Текст книги "Седьмой крест"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
ГЛАВА ПЯТАЯ
I
Закон, по которому человеческие чувства разгораются и гаснут, был неприложим к этой пятидесятичетырехлетней женщине, сидевшей у окна в доме на Шиммельгэссхен, протянув больные ноги на стул. Женщина была мать Георга.
После смерти мужа фрау Гейслер продолжала жить со вторым сыном и его семьей. Она не только не похудела но стала еще полнее. В ее ввалившихся карих глазах было постоянное выражение страха и укора как в глазах утопающего. Сыновья уже привыкли к этому выражению и к коротким вздохам, которые вырывались из ее полуоткрытых губ, точно это был пар, исходивший от ее мыслей; и теперь им казалось, что когда матери скажешь что-нибудь, она уже не понимает или, во всяком случае, до нее не доходит истинный смысл сказанного.
– Если он явится, так поверь, не станет подниматься по парадной лестнице, – сказал второй сын. – Он пройдет задворками. И влезет через балкон, как раньше. Ведь он не знает, что ты спишь уже не в твоей прежней комнате. Отправляйся-ка лучше к себе. Ложись спать.
Женщина судорожно напрягла плечи и пошевелила ногами, но она была слишком грузна и не могла подняться сама. Младший сын торопливо сказал:
– Ты ведь ляжешь, мама, и примешь валерьянки, и засов на двери задвинешь?
Второй сказал:
– Это самое лучшее, что ты можешь сделать.
Он был грузный и коренастый и казался старше своих лет. Его крупная голова была коротко острижена, брови и ресницы были недавно опалены пламенем паяльной лампы, и это придавало его лицу что-то тупое. В свое время он был красивым парнишкой, как и все мальчишки Гейслеры. Теперь это был типичный штурмовик, весь он как-то огрубел и раздался. Гейни, младший, был именно таков, каким его описал Редер. Рост, форма головы, волосы, зубы – все как будто было создано его родителями в точном соответствии с рецептами расистов. Насильственно улыбаясь, второй сделал вид, будто намеревается отнести мать вместе с ее двумя стульями в постель Но вдруг он остановился, словно прикованный к месту ее взглядом – взглядом, стоившим ей, вероятно, героических усилий. Он снял руку со спинки стула, опустил голову. Гейни сказал:
– Ты поняла, мама, да? Что ты говоришь?
Старуха ничего не сказала, она посмотрела на младшего сына потом на второго, потом опять на младшего. Крепкая была, видно, броня у этого парня, если он мог вынести подобный взгляд! Второй подошел к окну. Он посмотрел вниз, на темную улицу. Гейни принудил себя быть спокойным – но не для того, чтобы выдержать взгляд матери, он просто не заметил его.
– Ну, ложись же наконец, – сказал он. – Чашку поставь возле кровати. Придет он или нет – не твоя забота. Тебе и вспоминать-то о нем не следует. Ведь нас еще трое у тебя, верно?
Брат слушал, продолжая смотреть на улицу. Ну и тон появился у этого Гейни, а ведь когда-то он был любимчиком Георга. Теперь сам участвует в этой охоте, и хоть бы что. Доказать хочет подросткам из гитлерюгенда, да и взрослым, что ему на Георга наплевать, хотя когда-то он цеплялся за него, как репей. До чего они исковеркали малыша, это просто чудовищно, а ведь, кажется, его самого так обработали, что дальше некуда. Полтора года назад он вступил в ряды штурмовиков, так как уже не мог без ужаса вспоминать о пяти истекших годах безработицы. Да, этот ужас был одной из немногих реакций его сонного и вялого мозга. Второй был самым неразвитым и глупым из мальчиков Гейслер. Завтра ты опять потеряешь работу, сказали ему, если не вступишь сегодня. В его неповоротливом, тупом мозгу все еще жила тень какой-то мысли, что вся эта волынка не всерьез, что последнее слово еще не сказано. Все это просто наваждение и должно кончиться. Но как? Через кого? Когда? Этого он и сам не знал. И, слушая, каким наглым, ледяным тоном Гейни говорит с матерью, тот самый Гейни, которого Георг таскал на плечах на все демонстрации и который теперь только и бредил фюрерскими школами, эсэсовцами и моторизованными частями, – слушая его, второй брат чувствовал, что у него с души воротит. Он отошел от окна и уставился на юношу.
