Текст книги "Не зяблик. Рассказ о себе в заметках и дополнениях"
Автор книги: Анна Наринская
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Григорий Дашевский называл «Благоволительниц» «аттракционом под названием „Холокост глазами оберштурмбаннфюрера СС“» и «протезом для атрофированного воображения». И хоть я до сих пор не то чтобы приняла эту точку зрения – «Благоволительницы» кажутся мне важным если не романом, то высказыванием, – я не могу не восхищаться тем, с какой легкостью Гриша отказывался от любых навязанных правил. И главное – тем, как точно он чувствовал такую навязанность, как умел ее определять и тем самым от нее освобождаться. И освобождать.
Он умер в декабре 2013-го. Познакомились мы в 1983-м. Некоторое время после его смерти я думала, что вот еще немного – и я смогу написать про него. Вспомнить, как он, как мы, а он сказал, а я ответила… Но теперь ясно, что этого у меня не выйдет. Чтобы так написать, надо все же немного отодвинуться, отделиться, посмотреть как будто со стороны, а этого у меня, похоже, не получится. Я до сих пор живу, как будто он есть и вот-вот позвонит. Я даже слышу, как он звонит. Вернее, как он не звонит.
Когда-то давно я читала книжку – что-то вроде истории философии «для чайников», – и там экзистенциалистская мысль о том, что мы осознаем как «существующее» только «существенное», иллюстрировалась так: «Если ты влюблена и ждешь звонка от предмета своей страсти, ты можешь весь вечер „слышать“ только одно – он не звонит». Меня тогда поразила не философская, а именно человеческая истинность этого примера – множество вечеров своей юности я провела, прислушиваясь к «не звонку».
Сейчас я так же отчетливо слышу Гришин «незвонок». И не только я. Именно так сейчас отчетливо слышно отсутствие голоса Григория Дашевского. Только это даже еще более громкое отсутствие звука – потому что с каждым изменением нашей общественной ситуации, с каждым сдвигом в сторону идиотизма, злобности и просто путаницы нехватка этого голоса и невозможность замены ему становится все более очевидной.
Что было в этом голосе? Ну или так: что было главное в этом голосе (кроме ума, знания, тонкости, незлой – это важно – иронии, прямоты)? Ну да – трезвость. Трезвость была, можно сказать, Гришиным коронным номером, его уникальным предложением. Редким качеством (из ряда его восхваляемых другими достоинств), которое он признавал за собой сам. Тем, что он выработал в себе с годами.
Я дружила с ним почти тридцать лет и могла изо дня в день наблюдать эту работу. Но даже те, кто не знал его лично, но знал его стихи или даже только теперь (когда стало окончательно ясно и даже признано, насколько большим поэтом он был) купил его сборник, они могут наблюдать за этим путем, за этой траекторией. За тем, как его речь из образной и многословной превращалась в минималистские высказывания, совмещающие полную прозрачность с тайной.
И ровно так, как менялась его поэтическая речь, менялся его подход к миру, к людям. Он научился – научил себя – глядеть на события, людей и вообще окружающую действительность совершенно незамутненно и прямо. Такой взгляд (ценный во все времена) особенно необходим в теперешней российской ситуации. Пропаганда, часто впрямую выдающая черное за белое, но при этом бесконечно имитирующая множественность оценок, и бесконечные интернет-дрязги, которые со стороны часто выглядят потоком равноценных мнений, практически дезавуировали понятие «правды». Истины нет – есть только множественность высказываний по всякому поводу. И любое утверждение типа того, что надо мыть руки перед едой, вызывает бесконечное наплыв возражений и оговорок, а его простое и истинное во всех смыслах значение размывается.
Гриша же знал правду. Он знал правду – что правда есть. Правда факта, правда этическая, правда искусства, правда чувства. Правда, не поддающаяся трактовкам. Что цель не оправдывает средства, что человеческая жизнь драгоценна, что любование злом – вещь вредная. Все эти простые вещи, которые мы боимся сказать, чтоб не показаться недостаточно изощренными и не понимающими тонкости. От которых мы уже практически отвыкли.
Тут надо сказать, что «недостаточным» Гриша не мог бы показаться ни при каких обстоятельствах. Не только из-за очевидного для всех масштаба его личности, но и потому, что его прямота и его простота была явлениями как бы «следующего уровня». Не «просто» простота, а простота, выкристаллизовавшаяся из сложности, прошедшая очистку ею. Простота мудрости, а не наивности.
