Текст книги "Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов"
Автор книги: Анна Сергеева-Клятис
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
21 мая (3 июня) 1917 года Пастернак вместе с Еленой Виноград участвовал в традиционном народном гулянье, посвященном Троицыну дню. По народным поверьям, которые в России часто отодвигают на второй план религиозный смысл праздника, это лучший день в году, чтобы объясниться в любви. Но объяснение поэт заменяет попыткой разбудить героиню, заставить ее пережить «полдень мира» как высшую точку собственной жизни, почувствовать интенсивность происходящего вне и внутри нее. Собственно, и слово «воскресенье», которое, конечно, обозначает точный день церковного праздника, здесь имеет второй смысл, связанный с попыткой воскресить душу возлюбленной:
Грудь под поцелуи, как под рукомойник!
Ведь не век, не сряду лето бьет ключом.
Ведь не ночь за ночью низкий рев гармоник
Подымаем с пыли, топчем и влечем.
Я слыхал про старость. Страшны прорицанья!
Рук к звездам не вскинет ни один бурун.
Говорят – не веришь. На лугах лица нет,
У прудов нет сердца, Бога нет в бору.
Расколышь же душу! Bсю сегодня выпень.
Это полдень мира. Где глаза твои?
Видишь, в высях мысли сбились в белый кипень
Дятлов, туч и шишек, жара и хвои.
Здесь пресеклись рельсы городских трамваев.
Дальше служат сосны. Дальше им нельзя.
Дальше – воскресенье. Ветки отрывая,
Разбежится просек, по траве скользя.
Просевая полдень, Тройцын день, гулянье,
Просит роща верить: мир всегда таков.
Так задуман чащей, так внушен поляне,
Так на нас, на ситцы пролит с облаков.
Воробьевы горы в это время были пригородом Москвы, отведенным для народных увеселений с американскими горками, каруселью, тиром, торговлей мороженым и буфетом. Перед «Воробьевским парком» находилась конечная остановка трамвайной линии. Взгляд лирического героя то поднимается вверх («Видишь, в высях мысли сбились в белый кипень / Дятлов, туч и шишек, жара и хвои»), то опускается к земле («Так на нас, на ситцы пролит с облаков»). Возникает ощущение края мира, обрыва вселенной, что, с одной стороны, обрубает пути к отступлению, а с другой – создает ощущение разомкнутости, открытости «земному простору» и небесным «высям». Как выяснится вскоре, Елена Виноград воспринимала мир совсем иначе, и для нее, живущей только «на одну треть», происходящее не обладало магнетической силой. В одном из писем Пастернаку она признавалась: «Мы с Вами слишком разные, чтобы о жизни говорить. Вам она кажется замысловатой и глубокой, сложной и полной, Вы можете говорить о ней только описательно, восклицаниями, потому что Вы весь в ней. Как человек естественно дышит и не придет ему в голову: “каким образом я дышу”, так и Вы естественно живете, и слишком близки к жизни, чтобы ее анализировать. Я же слишком проста. Поэтому и мне жизнь кажется простой, односложной, односторонней. Я на нее со стороны смотрю, и она мне кажется слишком грубо сколоченной, чтобы что-нибудь значить сама по себе – сама по себе, ей нужно оправданье, смысл. Вы так много в жизни видите, что мой постоянный вопрос: “для чего мы живем” должен был бы казаться Вам диким»[112]112
Письма Е. А. Виноград Пастернаку // Семейный архив Е. Б. и Е. В. Пастернак.
[Закрыть]. Надо отдать должное не только незаурядному уму Елены, но и ее литературному таланту, – свое мироощущение она излагает удивительно последовательно и отчетливо улавливает различие между собой и Борисом.
Летом 1917 года Елена Виноград уехала из Москвы. Бывая на занятиях Высших женских курсов, она увидела среди объявлений призыв принять участие в создании на местах органов земского и городского самоуправления. Группа собиралась в Саратовскую губернию в город Балашов и близкие небольшие селения. Елена Александровна со своим братом Валерианом записалась в эту группу и в середине июня уехала в деревню Романовку, оставив Пастернаку свою фотографию.
Я живу с твоей карточкой, с той, что хохочет,
У которой суставы в запястьях хрустят,
Той, что пальцы ломает и бросить не хочет,
У которой гостят и гостят и грустят.