– Я пойду проведаю Брейтбахов, а ты ляжешь, мама, – сказал Гейни. – Ты все поняла?
И мать, к их великому изумлению, ответила:
– Да.
Старуха наконец додумала свои мысли. Она спокойно сказала:
– Принеси-ка мне валерьянки. – Приму, подумала она, чтобы сердце не подстроило мне какой-нибудь каверзы, и лягу, пусть они уйдут. А я тогда сяду у двери и, как услышу, что Георг идет двором, закричу изо всех сил: гестапо!
Вот уже три дня, как все они, особенно Гейни и жена второго сына, втолковывают ей, что у нее и без Георга большая семья – три сына и шестеро внучат – и все они могут от ее безрассудства погибнуть. А мать молчит. В былые дни Георг был для нее просто одним из ее четырех сыновей. Он доставлял ей немало забот. Вечные жалобы соседей, учителей. Он то и дело ссорился с отцом, с обоими старшими братьями. Со вторым – оттого, что тот был равнодушен ко всему, что волновало Георга, со старшим – оттого, что волновало их одно и то же, но брат смотрел на все иначе, чем Георг.
Старший брат жил теперь с семьей на другом конце города. О побеге Георга он услышал по радио и читал в газетах. И если после ареста Георга дня не проходило, чтобы этот брат не думал о нем, то теперь он почти только о нем одном и думал. Найди он какой-нибудь способ помочь ему, он не пожалел бы ни себя, ни своей семьи. Сотни раз спрашивали его на заводе: «Этот Гейслер не родня тебе?» И сотни раз отвечал он тем тоном, от которого вокруг воцарялось молчание: «Это мой брат».
Мать когда-то предпочитала старшего, а по временам – самого младшего. Она очень любила и второго, который, быть может, был предан ей больше всех и неуклюже, по-своему относился к ней внимательнее других.
Все это теперь изменилось. Ибо вопреки тому, как это обычно бывает в жизни, чем дольше Георг отсутствовал, чем меньше о нем доходило слухов и чем реже люди о нем спрашивали, тем яснее вставало перед ней его лицо, тем отчетливее становились воспоминания. Ее сердце ничего не хотело знать о ближайших планах и осязаемых надеждах трех сыновей, живших подле нее своей жизнью. Она все больше обращалась к планам и надеждам отсутствующего сына, быть может потерянного навсегда. Ночами она сидела на кровати, воскрешая в своей памяти давно исчезнувшие подробности: рождение Георга, маленькие горести и беды его ранних детских лет, первую тяжелую болезнь, когда она едва не лишилась его, военные годы, когда она работала на заводе и кое-как перебивалась с сыновьями, какую-то кражу овощей в поле, из-за которой у Георга были неприятности, его маленькие успехи, как-никак утешавшие ее, и скудную награду за них – то учитель похвалит его, то мастер назовет способным, то он выйдет победителем в спортивном состязании. Она с гордостью и досадой вспоминала его первую девушку и всех его последующих девушек. Вспоминала Элли, которая так до конца и осталась ей чужой – даже ребенка не принесла показать, – а потом этот полный переворот в его жизни! Нельзя сказать, чтобы Георг внес в семью что-то чуждое, но то, что, у отца и у братьев бывало только как эпизод – случайное слово, стачка, листовка, у него стало главным, самой основой его существа.
И словно кто-то хотел ей доказать, что да, у тебя только три сына, а этому четвертому и родиться-то не стоило, и жить-то на свете ему не следует, – она изыскивала сотни возражений. Часами Гейни втолковывал ей, что улица оцеплена, за домом слежка, все гестапо поставлено на ноги. Надо ей подумать и об остальных трех сыновьях.