И еще важное. Гришина прямота была – я знаю, ему не понравился бы такой эпитет, но не знаю, как сказать по-другому, – теплой. В нем вообще не было нашей сегодняшней повсеместной злобы и раздражительности. Всеобщая оголтелость, которую он успел застать (хотя теперешнего размаха она еще не достигла), вызывала у него скорее недоумение и сочувствие к тем, кто не видит очевидного. И если уж пытаться найти в его позиции, в его взгляде хоть какой-то ущерб, то можно сказать лишь вот о чем – Гриша, который никогда не позволял себе самообмана, обманывался, как мне кажется, в одном. Он всегда, всегда считал, что можно объяснить. И что всякий – при нужном стечении обстоятельств – способен понять.
И какой же это прекрасный самообман! Насколько он дороже ставшего теперь рефреном и в каком-то смысле более соответствующего действительности «если надо объяснять, то не надо объяснять». И потому, что в нем есть вера в людей, от которой мы уже почти отвыкли, и прямо-таки потому, что именно благодаря этому самообману у нас были Гришины посты в фейсбуке, его статьи и вообще все, что складывалось в его «голос».
Голос, без которого у нас остались только ругань, ни на чем не основанное высокомерие, разделение на «своих» и «чужих» и взаимная глухота. Сквозь которую, правда, прорывается звук отсутствия этого голоса.
«Критика из подполья» Рене Жирара
23.11.2012
В издательстве «Новое литературное обозрение» вышел сборник эссе о литературе французского философа Рене Жирара. Дашевский (он перевел на русский язык важные труды Жирара) ни за что не хотел писать рецензию. Тогда я решила заставить его рассказать о ней другим способом – взять у него интервью.
Анна Наринская: До того как начать говорить про эссе Рене Жирара о Достоевском, хочу задать более общий вопрос. Жирар – он про что? Скажем, про Бодрийяра можно сказать, про что он. А про Жирара?
Григорий Дашевский: Про Жирара еще легче сказать, «про что он», чем про Бодрийяра: он очень последовательный, ясный автор, почти мономаньяк. Его путь имеет совершенно четкие этапы. Первый его этап – с начала шестидесятых до начала семидесятых. Тогда самым важным для него было понимание: желание не автономно. Вот человек, например, хочет яблоко и думает, что он хочет его сам по себе, – а на самом деле это его отец, или друг, или герой в кино захотели яблоко, и он им подражает. Главный тезис Жирара первого этапа – желание не автономно, оно подражательно, оно, как Жирар говорит, миметично. В шестидесятые годы, когда желание считалось чуть ли не единственной вещью, выражающей самость человека, когда сложился настоящий культ желания, приведший в конце концов к шестьдесят восьмому году, утверждать такое – значило по-настоящему пойти против течения.
Первую свою большую работу Жирар написал в шестьдесят первом. Она называется «Ложь романтизма и правда романа» – в самом названии уже сформулировано то, о чем мы сейчас говорим. Романтизм – это тот период в европейской культуре, в европейском сознании, когда все оказывается сосредоточенным на этой мнимой автономности человека в выборе желаний, целей и так далее. Романтизм делает из этого будто бы автономного «я» божество и знаменует окончательный переход от традиционного религиозного общества, где божество – это Бог, находящийся над людьми, к тому, чтобы обожествлять свое «я». И главный тезис Жирара в том, что романтизм лжет – потому что, обожествляя себя, люди на самом деле обожествляют другого. Автономия – это мнимость. Она всегда оказывается зависимостью, подражанием, рабством – и об этом как раз говорится в великих романах. Поэтому книжка так и называется: «Ложь романтизма и правда романа».
А. Н. Так, это первый этап. А потом?
Г. Д. Второй этап – это открытие во всех культурах мира следствий, к которым привело это подражательное отношение к другому, а именно – к войне всех против всех. Об этом он говорит в книге «Насилие и священное», которая переведена на русский десять лет назад. Третий этап, выраженный в книге «Козел отпущения», – это исследование того, как христианство вскрыло все эти механизмы и поселило нас в том мире, где мы живем сейчас.
А. Н. Эссе «Достоевский. От двойника к единству» написано в шестьдесят третьем. То есть это одна из книг его первого этапа. Достоевский как-то особенно важен для понимания миметической сущности желания?
Г. Д. Для Жирара Достоевский – высший пункт развития европейского романа. А именно в развитии европейского романа выходит на свет мнимость автономии, та самая зависимость от чужого желания.