Начиная с этого момента о их усложнившихся взаимоотношениях помогают составить представление поэтические тексты Пастернака и сохранившиеся у него письма Елены Виноград, не просто тщательно прочитанные, но снабженные многочисленными маргиналиями адресата. Его едва ли не ежедневные письма Елена Александровна уничтожила. На одно из них, в котором Борис, очевидно, настойчиво пытался перетянуть ее в свою веру и заразить желанием жизни, она отвечала такой с ног сшибающей отповедью: «Ваше письмо ошеломило, захлестнуло, уничтожило меня. Я так и осталась сидеть, не веря своим глазам – все кружилось передо мною. Оно так грубо, Боря, в нем столько презренья, что если б можно было смерить и взвесить его, то было бы непонятно – как уместилось оно на двух коротких страницах. А сколько в нем еще, кроме презренья. Сколько оскорблений, незаслуженных, несправедливых. И что всего больней – я так обрадовалась этому письму, так заулыбалась, что почтальон поздравил меня с праздником. Я подумала: “Милый Боря, опять он первый про меня вспомнил”. <…> Я не сержусь на Вас – Вы тот же милый Боря. Я благодарна Вам за последние дни в Москве – Вы так много дали мне. Надо ли говорить, как дороги мне Ваша книга и первые письма? Я люблю Вас по-прежнему. Мне бы хотелось, чтоб Вы знали это – ведь я прощаюсь с Вами. Ни писать Вам, ни видеть Вас я больше не смогу, потому что не смогу забыть Вашего письма. Прощайте же и не сердитесь. Прощайте. Лена. Пожалуйста, разорвите мою карточку – ее положение у Вас и ее улыбка теперь слишком нелепы»[113]113
Пастернак Е. Б. Борис Пастернак: Материалы для биографии. С. 303.
[Закрыть].
В начале июля Пастернак отправился вслед за Еленой. В Романовке он пробыл четыре дня, наполненных постоянными разговорами и мучительными попытками выяснить отношения и расставить точки над i. Тяжелым объяснениям с героиней посвящены самые душераздирающие строки в книге:
Дик прием был, дик приход,
Еле ноги доволок.
Как воды набрала в рот,
Взор уперла в потолок.
Молчание, которым героиня «Сестры моей жизни» встречает приезд героя в степь, – лейтмотив их отношений. За его словесным напором постоянно чувствуется ее тягостное молчание, нежелание «ронять слова, как сад янтарь и цедру», отказ от разговора. Природа, заинтересованно участвующая в его непрерывном монологе, сопровождает ее появление бесшумно. Сон – самое естественное ее состояние:
Думал, – Трои б век ей,
Горьких губ изгиб целуя:
Были дивны веки
Царственные, гипсовые.
Милый, мертвый фартук
И висок пульсирующий.
Спи, царица Спарты,
Рано еще, сыро еще.
О том, что героиня жива, свидетельствует только пульсирующий висок, остальное в ней замерло, застыло, уснуло – словно от века Трои до настоящего времени еще не пришел час пробуждения. Спящая красавица, царица Спарты Елена (или ее гипсовая статуя?), уснувшая вечным сном Офелия – такими аллюзиями наполнено это стихотворение. И параллельно с мотивом непробудного сна героини развивается тема живого горя, с которым не может в одиночку управиться герой, которое жжет и разрывает его:
Попытка душу разлучить
С тобой, как жалоба смычка,
Еще мучительно звучит
В названьях Ржакса и Мучкап.
Я их, как будто это ты,
Как будто это ты сама,
Люблю всей силою тщеты
До помрачения ума.
Пастернак уехал в смутном состоянии тревоги. Упорный неизменный отказ Елены Виноград от поисков себя и своей любви был для него мучителен. А она находила всё новые неоспоримые аргументы: «У меня есть желание, чтобы один человек был бы счастливым. А раз есть желание, значит можно жить. Мне достаточно того, что один человек ради меня становится лучше, что пока есть я, он не забудет Бога. Забыть себя, любить других. Это бедно и не ново. Но как человек, выбирая палку, говорит: “Эта мне по плечу”, так и я могу сказать: “Это по плечу мне”, в этом не больше и не меньше того, что нужно душе моей. И в этом мое счастье»[114]114
Письма Е. А. Виноград Пастернаку // Семейный архив Е. Б. и Е. В. Пастернак.
[Закрыть]. Однако теперь речь шла о решении Елены Виноград выйти замуж для успокоения ее матери за надежного, но безразличного для нее человека. Попытка убедить ее, что личное счастье важнее чужих представлений о жизни и навязанных обществом схем, не имела успеха. Узнав о намерении Елены согласиться на брак, Пастернак в сентябре снова поехал к ней в Балашов. С этой второй поездкой связано трагически осмысленное прощание с любовью:
Так пел я, пел и умирал.