И тогда она отреклась от этих трех сыновей. Пусть сами о себе заботятся. Только от Георга она не отреклась. Второй сын заметил, что мать непрерывно шевелит губами. А она думала: господи, ты должен помочь ему. Если ты существуешь, помоги ему. А если тебя нет… И она отворачивалась от ненадежного защитника. Она обращала свою молитву ко всем, ко всей жизни в целом: и к той части жизни, которая была ей известна, и в те смутные, таинственнейшие зоны, где все ей было неизвестно, но где, быть может, все-таки существуют люди, имеющие власть помочь ее сыну. Может быть, тут или там найдется кто-нибудь, до кого дойдет ее молитва.
Второй сын снова подошел к креслу матери. Он сказал:
– Я не хотел говорить при Гейни, на него нельзя положиться. Я сговорился с Цвейлейном, жестянщиком. – Она радостно посмотрела на сына. Быстро и легко опустила ноги на пол. – Цвейлейн живет в угловом доме, от него видны обе улицы. Георг наверняка придет со стороны Майна, если придет. Я, конечно, не очень распространялся перед Цвейлейном, а так, только подморгнул. – Он сделал какое-то движение, показывая матери, как говорил с жестянщиком. – И он мне тоже подморгнул. Он не ляжет и будет сторожить, чтобы Георг как-нибудь не угодил на нашу улицу.
От этих слов глаза старухи засияли. Минуту перед тем все ее лицо было вяло и дрябло, как сырое тесто; теперь оно вдруг налилось и окрепло, словно его воодушевляла новая жизнь. Старуха схватила сына за руку, чтобы подняться. Затем сказала:
– А если он все-таки придет со стороны города? – Сын пожал плечами. Мать продолжала, скорее обращаясь к самой себе: – Представь – вдруг он забежит к Лорхен, а она заодно с Альфредом, и они непременно донесут на него?
– Не ручаюсь, может быть, и не донесут. Но он, во всяком случае, придет со стороны Майна. Цвейлейн будет караулить.
Женщина сказала:
– Он погиб, если придет сюда.
Сын сказал:
– Даже и тогда он еще не погиб.
II
День уже наступал, но рассвет был незаметен из-за тумана, который окутывал деревни. В кухне одного из домов на краю Либаха все еще горела лампа, когда из него вышла девушка с двумя ведрами. Поеживаясь от утреннего холода, она направилась к воротам и поставила ведра наземь. Девушка ждала молодого садовода, который считался ее женихом, и лицо у нее было тихое и спокойное.
Она зябко повела плечами. Туман быстро проникал сквозь платье; все стало седым, даже головной платок. Ей почудились шаги, он должен вот-вот появиться – она уже протянула руки. Но в воротах по-прежнему никого нет. Не тревога, только легкое удивление отразилось на ее лице, и она продолжала ждать. Чтобы согреться, она похлопала себя по плечам, скрестив руки. Затем вышла за ворота и посмотрела вниз. Туман – хоть ножом режь! Поднимется он или спадет? Вот на дороге появились две тени, одна из них, должно быть, Фриц. Должно быть, но это не он. Тени скрываются в теневом доме. Девушка отворачивается. Впервые на ее лице – разочарование, оттого что она ждала напрасно, хотя прошло всего только несколько лишних минут. Значит, он придет в обед, вот и все. Она берется за ведра, относит их в хлев, возвращается домой с пустыми ведрами. В кухне уже три раза пытались обойтись без света. И всякий раз приходилось снова зажигать его, а то бабушка ни в очках, ни без очков не может выбирать чечевицу. Старшая кузина провертывает морковь, младшая выметает сор за порог. Мать быстро наполняет оба ведра, которые ей пододвигает девушка. Изо всех четырех женщин ни одна не заметила, что Фриц не пришел. И девушка думает: ничего-то они не замечают.
– Смотри, осторожнее, – говорит мать, так как немного пойла пролилось на пол.
Когда девушка вторично проходит с ведрами через двор, далеко-далеко, у двери в лавку, звякает колокольчик. Он звякает оттого, что садовник Гюльтчер вошел купить себе табаку. Гельвиг ждет у двери лавки. Вчера он вторично получил вызов. Опять они хотят выяснить что-то насчет куртки.
– Да, но ведь это же не твоя куртка? – спросила мать. И он ответил ей с той же твердостью:
– Нет!
