотелось предсказывать). И не только в том, что наши герои нас предают.

Даже не меняясь кардинально, реальность как будто припорашивает слова и утверждения пеплом забвения. Твои мысли, еще недавно казавшиеся такими острыми, теперь требуют корректировки – потому что мир вокруг скользким образом видоизменился. Твои реакции, такие точные тогда, кажутся – если посмотреть на «тогда» из «сейчас» – преувеличенными или, наоборот, недостаточными.

Но все кончено, поезд ушел, газета вышла, ссылка провалилась вглубь интернета, что сказано, то сказано. И вроде бы беспокоиться не стоит – легкая смена курса входит в профессию, это же все понимают, но где-то под ложечкой все равно слегка посасывает, и каждый новый текст, противоречащий тем, старым, заставляет ежиться от собственной непоследовательности и искать утешения.

До некоторой степени утешителем тут оказывается Лев Толстой. Вернее, Максим Горький, рассказавший о Толстом такое: когда (довольно часто) яснополянского старца упрекали как раз в непоследовательности, он «распускал по всей своей бороде сияние» и говорил: «Я не зяблик». В том смысле, что Лев Николаевич не считал себя обязанным всегда повторять одну и ту же песню, придерживаться в точности тех же самых идей.

Но даже понимая, что у тебя нет долга всегда щебетать в одной тональности, очень часто хочется, нет, не то чтобы объясниться, а что ли соразмериться с самой собой. Понять, чем твое «тогда» отличается от твоего «сейчас». Какие из твоих взглядов меняющаяся реальность (и всеобщая внешняя, и твоя собственная – внутренняя) превратила в ничто, какие – пошатнула, какие – оставила без изменений. И предъявить это понимание другим.

О такой ревизии мечтает чуть ли не каждый автор, уж во всяком случае тот, который пишет тексты часто и по поводу. Эта книжка – в некотором роде осуществление такой мечты.

Вы скажете, что в скором времени это мое теперешнее «сейчас» тоже превратится в «тогда» и эту ревизию опять нужно будет ревизовать.

Это правда.

И тогда самое время будет вспомнить, что я не зяблик.

Часть I

Начну с самого сложного. Ну или почти с самого сложного. Заметки (будем называть их так, по-коммерсантовски), которые пишешь под влиянием захлестнувших тебя чувств, – вещь опасная. Собственная восторженность раздражает – спустя время – больше всего. Хотя часто оказывается, что неподдельное чувство – это вообще самое ценное, что остается в тексте. Только оно, это чувство, должно быть именно неподдельным, а не достигнутым путем самовозгонки. Другое дело, что от этого «самовзвинчивания» очень трудно удержаться в тот момент, когда ты поражаешься, восхищаешься или, наоборот, злишься, – некоторая взвинченность кажется естественной. Настолько, что ты даже ее подгоняешь. Потом оказывается, что – зря.

В сентябре 2013 года Надежда Толоконникова, находившаяся тогда в исправительной колонии № 14, где она отбывала двухлетний срок, к которому ее вместе с Марией Алехиной приговорили за акцию их группы Pussy Riot в Храме Христа Спасителя, передала из колонии письмо. Там она писала об ужасных и, главное, унизительных условиях, в которых находятся заключенные в этой колонии. Это письмо меня поразило. Не только как свидетельство, а почти как стихи. Или, вернее, как и то и другое.

Я тогда написала, что «письмо Надежды Толоконниковой – лучшее литературное произведение, которое я прочла за последнее время». Сегодня я думаю: было ли это правдой? Я смотрю на книжные рецензии, которые писала в то время. Вот я хвалю «Любовь Муры» Николая Байтова, «Перевод с подстрочника» Евгения Чижова. Это хорошие книжки. Во многом недооцененные, так что, вероятно, надо было потратить на их «продвижение» больше энергии. Правильно ли было ставить их и письмо Толоконниковой на одну доску, причем в пользу последнего? Этого я и сейчас не понимаю.