И умирал, и возвращался
К ее рукам, как бумеранг,
И – сколько помнится – прощался.
Прощание длилось еще не один месяц. Стихи, обращенные к Елене, складывались в разные циклы, которые составили не только книгу «Сестра моя жизнь», но в большой степени и следующую – «Темы и вариации». Замужество Елены, ее жизнь в далеком селе под Ярославлем, ее внутреннее состояние продолжали волновать и беспокоить Пастернака. Ее образ являлся ему в горячечном бреду во время страшного гриппа «испанка», который поэт перенес в начале зимы 1918 года. Несмотря на необратимые решения, которые Елена приняла и реализовала в своей жизни, она все еще «любимая» и «бесценная». И неутоленная любовь мучает, как прежде, и ощущение ошибочности выбранного возлюбленной пути не дает покоя. К этому добавляется еще чувство собственного бессилия – поэтическое слово, которое способно сворачивать горы, оказалось в этом случае без надобности, его не услышали и не приняли. В начале 1919 года Пастернак написал стихотворение, в котором отразились все эти ощущения. Оно вошло в цикл «Болезнь», название которого связано не столько с пережитым недавно гриппом, сколько с уходящей, но все еще терзающей его любовью. Горестный накал страсти, так и не нашедшей выхода, явственно ощутим в нем:
Увы, любовь! Да, это надо высказать!
Чем заменить тебя? Жирами? Бромом?
Как конский глаз, с подушек, жаркий, искоса
Гляжу, страшась бессонницы огромной.
Пастернак как будто провидел будущее. Брак Елены Виноград с А. Н. Дородновым, владельцем мануфактуры под Ярославлем, не был счастливым. Вскоре он распался, от этого брака у Елены Александровны осталась дочь.
В 1985 году, за два года до своей смерти, Елена Александровна составила несколько ценных письменных свидетельств о весне и лете 1917 года и своих отношениях с Пастернаком. Ее внучатый племянник С. В. Смолицкий вспоминал, как она, уже совсем пожилая, приходила на похороны М. Л. Штиха[115]115
Родной брат А. Л. Штиха, поэт, музыкант и прозаик, в молодые годы входивший в круг пастернаковского общения. Е. А. Виноград приходился тоже двоюродным братом.
[Закрыть]: «Я вышел в другую комнату, чтобы оставить ее одну у гроба, попрощаться. Гедда Шор, подруга моей покойной мамы, спросила меня, кто это? Я сказал: “Тетя Лена, дедушкина двоюродная сестра. Знаете, у Пастернака стихотворение ‘Елене’ ”? Гедда, прекрасно знающая стихи Пастернака, громко охнула: “Царица Спарты!” – и зажала себе рот рукой: сказано было достаточно громко, чтобы услышали в соседней комнате»[116]116
Смолицкий С. В. На Банковском. М., 2004. С. 53.
[Закрыть]. Так пастернаковские строки не только продлили молодость, но и обессмертили героиню книги «Сестра моя жизнь».
Стихотворения Б. Л. Пастернака, обращенные к Е. А. Виноград
* * *
Душистою веткою машучи,
Впивая впотьмах это благо,
Бежала на чашечку с чашечки
Грозой одуренная влага.
На чашечку с чашечки скатываясь,
Скользнула по двум, – и в обеих
Огромною каплей агатовою
Повисла, сверкает, робеет.
Пусть ветер, по таволге веющий,
Ту капельку мучит и плющит.
Цела, не дробится, – их две еще
Целующихся и пьющих.
Смеются и вырваться силятся
И выпрямиться, как прежде,
Да капле из рылец не вылиться,
И не разлучатся, хоть режьте.
Сложа весла
Лодка колотится в сонной груди,
Ивы нависли, целуют в ключицы,
В локти, в уключины – о погоди,
Это ведь может со всеми случиться!
Этим ведь в песне тешатся все.
Это ведь значит – пепел сиреневый,
Роскошь крошеной ромашки в росе,
Губы и губы на звезды выменивать!
Это ведь значит – обнять небосвод,
Руки сплести вкруг Геракла громадного,
Это ведь значит – века напролет
Ночи на щелканье славок проматывать!
Наша гроза
Гроза, как жрец, сожгла сирень
И дымом жертвенным застлала
Глаза и тучи. Расправляй
Губами вывих муравья.