Всю ночь Фриц Гельвиг раздумывал, о чем еще его могут спросить. Утром он включил радио. Описывались приметы беглецов – теперь их осталось только двое, – и его в жар бросило от волнения. Может быть, они уже захватили и того, которого он называл своим. И может быть, его беглец сказал: «Да, это та самая куртка».
Отчего Гельвиг почувствовал себя вдруг таким одиноким? Он не мог посоветоваться ни с отцом, ни с матерью, ни с друзьями, с которыми был так близок. Даже с Альфредом, которому слепо верил, со своим шарфюрером, не мог он посоветоваться. Еще неделю назад ему казалось, что во всем порядок, на душе у него спокойно и безмятежно, а в мире все идет как надо. Прикажи ему Альфред еще неделю назад стрелять в беглеца, он бы выстрелил. И прикажи ему Альфред притаиться в сарае с кинжалом и сидеть там, пока беглец не проскользнет внутрь, чтобы выкрасть куртку, Фриц заколол бы его, не дав ему коснуться куртки.
И вот он увидел, что садовник Гюльтчер идет по дороге, и побежал за ним; Гюльтчер – старик, он Гельвигу в отцы годится, этот ворчун с неизменной трубкой в зубах. И Гельвиг прямо-таки побежал за ним. Этому многое можно сказать.
– Меня опять вызывают.
Гюльтчер быстро взглянул на мальчика и промолчал. Молча дошли они вместе до лавки. Фриц решил подождать. Гюльтчер вышел, набивая трубку, и они снова зашагали рядом. Фриц совсем забыл о своей девушке, словно ее никогда и не было. Он сказал:
– Зачем это они меня опять вызывают?
– Если это действительно не твоя куртка…
– Я же объяснил им, чем моя куртка отличается от той. Может быть, они и человека по куртке поймали… Ведь их только двое осталось.
Гюльтчер продолжал молчать. Тот, кто не спрашивает, получает самые обстоятельные ответы.
– И может быть, он сказал: да, это та самая куртка…
Наконец Гюльтчер ответил:
– Возможно… Они могли так нажать на него, что он сказал… – Из-под полуопущенных век старик испытующе посмотрел на Гельвига; он внимательно посматривал на него уже два дня.
Гельвиг нахмурился:
– Да? Ты думаешь? А как же я?
– Ах, Фриц, да ведь на свете сотни таких курток.
Они направились к зданию училища, уверенно шагая по знакомой дороге, несмотря на туман. Не одна мысль – буря мыслей проносилась в голове садовника. Он не мог бы определить, чем этот подросток, идущий с ним рядом, отличается от других учеников. Старик даже не был вполне уверен, что он отличается. И все же тут что-то не так. Не менее, чем сам Оверкамп, садовник был убежден, что в этой истории с курткой что-то не так. Гюльтчер вспомнил о собственных сыновьях. Они принадлежали частично ему, а частично гитлеровскому государству. Дома они принадлежали ему. Дома они соглашались с ним, что и при Гитлере богатые остались богатыми, а бедняки бедняками. Но вне дома они носили форменные рубашки и в нужный момент кричали «хейль». Сделал ли он все возможное, чтобы пробудить в них протест? Отнюдь нет! Это привело бы к распаду семьи, к тюрьме, пришлось бы принести в жертву собственных сыновей. Но как может человек решиться на такой выбор, перешагнуть через все это? Однако такие люди есть – и в его стране, и особенно за границей. Взять хотя бы тех, кто борется в Испании: ведь уверяют, что они побеждены, но, видимо, до сих пор еще нет. Они перешагнули через это! Сотни тысяч! И все они – бывшие Гюльтчеры. Если бы куртка была украдена у одного из его сыновей, что бы он посоветовал ему? Так вправе ли он советовать этому подростку, сыну других родителей? Какие вопросы! Какова эта жизнь!
Он сказал:
– Конечно, все эти готовые куртки совершенно одинаковы. Гестапо достаточно позвонить и справиться. И застежки «молнии» все как одна. И карманы тоже. Но если ключ или карандаш прорвут у тебя в подкладке дырку, никакое гестапо тут ничего не докажет. Вот на такой разнице ты и должен настаивать.