В статье я привлекаю себе в союзники Корнея Чуковского, который сделал в похожей ситуации то же самое. Это успокаивает. И дает возможность и сейчас – три года спустя после того, как я эту статью написала, – переключиться на главное. На то, что положение заключенных в колонии № 14, да и любой другой колонии с тех пор не изменилось.

Письмо Надежды Толоконниковой из исправительной колонии № 14
27.09.2013

Письмо Надежды Толоконниковой из исправительной колонии № 14 – лучшее литературное произведение, которое я прочла за последнее время.

Осознала, почувствовала это я сразу же, как только его прочитала, но сначала мне с этим ощущением было как-то неуютно, что ли. Как будто признание этого текста литературой хоть немного принижает поступок его написавшей и реальные страдания, которые за ним стоят. Но это, разумеется, ложное чувство, чувство, рожденное несвободой, вечной теперешней оглядкой на то, «как тебя могут понять», чувство, уничтожающее возможность прямой речи.

А письмо Толоконниковой – это как раз триумф прямого высказывания. «Я не буду молчаливо сидеть, безропотно взирая на то, как от рабских условий жизни в колонии падают с ног люди. Я требую соблюдения закона в мордовском лагере. Я требую относиться к нам как к людям, а не как к рабам». Написанные там, где они написаны, эти слова – безусловный и настоящий подвиг. Написанные так, как они написаны, – это одно из самых художественно убедительных высказываний последнего времени.

Акция Pussy Riot в ХХС сделала то, что и должно сделать искусство – причем как раз искусство гуманистическое: она сделала окончательно проявленными и всем видными черты сегодняшней действительности. В этом случае – самые отвратительные черты. Можно было сколько угодно повторять, например, «смотрите: жестокость, самодовольство, любовь к деньгам и власти нам прикрывают распятым Христом», и этого почти никто не слышал. «Богородица, Путина прогони» услышали все.

У письма Толоконниковой из колонии есть то же качество, что и у панк-молебна: его услышали все. Одна из самых идиотских реакций на это письмо (и при этом довольно частая) – «Что это вы все так всполошились? Что, разве вы раньше не знали, что в колониях ужасные условия?». Сила слова мерится как раз его способностью всполошить. Сила слова писательского – тем более.

«Это письмо своей нравственной ценностью перевесит всю многотомную современную философию» – эти слова сказаны чуть более ста лет назад о письме другой русской девушки из другой русской тюрьмы, но – если вынести за скобки их намеренно преувеличенную восторженность – их вполне можно применить и здесь.

Подобную нравственную ценность русский религиозный философ Семен Франк, автор знаменитой книги «Душа человека», увидел в письме, написанном перед казнью двадцатилетней эсеркой-максималисткой Натальей Климовой (казнь вскоре была заменена на пожизненное заключение, и арестантке удалось бежать из тюрьмы – в царской России надзирать и наказывать умели куда хуже, чем в России последующей).

Климова не танцевала в неположенных местах – она участвовала в подготовке так называемого «взрыва на Аптекарском острове» (покушении на Столыпина, в котором было убито и покалечено более 100 человек). Ее письмо – это констатация того, что человеком можно остаться и перед лицом мучающего прошедшего и ужасающего будущего. Письмо Толоконниковой тоже констатация – что человеком можно остаться перед лицом мучающего и ужасающего настоящего. И в этом, безусловно, не меньше нравственной ценности.

Тут пора уже немного выдохнуть и отметить вещь менее возвышенную, но при этом важную: текст Толоконниковой, ко всему прочему, очень хорошо написан – в литературном смысле. «Я бросалась на машину с отверткой в руках в отчаянной надежде ее починить. Руки пробиты иглами и поцарапаны, кровь размазывается по столу, но ты все равно пытаешься шить. Потому что ты – часть конвейерного производства. А чертова машина ломается и ломается». Такого умения подбирать слова, такой энергии, выразительности у тех, кто здесь занимается писанием, я не встречала давно.