Звон ведер сшиблен набекрень.
О, что за жадность: неба мало?!
В канаве бьется сто сердец.
Гроза сожгла сирень, как жрец.
В эмали – луг. Его лазурь,
Когда бы зябли, – соскоблили.
Но даже зяблик не спешит
Стряхнуть алмазный хмель с души.
У кадок пьют еще грозу
Из сладких шапок изобилья,
И клевер бурен и багров
В бордовых брызгах маляров.
К малине липнут комары.
Однако ж хобот малярийный,
Как раз сюда вот, изувер,
Где роскошь лета розовей?!
Сквозь блузу заронить нарыв
И сняться красной балериной?
Всадить стрекало озорства,
Где кровь как мокрая листва?!
О, верь игре моей, и верь
Гремящей вслед тебе мигрени!
Так гневу дня судьба гореть
Дичком в черешенной коре.
Поверила? Теперь, теперь
Приблизь лицо, и, в озареньи
Святого лета твоего,
Раздую я в пожар его!
Я от тебя не утаю:
Ты прячешь губы в снег жасмина,
Я чую на моих тот снег,
Он тает на моих во сне.
Куда мне радость деть мою?
В стихи, в графленую осьмину?
У них растрескались уста
От ядов писчего листа.
Они, с алфавитом в борьбе,
Горят румянцем на тебе.
Послесловье
Нет, не я вам печаль причинил.
Я не стоил забвения родины.
Это солнце горело на каплях чернил,
Как в кистях запыленной смородины.
И в крови моих мыслей и писем
Завелась кошениль.
Этот пурпур червца от меня независим.
Нет, не я вам печаль причинил.
Это вечер из пыли лепился и, пышучи,
Целовал вас, задохшися в охре, пыльцой.
Это тени вам щупали пульс. Это, вышедши
За плетень, вы полям подставляли лицо
И пылали, плывя по олифе калиток,
Полумраком, золою и маком залитых.
Это – круглое лето, горев в ярлыках
По прудам, как багаж солнцепеком заляпанных,
Сургучом опечатало грудь бурлака
И сожгло ваши платья и шляпы.
Это ваши ресницы слипались от яркости,
Это диск одичалый, рога истесав
Об ограды, бодаясь, крушил палисад.
Это – запад, карбункулом вам в волоса
Залетев и гудя, угасал в полчаса,
Осыпая багрянец с малины и бархатцев.
Нет, не я, это – вы, это ваша краса.
Разрыв
1
О ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б,
И я б опоил тебя чистой печалью!
Но так – я не смею, но так – зуб за зуб!
О скорбь, зараженная ложью вначале,
О горе, о горе в проказе!
О ангел залгавшийся, – нет, не смертельно
Страданье, что сердце, что сердце в экземе!
Но что же ты душу болезнью нательной
Даришь на прощанье? Зачем же бесцельно
Целуешь, как капли дождя, и, как время,
Смеясь, убиваешь, за всех, перед всеми!
2
О стыд, ты в тягость мне! О совесть,
в этом раннем
Разрыве столько грез, настойчивых еще!
Когда бы, человек, – я был пустым собраньем
Висков и губ и глаз, ладоней, плеч и щек!
Тогда б по свисту строф, по крику их, по знаку,
По крепости тоски, по юности ее
Я б уступил им всем, я б их повел в атаку,
Я б штурмовал тебя, позорище мое!
3
От тебя все мысли отвлеку
Не в гостях, не за вином, так на небе.
У хозяев, рядом, по звонку
Отопрут кому-нибудь когда-нибудь.
Вырвусь к ним, к бряцанью декабря.
Только дверь – и вот я! Коридор один.
«Вы оттуда? Что там говорят?
Что слыхать? Какие сплетни в городе?
Ошибается ль еще тоска?
Шепчет ли потом: “Казалось – вылитая”.
Приготовясь футов с сорока
Разлететься восклицаньем: “Вы ли это?”
Пощадят ли площади меня?
Ах, когда б вы знали, как тоскуется,
Когда вас раз сто в теченье дня
На ходу на сходствах ловит улица!»
4
Помешай мне, попробуй. Приди, покусись потушить
Этот приступ печали, гремящей сегодня, как ртуть в пустоте Торичелли.
Воспрети, помешательство, мне, – о, приди, посягни!
Помешай мне шуметь о тебе! Не стыдись, мы – одни.
О, туши ж, о, туши! Горячее!
5
Заплети этот ливень, как волны, холодных локтей
И, как лилии, атласных и властных бессильем ладоней!
Отбивай, ликованье! На волю! Лови их, – ведь в бешеной – этой лапте —
Голошенье лесов, захлебнувшихся эхом охот в Калидоне,
Где, как лань, обеспамятев, гнал Аталанту к поляне Актей,
Где любили бездонной лазурью, свистевшей в ушах лошадей,
Целовались заливистым лаем погони
И ласкались раскатами рога и треском деревьев, копыт и когтей.
О, на волю! На волю – как те!
6
Разочаровалась? Ты думала – в мире нам
Расстаться за реквиемом лебединым?
В расчете на горе, зрачками расширенными
В слезах, примеряла их непобедимость?
На мессе б со сводов посыпалась стенопись,
Потрясшись игрой на губах Себастьяна.
Но с нынешней ночи во всем моя ненависть
Растянутость видит, и жаль, что хлыста нет.
Впотьмах, моментально опомнясь, без медлящего
Раздумья, решила, что все перепашет.
Что – время. Что самоубийство ей не для чего.
Что даже и это есть шаг черепаший.
7
Мой друг, мой нежный, о, точь-в-точь,
как ночью, в перелете с Бергена на полюс,
Валящим снегом с ног гагар сносимый жаркий пух,
Клянусь, о нежный мой, клянусь, я не неволюсь,
Когда я говорю тебе – забудь, усни, мой друг.
Когда, как труп затертого до самых труб норвежца,
В виденьи зим, не движущих заиндевелых мачт,
Ношусь в сполохах глаз твоих шутливым – спи, утешься,
До свадьбы заживет, мой друг, угомонись, не плачь.
Когда, совсем как север вне последних поселений,
Украдкой от арктических и неусыпных льдин,
Полночным куполом полощущий глаза слепых тюленей,
Я говорю – не три их, спи, забудь: все вздор один.
8
Мой стол не столь широк, чтоб грудью всею
Налечь на борт, и локоть завести
За край тоски, а этот перешеек
Сквозь столько верст прорытого прости.
(Сейчас там ночь.) За душный свой затылок.
(И спать легли.) Под царства плеч твоих.
(И тушат свет.) Я б утром возвратил их.
Крыльцо б коснулось сонной ветвью их.
Не хлопьями! Руками крой! – Достанет!
О, десять пальцев муки, с бороздой
Крещенских звезд, как знаков опозданья
В пургу на север шедших поездов!
9
Рояль дрожащий пену с губ оближет.
Тебя сорвет, подкосит этот бред.
Ты скажешь: – милый! – Нет, – вскричу я, – нет!
При музыке?! – Но можно ли быть ближе,
Чем в полутьме, аккорды, как дневник,
Меча в камин комплектами, погодно?
О пониманье дивное, кивни,
Кивни, и изумишься! – ты свободна.
Я не держу. Иди, благотвори.
Ступай к другим. Уже написан Вертер,
А в наши дни и воздух пахнет смертью:
Открыть окно – что жилы отворить.
* * *
Мне в сумерки ты все – пансионеркою,
Все – школьницей. Зима. Закат лесничим
В лесу часов. Лежу и жду, чтоб смерклося,
И вот – айда! Аукаемся, кличем.
А ночь, а ночь! Да это ж ад, дом ужасов!
Проведай ты, тебя б сюда пригнало!
Она – твой шаг, твой брак, твое замужество,
И тяжелей дознаний трибунала.
Ты помнишь жизнь? Ты помнишь, стаей горлинок
Летели хлопья грудью против гула.
Их вихрь крутил, кутя, валясь прожорливо
С лотков на снег, их до панелей гнуло!
Перебегала ты! Ведь он подсовывал
Ковром под нас салазки и кристаллы!
Ведь жизнь, как кровь, до облака пунцового
Пожаром вьюги озарясь, хлестала!
Движенье помнишь? Помнишь время? Лавочниц?
Палатки? Давку? За разменом денег
Холодных, звонких, – помнишь, помнишь давешних
Колоколов предпраздничных гуденье?
Увы, любовь! Да, это надо высказать!
Чем заменить тебя? Жирами? Бромом?
Как конский глаз, с подушек, жаркий, искоса
Гляжу, страшась бессонницы огромной.
Мне в сумерки ты будто все с экзамена,
Все – с выпуска. Чижи, мигрень, учебник.
Но по ночам! Как просят пить, как пламенны
Глаза капсюль и пузырьков лечебных!
Глава третья
Счастливые семьи
Если бы я был где-нибудь государь, я бы дал повеление жениться всем, решительно всем, чтобы у меня в государстве не было ни одного холостого человека!..
Н. В. Гоголь
«Все счастливые семьи похожи друг на друга», – написал Л. Н. Толстой, сравнив их с несчастливыми. Сознаемся, что такое противопоставление слишком глобально и не учитывает множества разнообразных факторов, например профессионального. Распространяется ли это правило на поэтов? И можно ли вообще употребить слово «счастье» для описания их семейной жизни – в тех именно случаях, когда речь идет об очень удачных браках, не только заключенных по взаимной любви, но и продолжающихся в течение многих лет, потому что любовь не иссякает, взаимное уважение не уменьшается, мысль о расставании внушает ужас? Заранее предупредим читателя, что сочетание «счастливый брак», вынесенное в центр этой главы, по мере ее чтения начинает восприниматься почти как оксюморон, хотя ни одно из перечисленных выше условий нарушено не будет. Драматические перипетии семейных отношений, безусловно, любящих друг друга людей создадут ощущение безысходности. Здесь не было тайного авторского умысла – все истории подобрались случайно, но очень настойчиво определили тональность этой главы.
Прекрасная Дама
Александр Блок и Любовь Менделеева
Избитая метафора «муза поэта» может подразумевать практически что угодно и скрывать под своей благообразной оболочкой разные типы отношений, разную степень влюбленности, разную ее продолжительность. Редко, чрезвычайно редко, музами поэтов можно назвать их жен. Но в случае с Александром Блоком это было именно так. Девочка, с которой вместе он рос, девушка, которая поразила его в пору взросления, женщина, которая стала его женой и прожила рядом с ним непростую, полную лишений и разочарований жизнь, и муза, не просто вдохновившая поэта на целый поток великолепных стихотворений, но задавшая главную тональность всему его творчеству, – одно и то же лицо.
Любовь Дмитриевна Менделеева родилась 17 апреля 1882 года. Ее отцом был великий ученый Дмитрий Иванович Менделеев, человек, поражавший блеском научного гения, оригинальным складом ума, широтой интересов, неукротимой энергией и причудами сложного и довольно тяжелого характера. Он женился на молодой художнице Анне Ивановне Поповой вторым браком, страстно полюбив ее еще шестнадцатилетней девочкой и добившись официального развода с первой женой, поэтому дети, родившиеся в этом браке, – поздние. Старшей дочерью была Люба, в год ее рождения Дмитрию Ивановичу исполнилось 48 лет. Так случилось, что близким другом Менделеева был дед Блока – тоже университетский профессор (одно время – ректор университета), ученый-ботаник А. Н. Бекетов. Он восхищался гениальностью своего младшего коллеги, немного ему покровительствовал, помогал в решении не только научных, но и семейных проблем, очень поддержал его в момент трудного нравственного выбора – развода. Менделеев часто бывал в доме Бекетовых; он же посоветовал им купить небольшое имение Шахматово в 8 верстах от его собственного, Боблово. Вскоре именно оно станет сценой знакомства и начинающегося романа между дочерью Менделеева и внуком Бекетова. Усадьба была большая, расположенная на возвышенности, откуда открывались необъятные дали. Она была задумана и устроена с размахом, свойственным личности ее хозяина. Для своей новой семьи Менделеев выстроил большой двухэтажный дом, где было оборудовано и помещение под лабораторию – с особенно крепкими стенами. В доме имелись две террасы, на которых играли дети; во втором браке их родилось четверо. Перед домом раскинулись цветники и сад с фруктовыми деревьями. Общение между обитателями Боблова и Шахматова происходило постоянное. Бекетов, его жена и четыре дочери тоже были людьми одаренными, любили литературу, водили знакомство с крупными писателями, сами занимались переводами и литературным творчеством.
В январе 1879 года Александра, третья дочь Бекетова, вышла замуж за молодого юриста А. Л. Блока. Брак этот оказался неудачным, супруги вскоре расстались, Александра Андреевна вернулась в родительский дом, где в 1880 году и родила сына. «Когда Саше Блоку было три года, а Любе Менделеевой – два, они встречались на прогулках с нянями. Одна няня вела за ручку крупную, розовую девочку в шубке и капоре из золотистого плюша, другая вела рослого розового мальчика в темно-синей шубке и таком же капоре. В то время они встречались и расходились, незнакомые друг другу. А Дмитрий Иванович, придя в ректорский дом, спрашивал у бабушки: “Ваш принц что делает? А наша принцесса пошла гулять”. Летом обоих увозили в Московскую губернию, на зеленые просторы полей и лесов»[118]118
Бекетова М. А. Воспоминания об Александре Блоке. М., 1990. С. 50.
[Закрыть], – вспоминала тетка Блока. Сами они ничего этого не помнили.
Сознательно познакомились Александр и Любовь только подростками, ему было 14, ей 13 лет. А. Н. Бекетов привез в Боблово внука, дети Менделеевы показывали ему свой сад, «дерево детей капитана Гранта»; вместе они гуляли и играли. Следующая встреча произошла через три года, когда Блок только что окончил гимназию. Но за эти три года он прожил ту часть своей жизни, которая многое предопределила впоследствии. В частности, пережил первые опыты удовлетворения плотской страсти и первый, совсем не платонический роман со взрослой замужней женщиной, в которую он был кратко, но сильно влюблен, которой назначал тайные свидания, писал восторженные письма, обращаясь к ней на «Ты» (с прописной буквы!), посвящал стихи.
Когда Блок появился в имении Боблово во второй раз, ему еще не было восемнадцати, но он ощущал себя уже опытным сердцеедом. Шестнадцатилетняя Люба Менделеева это ясно поняла. Вот как она вспоминала о том жарком летнем дне, когда они встретились: «После обеда, который в деревне кончался у нас около двух часов, поднялась я в свою комнату на втором этаже и только что собралась сесть за письмо, слышу: рысь верховой лошади, кто-то остановился у ворот, открыл калитку, заводит лошадь и спрашивает у кухни, дома ли Анна Ивановна? Из моего окна ворот и этой части дома не видно; прямо под окном пологая, зеленая железная крыша нижней террасы, справа – разросшийся куст сирени загораживает и ворота, и двор. Меж листьев и ветвей только мелькает. Уже зная, подсознательно, что это “Саша Бекетов”, как говорила мама, рассказывая о своих визитах в Шахматове, я подхожу к окну. Меж листьев сирени мелькает белый конь, которого уводят на конюшню, да невидимо внизу звенят по каменному полу террасы быстрые, твердые, решительные шаги. Сердце бьется тяжело и глухо. Предчувствие? Или что? Но эти удары сердца я слышу и сейчас и слышу звонкий шаг входившего в мою жизнь»[119]119
Блок Л. Д. И были и небылицы о Блоке и о себе. Бремен, 1979. С. 12–13.
[Закрыть].
Люба сама себе нравилась. Это не было только признаком крайней юности – ей шел тогда семнадцатый год – она и потом зачастую любовалась собой, высоко себя ценила. Она «носила розовые платья, а великолепные золотистые волосы заплетала в косу. Нежный бело-розовый цвет лица, черные брови, детские голубые глаза и строгий, неприступный вид»[120]120
Бекетова М. А. Воспоминания об Александре Блоке. С. 50.
[Закрыть] – так описывает Любу М. А. Бекетова. О Блоке того времени восторженно вспоминала мать Любы, Анна Ивановна Менделеева: «Это был красивый, стройный юноша, со светлыми вьющимися волосами, с большими мечтательными глазами и с печатью благородства во всех движениях и словах»[121]121
Менделеева А. И. Менделеев в жизни. М., 1928. С. 134.
[Закрыть].
Когда Блок появился в их имении на белом коне, Люба тщательно оделась и вышла к нему в полном ощущении своей силы и привлекательности, и – разочаровалась. Он поразил ее несоответствием привычной ей среде: одет не в форменную одежду, а в штатскую. Все ее знакомые этого времени – гимназисты, юнкера, студенты, лицеисты, кадеты – учащаяся молодежь. Чужеродное ощущение «не своего» подкреплялось и внешностью Блока: «Да и лицо мне не нравится, когда мы поздоровались. Холодом овеяны светлые глаза с бледными ресницами, не оттененные слабо намеченными бровями. У всех у нас ресницы темные, брови отчетливые, взгляд живой, непосредственный. Тщательно выбритое лицо придавало человеку в то время “актерский” вид – интересно, но не наше. Так, как с кем-то далеким, повела я разговор, сейчас же о театре, возможных спектаклях. Блок и держал себя в то время очень “под актера”, говорил не скоро и отчетливо, аффектированно курил, смотрел на нас как-то свысока, откидывая голову, опуская веки. Если не говорили о театре, о спектакле, болтал глупости, часто с явным намерением нас смутить чем-то не очень нам понятным, но от чего мы неизбежно краснели. <…> У него в то время была еще любимая прибаутка, которую он вставлял при всяком случае: “О yes, my kind”[122]122
О да, дитя мое (англ.).
[Закрыть]. A так как это обращалось иногда и прямо к тебе, то и смущало некорректностью, на которую было неизвестно, как реагировать»[123]123
Блок Л. Д. И были и небылицы о Блоке и о себе. С. 14.
[Закрыть].
К тому же Блок проявил сначала внимание не к Любе, а к ее кузинам и подругам. Во всяком случае, она была в этом убеждена и сразу же приняла тот гордый и неприступный вид, о котором упоминает М. А. Бекетова и который она принимала и впоследствии, когда ей казалось, что Блок теряет к ней интерес. Скорее всего, недоступность и была главным фактором, который привлек Блока, заставил взглянуть на Любу не столько глазами молодого мужчины, сколько взглядом поэта, ощутившего присутствие своей музы.
У молодых людей оказались сходные интересы – оба увлекались театром. Для Блока, лишь короткое время занимавшегося актерским мастерством и декламацией, театр станет сферой приложения поэтических сил, для Любы – профессией и делом жизни. В то лето в Боблове по предложению Блока решили ставить сцены из «Гамлета» и отрывки из «Горя от ума». Сцена была устроена в глубине одного из бобловских сараев, зрителей набралось около двухсот человек. Блок, понятно, играл Гамлета, произносил все главные монологи. Была и сцена сумасшествия Офелии, которую представляла Любовь Дмитриевна. Эта пара выглядела необыкновенно гармонично. «Высокий рост, лебединая повадка, роскошь золотых волос, женственная прелесть – такие качества подошли бы любой героине. А нежный, воркующий голос в роли Офелии звучал особенно трогательно. На Офелии было белое платье с четырехугольным вырезом и светло-лиловой отделкой на подоле и в прорезях длинных буфчатых рукавов. На поясе висела лиловая, шитая жемчугом “омоньера”. В сцене безумия слегка завитые распущенные волосы были увиты цветами и покрывали ее ниже колен. В руках Офелия держала целый сноп из розовых мальв, повилики и хмеля вперемешку с другими полевыми цветами. Хмель для этого случая Гамлет и Офелия собирали вместе, в лесу около Боблова»[124]124
Бекетова М. А. Воспоминания об Александре Блоке. С. 51.
[Закрыть].
Этот спектакль сыграл символическую, можно сказать роковую роль в жизни обоих, смутное ощущение близости, родственности, обреченности друг другу родилось именно тогда. Любовь Дмитриевна вспоминала: «Мы были уже в костюмах Гамлета и Офелии, в гриме. Я чувствовала себя смелее. Венок, сноп полевых цветов, распущенный напоказ всем плащ золотых волос, падающих ниже колен… Блок в черном берете, колете, со шпагой. Мы сидели за кулисами в полутайне, пока готовили сцену. Помост обрывался. Блок сидел на нем, как на скамье, у моих ног, потому что табурет мой стоял выше, на самом помосте. Мы говорили о чем-то более личном, чем всегда, а главное, жуткое – я не бежала, я смотрела в глаза, мы были вместе, мы были ближе, чем слова разговора»[125]125
Блок Л. Д. И были и небылицы о Блоке и о себе. С. 17–18.
[Закрыть].
Среди зрителей были не только родственники и друзья, но и местные крестьяне, которые, не понимая происходящего на сцене, дружно заливались смехом в моменты самого высшего напряжения, видимо, желая поощрить исполнителей. И, однако, это совершенно не расхолодило артистов: и Блок, и Любовь Дмитриевна были охвачены вдохновением, им казалось, что трагедия, которую они разыгрывают на сцене, каким-то таинственным образом связана с их предстоящей жизнью.
Домой возвращались из «театра» – сенного сарая – вместе. Случайно так получилось, что в суматохе после спектакля они остались вдвоем, в костюмах, и шли темной подмосковной ночью молодым березняком, и «дышали одним дыханием», все еще продолжая начатый на сцене разговор как Гамлет и Офелия. Небо было усыпано звездами, и оба видели, как по нему скатился голубой метеор. Об этом Блок писал в стихах, предпослав им эпиграф из «Гамлета»: «Тоску и грусть, страданья, самый ад, / Всё в красоту она преобразила».
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?