III
За эту ночь в Вестгофене Фюльграбе пять раз поднимали на допрос именно в ту минуту, когда он был готов заснуть от изнеможения. Так как он своим добровольным возвращением в лагерь показал с достаточной ясностью, что единственным стимулом его поступков был страх, то он тем самым дал своим преследователям в руки и средство воздействия на него, если он обнаружит хотя бы малейшие признаки неповиновения. Наконец-то Оверкампу, после всех этих сомнительных улик и неопознанных курток, удалось заполучить кусок живого Гейслера. Правда, Фюльграбе даже во время пятого допроса все еще упорствовал, едва речь заходила о встрече с Георгом, хотя он сам проговорился о ней, когда весьма решительные угрозы вынудили его дать отчет о его побеге час за часом. Фюльграбе только дергался и ерзал на стуле; что-то в механизме допроса вдруг заело, хотя до того машина работала без перебоев. Какое-то постороннее вещество точно вдруг примешалось к страху, смазывавшему все частицы его мозга. Но Фишеру не пришлось даже взять телефонную трубку и вызвать Циллига: уже одно это имя подействовало, как сепаратор. Чувство страха отделилось от вторичных чувств; видение мучительной смерти отделилось от ощущения жизни; теперешний Фюльграбе, седой и дрожащий, отделился от давно позабытого Фюльграбе, еще способного на вспышки мужества, надежды; пустые выдумки отделились от протокольной точности.
– В четверг, незадолго до полудня, я встретился с Георгом возле Эшенгеймской башни. Он повел меня в парк и усадил на скамью на первой дорожке влево от большой клумбы с астрами. Я пытался уговорить его вернуться вместе со мной. Но он об этом и слышать не хотел. На нем было желтое пальто, коричневый котелок, полуботинки – не совсем новые, но и не поношенные. Не знаю, зачем он был в этом парке. Не знаю, были ли у него какие-нибудь деньги. Не знаю, поджидал ли он кого-нибудь. Он остался сидеть на скамейке. Думаю, что поджидал, так как проводил меня именно на эту скамейку и остался сидеть на ней. Да, уходя, я еще раз обернулся и увидел, что он сидит.
Когда рано утром Пауль Редер вышел из своей квартиры, городские власти уже получили соответствующие этим показаниям инструкции, и некоторые начальники кварталов уже получили их, но еще не сообщили дворникам. Ведь события, покинув громкоговорители и телеграфные провода, опять попадают во власть человеческих существ.
Дворничиха очень удивилась, что Редер так рано отправился на работу. Она сообщила об этом своему мужу, когда тот вышел на парадное с ведерком жидкого мыла, чтобы подлить ей в таз. И она и муж ничего не имели против Редеров, иногда только жильцы жаловались на то, что фрау Редер поет в неуказанное время, но, в общем, это были приятные люди, и ладить с ними было легко.
Посвистывая, Редер спешил по окутанной туманом улице на остановку. Пятнадцать минут туда, пятнадцать минут обратно, остается еще полчаса на то, чтобы зайти в два места, – допуская, что в первом ничего не выйдет. Он сказал Лизель, что сегодня ему надо выйти пораньше, чтобы поймать своего друга Мельцера, бокенгеймского голкипера. «Позаботься о Георге, пока я вернусь», – сказал он уходя. Всю ночь он пролежал рядом с Лизель, не смыкая глаз, но под утро все-таки забылся.
Редер перестал свистеть. Он ушел без кофе, губы его пересохли. И тусклый рассвет, и жажда, и самая мостовая, еще как бы насыщенная мраком, точно предостерегали его: берегись! Подумай о том, чем ты рискуешь!
Редер повторял про себя: Шенк, Мозельгассе, двенадцать; Зауэр, Таунусштрассе, двадцать четыре. Ему во что бы то ни стало надо поймать этих двух людей до работы. Георг считал обоих несгибаемыми, вне сомнения. Как тот, так и другой должны помочь и помогут ему, дадут совет и пристанище, документы и деньги. Шенк работал на цементном заводе, – по крайней мере, во времена Георга. Спокойный ясноглазый человек; ни в его внешнем, ни во внутреннем облике не было ничего особенно приметного. Он не казался ни безрассудным, ни чересчур благоразумным. Но мужество сквозило во всех его поступках, ум – во всех его суждениях. Для Георга Шенк являлся символом всего, что было связано с движением, самой сущностью его. Если бы даже движение это в силу какой-то ужасной катастрофы было обескровлено, если бы оно совершенно замерло, Шенк один имел в себе все, чтобы продолжать его. Если существовал хотя бы намек на движение, то Шенк там действовал, и если существовали хотя бы остатки руководства, Шенк должен был знать, где его найти. Так, по крайней мере, Георгу казалось этой ночью. Редер тут мало чего понял; может быть, потом, когда у Георга будет время, он все это объяснит. Но понял или не понял, время или не время – Редер взялся помочь. Да, они все трое были с этого утра в руках у Редера, не только Георг, но и Шенк и Зауэр.
Примерно за месяц до ареста Георга Зауэр после пяти лет безработицы получил наконец место в дорожном строительстве. Это был еще молодой человек, в своей области безусловно талантливый; тем более его приводило в отчаяние вынужденное безделье. Через многие сотни книг, через множество митингов, лозунгов, речей и бесед разум привел Зауэра туда, где он встретился с Георгом. Георг считал его в своем роде настолько же надежным, как и Шенка. Зауэр всегда и во всем следовал голосу разума, а разум Зауэра никогда не отступался от обретенной им истины. Разум Зауэра был неподкупен и непоколебим, хотя сердце нередко призывало его быть поуступчивее, идти туда, где живется легче, чтобы, отдохнув, потом подыскать оправдание своему отступничеству.
Зауэр, Таунусштрассе, двадцать четыре; Шенк, Мозельгассе, двенадцать, твердил про себя Пауль.
За углом он столкнулся с тем самым Мельцером, относительно которого наврал Лизель.
– Эй, Мельцер! Тебя-то мне и нужно! Достанешь нам две контрамарки на воскресенье?
– Все это в наших руках… – сказал Мельцер.
А ты в самом деле думаешь, Пауль, прозвучал в душе у Пауля вкрадчивый и хитрый голосок, ты в самом деле думаешь, что в воскресенье тебе понадобятся контрамарки? Что ты сможешь воспользоваться ими?
– Да, – сказал Пауль вслух, – они мне понадобятся.
Мельцер принялся излагать свой взгляд на вероятный исход состязания Нидеррад – Вестенд. Вдруг он спохватился: домой, скорее домой, пока мать не проснулась, пояснил он. Он идет от невесты, работающей у Казеля, а мать, у которой свой маленький писчебумажный магазин, не выносит ее. Пауль знал магазинчик и его владелицу, знал также и девушку; и это вернуло ему чувство уверенности и покоя. Смеясь, смотрел он вслед Мельцеру. Затем он снова услышал вкрадчивый, хитрый голосок: ты, может быть, никогда больше не увидишь этого Мельцера. В бешенстве Редер сказал себе: вздор! Тысячу раз вздор! И даже на свадьбе у него пировать буду! Четверть часа спустя он шел, посвистывая, по Мозельгассе. Возле двенадцатого номера он остановился. К счастью, парадная дверь была уже отперта. Он быстро взбежал на четвертый этаж. На дощечке незнакомая фамилия – лицо Пауля вытянулось. Старуха в ночной кофте открыла противоположную дверь и спросила, кого ему нужно.
– Разве Шенки тут больше не живут?
– Шенки? – переспросила старуха и, обернувшись к кому-то в квартире, сказала странным тоном: – Вот тут Шенков спрашивают.
Молодая женщина перегнулась через перила верхней площадки.
– Вот он Шенков спрашивает! – крикнула ей старуха.
Изможденное, одутловатое лицо молодой стало растерянным. На ней был цветастый капот, а под ним большие, отвислые груди. Как у Лизбет, подумал Пауль. И вообще эта лестница мало чем отличалась от их лестницы. Его сосед Штюмберт – такой же лысый пожилой штурмовик, как вот этот, в расстегнутом мундире и носках; он после ночного учебного сбора, вероятно, бросился на кровать в чем был.