Корней Чуковский (в десятые годы двадцатого века он последовательно занимался литературной критикой) отнес письмо Натальи Климовой к «лучшим страницам русской литературы за 1908 год». Несколько страниц письма Надежды Толоконниковой – если честно делать такие обзоры, – безусловно, следует признать лучшими страницами русской литературы за год нынешний. И за предыдущий. Да что тут считать.


В качестве примечания: заметка об эсэрке-максималистке Наталье Климовой и ее знаменитом письме из тюрьмы, которое Корней Чуковский отнес к лучшим страницам русской литературы за 1908 год.

«Наталья Климова. Жизнь и борьба» Григория Кана
05.04.2013

В ночь на первое июля 1909 года из Московской губернской женской тюрьмы бежало 13 политических арестанток вместе с тюремной надзирательницей Тарасовой, которую они уговорили им помочь.

Побег этот кажется совершенно невероятным, и, например, кинофильм, в точности его воспроизводящий, наверняка обвинили бы в неправдоподобии. Предприятие было организовано так. В половине первого ночи жених одной из девушек (и соратник нескольких по партии эсеров), зайдя за церковную ограду напротив тюрьмы, громко мяукнул – это был знак, что снаружи все спокойно. Тогда Тарасова открыла дверь камеры, заключенные вышли в коридор, связали дежурных надзирательниц (в быстром и бесшумном связывании они несколько месяцев тренировались друг на дружке) и прошли в контору. Ровно в этот момент там зазвонил телефон. Звонил взволнованный чиновник охранного отделения, которому филеры донесли о возможности побега (в эсеровских кругах действовало множество осведомителей). Заспанный, как полагается в ночное время, женский голос ответил звонившему, что все спокойно. После этого беглянки беспрепятственно вышли из неохраняемой двери тюремной конторы на улицу.

«Заспанный» женский голос в телефоне принадлежал двадцатичетырехлетней Наталье Климовой, находившейся в тюрьме в ожидании высылки на бессрочную каторгу, которой ей заменили смертную казнь, – она была одним из организаторов «Взрыва на Аптекарском острове» (покушения на Столыпина, в котором сам вновь назначенный премьер-министр практически не пострадал, но было убито и покалечено более 100 человек).

Климова к этому времени была уже знаменитостью – причем более даже литературной, чем революционной. В августе 1908 года в петербургском журнале «Образование» без ведома арестантки было напечатано ее прощальное письмо к близким, датированное 11 декабря 1906 года – тогда она еще ждала казни.

Философ-идеалист Семен Франк откликнулся на этот текст статьей «Преодоление трагедии», в которой сравнивал его с De profundis Оскара Уайльда: «Эти шесть страниц своей нравственной ценностью перевесят всю многотомную современную философию и поэзию трагизма».

Письмо Климовой, действительно, наполнено особым – надломленным и противоречивым каким-то – трагизмом. Декларативно принимающее смерть («я начинаю с трепетным интересом, жгучим любопытством ждать смерти»), оно на самом деле являет собою концентрированный гимн жизни. Заканчивается оно так: «Знаете ли вы, что значит видеть жизнь как на ладони? Видеть отчетливо и ясно все выпуклости и рельефы, которые казались непостижимо громадными… Все мелочи и детали, которые казались слишком микроскопическими для глаз?.. Переживать все это, видеть это так близко… И в то же время чувствовать, что все это так неизмеримо далеко. Знаете ли вы, что значит с нежной внимательностью любоваться этой громадой, трепетно и страстно любить каждое движение, каждое биение пульса молодой, только что развернувшейся жизни?.. И знать, что ни одна секунда не властна над тобой, что одним словом, без страха, без сожаления ты можешь прервать ее, навеки покончив с сознанием…» Это, безусловно, производит впечатление – и немудрено, что молодой литературный критик Корней Чуковский в одном из своих обзоров отнес «Письмо перед казнью» к «лучшим страницам русской литературы за 1908 год».