Европейский роман – это общепризнано – начинается с «Дон-Кихота». А там – и это очень важный для Жирара пункт – пример для подражания, рыцарь Амадис Гальский, находится в другом мире. То есть в каком-то смысле «Дон Кихот» принадлежит еще религиозному обществу, где с теми, кому надо подражать, невозможно столкнуться в реальности. И, значит, невозможно превратиться в соперников, дерущихся за один и тот же объект. А в конце этого начинающегося «Дон-Кихотом» пути стоит Достоевский, у которого люди впадают в зависимость уже просто от первого встречного и начинают ему подражать, хотеть того же, что и он. Там все эти ситуации максимально обострены – потому что у Достоевского сам человек и его образец часто оказываются сближенными до какого-то критического расстояния.
А. Н. А вот Набоков, например, именно это «критическое расстояние», грубо говоря, именно эту истерику считает у Достоевского признаком даже не просто дурного вкуса, а некоторой глубинной неправды искусства.
Г. Д. С Набоковым просто. Его отношение к Достоевскому во многом строится именно по жираровской схеме: он сам с очевидностью сильно от него зависим – и именно поэтому его отталкивает.
Сложнее, или, вернее, интереснее, другое. Эта книга Жирара идет против течения даже теперь, когда пик «культуры желания» позади и она даже считается отчасти скомпрометированной. Все равно эта книга оказывается идущей против течения – против наших собственных культурных привычек.
Образованные люди приучены к тому, что эстетические объекты, в том числе книги, имеют свою отдельную логику, свой мир. Что вот так прямо говорить читателю о том знании, которое они читателю сообщают, – это дурной тон, отсталость и примитивизм. А для Жирара это как раз важный пункт – то знание, которым обладают именно великие писатели. И слово «великие» тоже звучит как вызов. Ведь уже более ста лет отделять великих писателей от невеликих в науке считается дурным тоном. Считается, что если мы занимаемся делом, а не оханьем, то для нас одинаково важны, с одной стороны, неизвестный графоман и Пушкин, а с другой – ранний неудачный пушкинский стишок и «Моцарт и Сальери». А Жирар, идя против существовавшего вокруг него научного, структуралистского отношения к литературе, говорит: великие авторы потому и великие, что они дошли до какого-то знания. Он утверждает, что гениальность – это не природный феномен. Гениальность – это способность осознать те иллюзии, с которых ты неизбежно начинаешь. Каждая последующая книга великого автора, считает Жирар, показывает его ранние книги в более верном свете.
А. Н. А еще он позволяет себе спорить с писателем. Говорить, что вот здесь, в ранних произведениях, он еще не понимает, но зато в поздних…
Г. Д. Его отношение к литературе напоминает мне то, как подходят к делу историки науки. Когда, например, современный астроном изучает античную астрономию, он знает и современную карту звездного неба, и то, что они видели тогда. Он знает, с какой истиной можно сравнивать то, о чем они говорили. Поэтому он не относится к тому, что они говорят, как к выдумкам, но и не принимает их тексты целиком на веру. У него есть свое знание того, о чем говорят античные трактаты, а у Жирара есть свое знание того, о чем говорят великие романы. Именно эта способность быть не вивисектором, но и не страстным поклонником, делает место Жирара уникальным.
А. Н. Один абзац в этом эссе показался мне исключительно актуальным. «Достоевский ни к чему не присоединяется надолго. И надо понимать, что все его „присоединения“ имеют отрицательную направленность. Он русский, но это против Запада; он бедный, но это против богатых; он виновен, но это против невиновных». Это прямо-таки описание теперешних политических переживаний многих из нас. Мы готовы объединиться с чем-нибудь только против чего-то.
Г. Д. Для Жирара это простое выражение зависимости. Достоевский говорит, что любит Россию, Россия – это то самое яблоко, которое он любит и хочет. А на самом деле он просто хочет отделиться от западников. Он обратно зависим от них. Он хочет быть не таким, как ненавистный ему Тургенев. Он любит Россию в пику Тургеневу. Он любит – до какого-то момента – православие в пику нигилистам. В политике, точнее в интеллигентском отношении к политике, такой вид обратной зависимости, действительно, очень заметен. Жирар постоянно говорит о том, как человек зачарован другим. В случае Достоевского – чаще всего именно тем, кого он ненавидит. Чем сильнее этот другой его обижает (или не замечает – и обижает этим незамечанием), тем более центральное место он начинает занимать в его мире. Скажем, в «Записках из подполья» офицер-обидчик занимает центральное место во вселенной автора и тот ему все время хочет что-то доказать. В теперешнем мире интеллигентского сознания – та же зачарованность врагом: зачарованность властью и воплощающим эту власть человеком – Путиным. Это особенно заметно сейчас, когда интернет превращает эти отношения во всем видный театр, где либеральная интеллигенция зачарована Путиным, а охранители и левые зачарованы либералами. Все сами про себя считают, что думают о России, а на самом деле думают друг о друге. Это ведь тот же самый механизм – люди о Путине думают гораздо больше, чем о проблемах, которые их как ответственных граждан вроде бы должны занимать. С объекта – с России, с яблока – внимание смещается на твоего, как ты думаешь, врага, а на самом деле – на твое божество.
Повторю здесь еще раз. «В теперешнем мире интеллигентского сознания – та же зачарованность врагом. Это особенно заметно сейчас, когда интернет превращает эти отношения во всем видный театр, где либеральная интеллигенция зачарована Путиным, а охранители и левые зачарованы либералами. Все сами про себя считают, что думают о России, а на самом деле думают друг о друге».
И вот – о книге, которая в точности иллюстрирует эту мысль.
(Там в конце есть кусок про литературную премию «Большая книга». К моменту выхода этой книжки ее уже вручат – так что сперва я думала этот абзац изъять. А потом подумала еще – и оставила.)
Биография Андрея Вознесенского в серии ЖЗЛ
24.07.2015
Андрей Андреевич Вознесенский умер 1 июня 2010 года в возрасте семидесяти семи лет. Он прожил невероятно яркую, разнообразную жизнь, был знаком и даже дружен с многими, кого можно сейчас назвать «символами» XX века в принципе (от Пикассо до Жаклин Кеннеди) и русской культуры отдельно (от Солоухина до Гребенщикова). Да и сам он, безусловно, был и остается таким «символом» – уж во всяком случае, символом важнейшей для нашей истории эпохи шестидесятых. Дух тех лет нашел практически идеальное выражение в его стихах, которые, по формулировке Григория Дашевского, «бесшабашно соединяли несоединимое – научно-техническую революцию, лоллобриджид, Ленина, первую недолгую самоуверенность шестидесятников: „Нас будут слушать, потому что наши мозги нужны“ и их послеоттепельную растерянность: „О чем, мой серый, на ветру // Ты плачешь белому Владимиру? // Я этих нот не подберу. // Я деградирую“».
При этом поэзия и собственно фигура Андрея Вознесенского всегда находились в зоне спорности, несоглашенности. Его выступления собирали толпы, его сборники разлетались мгновенно, песни на его стихи неизменно выделялись из общего эстрадного потока, но интеллектуалы и того, и последующих времен к его стихам относились с высокомерием и даже неприятием, как чему-то массовому, спекулятивному и, главное, поверхностному: «Вознесенский был наследником футуризма – но без его силы, без его жестокости, без его трагизма». И ровно так же те, кто советскую власть не принимал вовсе (и, соответственно, те, чье мнение впоследствии стало «весомым»), считали Вознесенского, практически не вылезавшего из тогдашнего телевизора, бесконечно ездившего за границу и даже получившего в конце застойных семидесятых Госпремию – несмотря на то, что он никогда не воспевал впрямую советскую власть, – соглашательским, официальным и вообще советским.
Существует не один способ написать о таком человеке, о такой «фигуре несогласия» – так что в связи с этим можно даже устроить игру в вопросы и ответы, практически викторину. Вопрос: что самое худшее можно сделать по отношению к этому герою, к его поэзии, к литературе и памяти вообще? Ответ: сделать судьбу и творчество этого человека, этого поэта, этого мужчины площадкой для выяснения собственных отношений с теперешними идеологическим противниками, причем не давая себе труда подняться уровнем выше, чем читательские комментарии к колонкам на каком-нибудь сайте средней руки. Ну вот, к примеру (только не будем – хотя это непросто – ахать и охать по поводу смысла сказанного, отметим лишь стиль и метод): «…советским танкам в Праге отвели мистическую роль самого знакового события эпохи. С точки зрения сухой статистики – в 1968 году были события кровожаднее и лицемернее. Спустя каких-нибудь полвека в Киеве – кто мог подумать о таком в 1968-м! – военизированные революцьонеры (орфография авторская. – А. Н.) перебьют и покалечат много больше народу, чем тогда „оккупанты“ в Чехословакии».
Хотя вообще-то нет. Это еще не самое худшее, что можно себе представить. Самое худшее – это когда соображения такого рода высказываются языком жеманным, нарочито приподнятым, захлебывающимся, как бы приспосабливающимся к поэтическому языку героя, но на выходе просто слащавым. («Звуки-мумуки слетали с губ малыша лепестками», «О эти видения предпубертатного периода!», «Легкий штрих – и космос смысла», «Беременный томительной тоской XX век несся за чудом веселым титаником», «В крепдешиновом небе Кипра чайки распахивались, как декольте».) Так вот – это ровно то, что предлагает нам Игорь Вирабов в своем жизнеописании Андрея Вознесенского.
Забавно, конечно, как слова (даже так бездарно подобранные, как у Вирабова) мстят тому, кто пытается ими манипулировать. На 337-й странице (всего их почти 700) своей книги автор пишет: «Понять происходившее в те годы невозможно без контекста». При этом если есть в его труде какое-то главное свойство, то это как раз полное и именно что дезинформирующее читателя отсутствие контекста.
Самый простой пример – то, как автор пишет о бесконечных зарубежных поездках своего героя в 60–70-х. Он подает их как дело совершенно нормальное, так что отказ руководства направить литератора в «капстрану» оказывается чем-то из ряда вон выходящим, подлинной трагедией, постигшей героя. Потому что все остальные-то, вероятно, в семидесятых только и делали, что разъезжали по Парижам. А железный занавес? Нет, это явно наветы клеветников. Так что и упоминать не стоит. Вирабов и не упоминает.
Но важнее даже другое – Игорь Вирабов все же пишет о поэте, о литературе. И вот он умудряется говорить о словесности 60–70–80-х годов, вообще не упоминая литературы неподцензурной. Бродский к концу книги все-таки всплывает – в качестве злого приземленного завистника, притом что и суд над ним, и его ссылка остаются незамеченными. Но о том, что в это время в России жили и писали поэты и писатели, которых вообще, совсем не печатали (скажем, Красовицкий, Рейн, Горбовский, Аронзон, Горбаневская, а из прозаиков ну хотя бы Венедикт Ерофеев, а позже Саша Соколов) и которые, в сущности, и составляют тело русской литературы того времени, – об этом здесь вообще речи нет. Андрей Андреевич Вознесенский – люби его или нет – вообще-то заслужил, чтобы его обсуждали в полном контексте его эпохи, но автор его биографии этой чести ему не оказывает.
Отсутствие контекста, на которое так жалуется Игорь Вирабов, говоря о напраслине, возводимой на советскую власть (в то время как Америке, по его словам, все такое же сходит с рук), практически всегда оборачивается ложью – и ею в итоге пронизана вся эта книга, – но иногда обращается прямой подлостью.
«Никак не объяснить парадоксов семидесятых. <…> Глушили вражеские радиостанции – но любой мало-мальский диссидент отлично знал: его не заглушить. И счастье диссидентское было – вечеринки в американском посольстве, знак избранности, мода, отчасти бравада. И ритуал уже сложился: обращаешься с каким-то диссидентским протестом к дуболомным властям – и, не дожидаясь ответа, тут же передаешь за кордон через своих людей, как тебя здесь третируют, на те же радиостанции, которые глушили».
Я, кстати, ничего не знала про вечеринки с участием диссидентов в американском посольстве в семидесятые, но стала выяснять и поняла – действительно были. Но без всяких выяснений я знала: Анатолий Марченко, Юрий Галансков, Александр Гинзбург, Габриэль Суперфин, Сергей Ковалев, Андрей Амальрик, Семен Глузман, Татьяна Осипова – они и многие другие диссиденты сидели в эти семидесятые за свои убеждения и за лучшее, как они считали, будущее своей страны в самой настоящей тюрьме или лагере, а некоторые прямо там и умерли. И изображать диссидентство как тусовки в американском посольстве и безопасные и тщеславные игры с неповоротливой и ни на что не способной властью – это самая настоящая подлость и есть.
И вот тут хочется спросить. Ну автор, который все это написал, – он такой. Каждый пишет, как он дышит, – это еще во времена Андрея Вознесенского заметили. Но этот опус – он внесен в короткий список премии «Большая книга», а туда тексты отбирают эксперты, литературоведы и критики, вроде бы ценящие слово и много чего на своем веку прочитавшие. И эту общую ложь, и эту конкретную подлость, приправленную «крепдешиновыми небесами» и убойными по силе ума соображениями, типа того, что «философ Ханна Арендт положила жизнь на то, чтобы как-то подретушировать хвост нацистского прошлого, тянувшийся за ее возлюбленным Хайдеггером, и поэтому придумала приравнять Советский Союз к гитлеровской Германии», вот это вот все они туда выдвинули – зачем? Отбирая этот текст в число лучших вышедших в России за год, они хотели сказать – что? Хотели ведь они что-то сказать, иначе просто идиотизм получается.
Хотя, может быть, они хотели сказать как раз то, что сказалось, – и это и есть диагноз состояния умов и писательства в нашей стране. А я экспертов «Большой книги» просто недооцениваю.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?