– Кого вам нужно? – спросил он Редера, словно не веря своим ушам. Пауль пояснил:
– Шенки до сих пор должны моей сестре за материал для платья. Я по поручению сестры. Я пришел в такое время, когда людей скорее всего застанешь.
– Фрау Шенк уже три месяца не живет здесь, – сказала старуха.
Мужчина добавил:
– Ну, вам придется в Вестгофен проехаться, если вы хотите с них деньги получить! – Его сонливость как рукой сняло. Немало пришлось ему потрудиться, чтобы поймать Шенков, слушавших запрещенные радиопередачи. Но в конце концов с помощью всяких хитростен он достиг цели. А какими невинными тихонями прикидывались эти Шенки! Тут «хейль Гитлер», там «хейль Гитлер»… Но если люди живут со мной дверь в дверь, им меня не провести.
– Господи боже мой! – воскликнул Редер. – Ну, тогда хейль Гитлер!
– Хейль Гитлер, – отозвался человек в носках, слегка приподняв руку и поблескивая глазами от приятных воспоминаний.
Уходя, Редер слышал его смех. Пауль вытер лоб и удивился, что он влажен. У него было такое чувство, словно ему, всю жизнь отличавшемуся завидным здоровьем, угрожает заразная болезнь. Очень неприятное чувство, и он всячески боролся с ним. Изо всех сил затопал он по лестнице, чтобы избавиться от противной слабости в коленях.
На нижней площадке стояла дворничиха.
– Вы кого спрашивали?
– Шенков, – сказал Редер. – Я по поручению сестры. Шенки должны ей за материал.
Женщина с верхней площадки спускалась по лестнице, неся помойное ведро. Она сказала дворничихе:
– Вот он Шенков спрашивал.
Дворничиха смерила Пауля взглядом с головы до ног. Выходя, он слышал, как она крикнула кому-то в своей квартире:
– Тут один Шенков спрашивал!
Пауль вышел на улицу. Отер лицо рукавом. Никогда в жизни люди не смотрели на него так странно, как в этом доме. Какой дьявол внушил Георгу мысль послать его к Шенкам? Как мог Георг не знать, что Шенк в Вестгофене? Пошли ко всем чертям этого Георга, посоветовал ему тихий внутренний голосок. Тебе станет легче. Пошли его ко всем чертям, он тебя погубит. Но Георг же не знал, решил Редер, это не его вина. Посвистывая, он побежал дальше. Когда он дошел до Мецгергассе, его лицо прояснилось. Он вошел в открытые ворота. На большом дворе, окруженном высокими домами, находился гараж транспортной конторы, принадлежавшей его тетке Катарине. Тетка стояла среди двора и переругивалась с шоферами. В семье Редеров говорили, что когда-то тетя Катарина вышла за Грабера, владельца конторы, отчаянного пьяницу, тоже начала пить и сделалась грубой и угрюмой. В семье рассказывали и вторую историю – о ребенке, которого тетя Катарина вдруг родила во время войны, одиннадцать месяцев спустя после последнего приезда в отпуск владельца конторы. Вся семья сплетничала о том, какие глаза сделает Грабер, когда наконец получит свой следующий отпуск. Но он его не получил – он был убит. Ребенок, должно быть, умер в младенчестве, так как Пауль его никогда не видел.
Редера всегда влекло к тетке какое-то бессознательное любопытство. Он любил жизнь. Он с интересом смотрел на большое сердитое лицо тетки, на котором годы оставили глубокие, беспощадные следы. На несколько минут он даже забыл и о Георге, и о самом себе и слушал с улыбкой, как женщина, бранясь, сыпала такими словечками, которых даже он не знал. Вот с кем я не хотел бы иметь дело, подумал он. А между тем Пауль только на днях говорил с ней об одном из братьев Лизель, и она почти обещала взять его к себе – незадачливый парень, после автомобильной аварии лишился своих шоферских прав. Нужно бы с ней еще раз потолковать, но время терпит, можно подождать и до вечера, решил Пауль. Не в силах дольше выносить жажду, он вошел в пивную с черного хода, только помахав тетке рукой, не уверенный, заметила ли она его, увлеченная перебранкой. Маленький красноносый старичок, который все еще – или уже – тянул пиво в задней комнате пивной, принес свой стакан:
– Твое здоровье, Паульхен.
Сегодня вечером, подумал Пауль, я выпью, если покончу с тем делом.
Выпитая водка легла ему на пустой желудок точно горячий ком. Улицы оживали. Времени оставалось в обрез. А внутри мышиный голосок пищал хитро и тонко: Да, если покончишь с тем делом! Эх ты, простофиля! А вчера ты в это время был счастлив.
Вчера он действительно в это время бежал в бакалею за двумя фунтами муки для жены. А лапшевник она так и не испекла, вспомнил Пауль. Наверно, испечет сегодня. Он уже стоял на Таунусштрассе, против дома двадцать четыре. Войдя, он с удивлением посмотрел вокруг. Лестница претендовала на роскошь: ступени были покрыты ковром, который придерживали медные прутья. В Редере шевельнулось недоверие: разве в таком доме помогут таким людям, как мы?
Он облегченно вздохнул, увидев еще с лестницы имя, выгравированное готическим шрифтом на медной дощечке, и осторожно коснулся ее, перед тем как позвонить: Зауэр, архитектор. Редер с досадой почувствовал, как сердце его замерло. Открыла ему хорошенькая особа в белом переднике, даже еще и не хозяйка, а всего лишь служанка. В эту минуту вышла и сама фрау Зауэр, тоже молодая и хорошенькая, но без передника и настолько же ярко выраженная шатенка, насколько первая была блондинка.
– Что? Сейчас? Моего мужа? В такую рань?
– По делу, на две минуты. – Его сердце успокоилось. Он подумал: этому Зауэру недурно живется.
– Входите, – сказала фрау Зауэр.
– Пройдите сюда! – крикнул откуда-то архитектор.
Редер посмотрел направо, налево. По природе он был любопытен. Даже сейчас его заинтересовала лампа в виде светящейся трубки на стене и никелированные кровати. Смутная уверенность, что все в жизни стоит того, чтобы его пощупать, осмотреть и попробовать на язык, не давала ему задерживаться на какой-нибудь одной детали. Следуя за голосом хозяина, он отворил вторую дверь. Как ни тяжело у него было на сердце, он все-таки успел полюбоваться на низкую ванну, в которую надо было не влезать, а просто погружаться, и тройным со створками зеркалом над умывальником.
– Хейль Гитлер, – сказал архитектор, не оборачиваясь.
Редер увидел его в зеркале – с обмотанным вокруг шеи полотенцем. Точно маска, покрывал незнакомое лицо густой слой мыльной пены; только глаза в зеркале испытующе рассматривали Редера, и в их взгляде светился ум. Редер искал слов, чтобы заговорить.
– Я слушаю вас, – сказал архитектор.
Он тщательно стал править бритву. Сердце Редера громко стучало, и сердце Зауэра тоже. Ни разу в жизни не видел архитектор этого человека. Он явно не имел никакого отношения к дорожному строительству. Неизвестный посетитель в необычное время – это могло означать все, что угодно… Главное – я ничего не знаю. Ни о ком не слышал. Главное – не дать захватить себя врасплох.
– Так что же? – начал он снова.
Его голос прозвучал резко, но Редер не знал его обычного голоса.
– Меня просил вам передать привет наш общий друг, – сказал Пауль, – не знаю, помните ли вы его. Однажды вы с ним совершили чудесную прогулку на лодке по Нидде.
Интересно, думал другой, порежусь я или нет? Это будет проверкой. Он начал бриться, стараясь не напрягать руку в кисти, – нет, он не порезался, и рука не дрогнула. Ну, выложил, кажется, ничего, подумал Пауль. Почему он не вытрет лицо и не поговорит со мной по-человечески? Я уверен, что он обычно так долго не скребет бритвой свои щеки. Держу пари, что обычно у него раз-два – и готово.
– Никак не пойму, – сказал Зауэр, – чего вы, собственно, хотите от меня? От кого вы мне принесли привет?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?