Климовой вообще свойственно (настоящее время здесь – намеренность, а не ошибка) производить впечатление. Написанная в 1966 году – 48 лет спустя после ее смерти – документальная повесть «Золотая медаль» никогда не встречавшегося с ней Варлама Шаламова полна восторженного чувства. («Влюбиться в Наталью Климову немудрено», – пишет Шаламов, тоже выбирая настоящее время.)

Примерно такого же чувства полна работа Григория Кана «Наталья Климова. Жизнь и борьба», вышедшая в петербургском Издательстве имени Н. И. Новикова. Несмотря на название, отдающее советской биографической серией «Жизнь пламенных революционеров» (его отчасти можно оправдать тем, что Климова и вправду была пламенной революционеркой), это очень хорошая книжка. Во многом именно из-за такого восторженного отношения автора к своей героине, иногда доходящего до совершенной наивности, до каких-то прямо обид за Климову на давно уже умерших людей. Например, про Мережковского с Гиппиус, которым Климова, встретившаяся им в Париже в 1910 году, не понравилась, он пишет, что «они оказались слепы, пройдя мимо яркого, глубокого и талантливого человека».

Такое отношение автора к героине делает книгу Кана подлинным романом, а не просто биографическим исследованием. Хотя даже сухого изложения фактов ее биографии достаточно для того, чтобы захватило дыхание.

Она родилась в 1885 году в Рязани в семье присяжного поверенного, впоследствии видного члена партии октябристов, члена Госсовета. В 1903-м – уехала в Петербург на курсы. В 1906-м – вступила в Боевую организацию максималистов, участвовала в организации нападения на Госсовет, где заседал ее отец (которого она никогда не переставала любить и которому впоследствии писала из тюрьмы нежнейшие письма). Когда императорским указом работа Совета была приостановлена, максималисты решили устроить взрыв на служебной даче Столыпина. Одну из бомб, которыми были нагружены террористы-смертники, Климова привезла на конспиративную квартиру на извозчике.

Короткое время своей революционной деятельности Климова всегда считала лучшим в жизни. «То была жизнь полная, яркая. Были брани, печать борьбы», – писала она впоследствии. Дело было не только в «бранях», но и в любви – у нее завязался роман с руководителем (и основателем) Боевой организации Михаилом Соколовым.

Климова любила Соколова без памяти и много лет спустя именно его, а не мужа, вспоминала на смертном одре. При этом в ее страсти можно усмотреть некоторую тенденцию того времени. «Союз Климовой и Соколова заставляет вспомнить о романе Софьи Перовской и Андрея Желябова – двух ключевых фигур в „Народной воле“. Причем совпадает многое: обе девушки – Климова и Перовская – происходили из дворянских семей, их отцы занимали видные государственные должности, для обеих вспыхнувшее чувство было первым в жизни, их возлюбленные являлись лидерами боевых групп и имели мужицкое, крестьянское происхождение, наконец, в обоих случаях любовь развивалась почти буквально у подножия эшафота и влюбленные заранее обрекали себя на скорую гибель».

И даже точно так же, как Перовская после задержания Желябова, Климова после ареста Соколова (он был взят через несколько месяцев после покушения и очень быстро казнен) пытается организовать цареубийство. Она курсирует между конспиративными квартирами, запасается взрывчаткой и не замечает слежки. 30 ноября 1906-го она была схвачена агентами охранного отделения.

Через месяц после своего невероятного побега Климовой удалось под чужим именем отправиться на поезде в Сибирь, а оттуда в Китай. Вместе с геологической экспедицией она пересекла пустыню Гоби, добралась до Токио и там села на пароход, направлявшийся в Европу.

С 1910 года Климова жила во Франции, общалась в основном с оказавшимися там эсерами (некоторое время близко дружила с Савинковым), вышла замуж за одного из них, Ивана Столярова, родила трех дочек (старшая девушкой уехала в Советский Союз, восемь лет провела в лагерях, а позже стала секретарем Ильи Эренбурга). Наталья воспитывала их, вела хозяйство и ненавидела все это до последней степени. В одном письме она писала: «Дочка криком дергает меня целый день, и я теряю голову… Отупела до последней степени… Ей-ей, с сожалением вспоминаю о тюрьме – там не было внутреннего стыда, там хоть человеком себя чувствовала, а теперь, кроме отвращения к себе, ничего не испытываешь…» А в другом: «Заграницу я не люблю. Не понимаю и не хочу понимать самой основы, души ее, и поэтому она навсегда останется чужой. Я удивляюсь ее культуре, ее электричеству, дорогам, богатству и чистоте. И больше всего удивляюсь трудолюбию ее жителей. Здесь все и всегда работают, как крепостные, без праздников и отдыха… Я восхищаюсь ими и чувствую себя бесконечно чужой им… Я знаю, что я имею что-то, чего нет у них, что-то очень большое и важное, что мне дала ленивая и пьяная Россия, и что это что-то есть самое большое и важное на свете».

В августе 1918-го Климова внезапно решила уехать с детьми в революционную Россию (муж ее отправился туда еще до этого, но отъезд семьи не планировался). Она добралась до Парижа, добилась места на пароходе и слегла от испанки, страшного гриппа, от которого за год погибло в несколько раз больше людей, чем на полях Первой мировой войны. 26 октября она умерла. Ей было 33 года.

Короткая жизнь Климовой поражает не только своей поразительной насыщенностью, но и удивительной созвучностью времени, в котором она жила.

Климова была поклонницей одновременно (!) Толстого и Ницше, писала стихи в стиле Бальмонта и занималась тригонометрией. Она страдала от отсутствия справедливости и сочувствовала обездоленным («Постоянный глубокий разлад между понятиями „истина“, „справедливость“, „должное“ и общественными нравами, экономическими и государственными принципами российской действительности. Он всюду и везде… В виде голодных босяков, истощенных рабочих на улице города и в виде разряженных, упитанных, тупо-самодовольных питерских автомобилистов… и в виде голодного, вырождающегося мужика… и в виде либеральствующего барина, „конституционалиста“… и в виде стонущей и вялой интеллигенции»). И относилась к этим беднякам чуть ли не с презрением («Я поразилась убожеством бедных людей. Чем они живут! Сонные, тусклые, бесцветные. Томятся тоской и ничего не могут сделать. Они не смеют дерзать, боятся делать то, что подсказывает им совесть, разум. Они целиком ушли в свои копеечные расчеты»).

До прихода простейшего из лозунгов «Грабь награбленное!» русская революционность была явлением сложным, и Климова эту сложность как будто персонифицирует.

При этом никак нельзя отнестись к этой фигуре только как к слепку одной, хоть и знаменательной эпохи. Многое в ней резонирует с русской жизнью всегда и с русской жизнью сегодня.

Романтическая, хоть и вполне убийственная деятельность эсеров и максималистов была во многом деятельностью «хороших девочек». В сносках к книге о Климовой подробно приводятся биографии множества этих дочек приличных родителей, отказавшихся от всего и ушедших в смертельно опасную жизнь. Их бунт был более окончательным, чем мужской, – он требовал полного отречения не только от касты, но и от предписанного и запрограммированного другими «женского».

Среди фотографий, помещенных в книге Григория Кана, есть одна, где Климова снята с перековавшейся в революционерки надзирательницей Александрой Тарасовой и эсеркой Вильгельминой Гельмс (всем им на тот момент не больше 25). Молодые женщины с некоторым вызовом смотрят в камеру, и современного зрителя даже оторопь берет – настолько они похожи на девушек из Pussy Riot. То есть сначала вздрагиваешь, а потом говоришь себе: ничего удивительного – этот тип вечен. «Судьба Натальи Климовой касается великой трагедии русской интеллигенции», – писал Шаламов. Это уже звучит довольно высокопарно, но этого недостаточно. Ее судьба касается русской трагедии вообще.


Страницы книги >> 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации