Текст книги "Те, кого не было"
Автор книги: Анна Зенькова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Анна Зенькова
Те, кого не было
Моим маме и папе
Художник Вольга Пранкевич
© Анна Зенькова, текст, 2023
© ООО «Издательский дом «КомпасГид», 2023
Часть первая
Малыш сказал: «Я иногда роняю ложку».
А дед в ответ: «Я тоже, милый ты мой крошка».
Малыш шепнул: «Я писаюсь в штанишки».
«И я», – смеясь, ответил дед мальчишке.
Малыш сказал: «Я часто плачу».
Старик поддакнул: «Я тем паче».
«Но хуже нет, – вздохнул малыш, бубня, —
Когда большим нет дела до меня».
Коснулась внука нежная рука.
«Я знаю», – дрогнул голос старика.
Шел Сильверстайн
ПЕТРОВИЧ
Голик сказал: надо написать о нас книгу. И назвать ее «Сироты»! Якобы такое читают сейчас. Я не стал уточнять, кто и когда его по голове тюкнул. Главное, есть результат.
Потом немного подумал и все-таки спросил:
– Ты, Голенький, каши, что ли, объелся? Или компотику перепил?
Мы все так его зовем. Голенький. И ржем. А Серафимовна злится. Говорит: вы что, дети малые – ржать? Забывает, что мы и впрямь такие. Как малые.
Как, потому что есть еще дурнее. Младшая группа.
Вот мы сегодня сидим за завтраком – никого не трогаем. И тут этот приходит – из малышовых. Главное, ни здрасьте вам, ничего. Булочку со стола хвать – и дальше пошел. Я, понятно, не стал молчать. Ну-ка стой, говорю. Стол-то наш, не общий.
Да мне не булочки жалко! Но надо ведь и культуру иметь. В общем, хотел ему в лоб дать – заряд на перевоспитание. Но Серафимовна эта как коршун. Тут же влезла.
– Стихли оба! – шипит.
И раскинулась. Заслонила грудью птенца.
А Голик знай себе:
– Ты бы ей еще под юбку спрятался, – кричит. – Позорище! Смотри там, не задохнись в чужих панталонах!
И ржет. Ну и я вместе с ним. Так наш завтрак и проходит.
А этот, который Панталонович, он же неуравновешенный! Его раз задень, потом ни в жизнь не отстанет. Стал, значит, в дверях и нас караулит. Еще дружка своего свистнул – Витька.
Там тоже персонаж! Сам белый – натуральная моль, а брови как у нелюди: волосистые, с дурной такой рыжиной. Может, потому все и зовут его Бурый, а не Витек. Вроде как уважительно.
Хотя на деле с чего его уважать-то? Дикий черт. Мелкий. Вечно пальцем в носу ковыряет.
И меня это задевает, да. Он, видите ли, Бурый, а я – просто Петрович. Петрович, и все! Такой вот примитив.
Уж лучше бы по имени тогда называли. А то, получается, я совсем негодящий – раз у меня и этого больше нет.
А ведь когда-то было! Мамка меня, помню, Лёшиком звала. Или Алексейкой. Нежная бывала, пока не доведешь. А если вспылит, там уже всякое в обиход шло. Много чего такого – обидного.
А я? Что я мог, разу человека язык такой? Не выдернешь же!
Да и не со зла она, как я сейчас понимаю. Я нынче и сам могу перебрать с резкостью-то. Близкого обидеть – известно, дело плевое.
Вот и Голика я, получается, оплевал – с этой его книгой. Так и сказал: иди поспи! Можешь еще на горшке посидеть – главный свой орган думающий прочистить.
Хотел еще кое-что по сюжету добавить, но было не до обсуждений. Мы же с этими – дефективными – дрались.
До мордоплясия, жаль, дело не дошло – Серафимовна вмешалась. Но тумаками кое-как обменялись. Панталонович теперь ходит – по углам скулит. Жалуется, что мы с Голиком – такие-рассякие – сирот обижаем.
Вообще, если разобраться, идея с книгой не так плоха. Просто ее обыграть нужно. Вот даже с названием этим… Если бы это я писал, совсем по-другому назвал бы. Сказать как? «Безымённые»!
Ну а как еще? Сироты – они и есть такие. Вроде есть, а вроде и нет. Корней нет, имен нет. Петрович, Бурый, Голенький. Бзик еще – это наш вахтер. Он вроде и солидный дядька такой, а вот же – сирота. С поста своего ни ногой. Потому что идти некуда.
А тот, кому идти некуда, с любого угла – сирота.
Я, чтобы Голенького задобрить, сказал: пошли на берег посидим. Мы туда часто ходим. Особенно когда припекать начинает.
Вот и сейчас. Я же видел, как его всего скрутило! Думаю: ну-у, началось. Сейчас еще, не дай бог, заплачет – придется врачиху звать.
Он же непредсказуемый, этот Голик, сил нет. Бывает, придем на утес, а он вдруг: я кидаться буду! Шут гороховый! Я тогда ему в руку вцеплюсь и стою. Спокойно стою, а у самого сердце как шмель – кувыркается. Потому что идея – она вроде и ничего. Я бы, может, и сам кинулся. Если бы только знать, что от этого легче станет.
Голик и сам всё понимает. Или нет? Мы на эти темы не говорим. Но я по лицу вижу, по тому, как он слезы рукавом вытирает. С надеждой на будущее, так сказать.
Он после такого обычно к воде уходит. А я на обрыве сажусь. Челюсть выставлю, чтобы не сводило, и смотрю – далеко, в небо. Долго-долго смотрю, пока шею не заломит. Все хочу рассмотреть, что там внутри. Должно же что-то за этими облаками прятаться.
Или нет?
Вот это самое страшное. Если нет. Тогда лучше и правда кидаться.
Голенький хоть и дурной, но и друг тоже. А кому еще верить, если не друзьям. Это для остального мира мы «безымённые». Но не для своих.
Здесь я Петрович. Он Голенький. Ну Бзыкеще. Так и живем…
ТАИСИЯ ПАВЛОВНА
Эксперимент? Кажется, так. Забыла, как правильно называется.
Интересно, это от лекарств или я просто путаюсь?
Ну точно же он! Эксперимент. А как еще назвать такое?
Сначала ко мне Лидочка прибежала. И как начала! Виновато так, в пол:
– Таисичка Пална, милушенька моя, вот вам крест – я ни при чем. Они всех сами распределяли, без меня.
Я молчу. Дышу просто – обвинительно. Пусть знает, что я о ней думаю.
А она снова – как будто ее ключом завели:
– Да что они – и правда не понимают? Проклятые! У вас ведь и возраст какой. А с дочей как же? Здесь совсем другие условия нужны. Деликатные.
Ну а я что говорю? Молчу вот! Лучше всяких слов получается.
Лидочка как будто и ни при чем. Хоть она и жена Высоченного.
Однажды сказала мне, что это не повод ее ненавидеть. А что я могу, если закон такой: ненавидеть Высоченного и всех, кто с ним общается! И попробуй здесь не послушаться!
Но с Лидочкой я так не могу. Чтобы ее совсем ненавидеть! Она мне конфеты приносит. И с дочей видеться дает.
За что мне все это – не понимаю. Как было раньше хорошо. Я маленькая, и дом есть, мама. А теперь что? Уже и не поплачешь. Большие девочки не плачут – так Лидочка говорит. А сама в подсобке ревет, когда никто не видит. И всё из-за главного. Высоченного! Он у нее за спиной что-то там с Нинкой крутит. Это наша медсестра. Краси-и-ивая! А Лидочка вот – ревет.
А я молчу. Я почти всегда молчу. Даже когда к доче прихожу. Просто смотрю на нее. А она на меня. Как будто не видит.
– Таисичка Пална, так вы собираться будете? – Лидочкин голос трескается, как наш потолок.
Буду, говорю. Что еще делать?
Хотя у меня и вещей-то… Но я их берегу. Для дочи берегу. Ей важнее.
Ей мама нужна. И все эти мелочи, я решила, пусть тоже ей будут.
Лидочка снова суется:
– Гребенку-то возьмите.
– Зачем мне гребенка? – злюсь. – Как будто ты не видишь, что я почти лысая.
– Это дело наживное, – говорит Лидочка, а сама себе в тапочки смотрит. – Все у вас наладится.
«Ерунда какая-то, а не тапочки», – думаю я. И молчу. Без всякой злобы молчу. Просто мне давным-давно сказать нечего.
ПЕТРОВИЧ
Вот это я сейчас не понял! Что значит эксперимент?
Пришел, значит, какой-то лысый и давай вещать. Еще такими словами мудреными. Я из ста штук хорошо если десять понял. И то под сомнением. Очень уж странно звучит.
Так это я еще не сразу вник – что за эксперимент. Подобные новости лучше постепенно переваривать. Чтобы несварение не случилось.
Лысый этот – какой-то ученый-социопат. Голик ржет, говорит, сам ты социопат, а он – социолог. Спец, который изучает людей и разные штуки, сними связанные. Почему одни любят, например. А другие только жрать.
Ну, это не Голик такой умный. Сам лысый про себя и рассказал. Наврал, конечно, с три короба. Я с первого взгляда определил, кто есть кто. Социопат он и есть, а не оговорка.
А Голику лысый понравился. И, что уж совсем странно, Голик лысому тоже. Иначе как еще объяснить, кого ему в пару дали? Вполне себе мужик. Димоха или Тимоха? Я не расслышал.
Да и какая разница? С таким хотя бы поговорить можно. Пободаться.
А с этой что? О чем мне с ней говорить?
Пришла, главное, и села. Губы под нос закатала, руки сложила. Я говорю: может, познакомимся? Ну что, я нормальный человек. А она мне – криво так:
– Таисия Павловна.
Я чуть не грохнулся! Говорю: а можно попроще? Таисия, там? Или Тося?
Ну!
А она опять – точно уксуса маханула:
– Нельзя. Так только своим можно! И доче. Я для нее – Тося.
«Доче? – я почти икнул. – Без шуток?»
А она сидит и глазами – хлоп-хлоп. Еще берет свой туда-сюда тягает.
Я только потом увидел. Вот это – на ее голове.
Родственники они, что ли? С нашим социопатом?
– А тебя как зовут?
«Это она мне?»
Смотрю – ну да. На меня же зыркает.
– Петрович, – говорю. – Можно просто Лёха.
– А фамилия?
«Опять берет дергает. Психичка».
– Это и есть фамилия, – нехотя отвечаю я. – Зовут Алексей.
Взял зачем-то и поклонился:
– Сергеевич, если так угодно.
Она меня прямо из себя вывела!
– Странно звучит, – выдает эта мымра. И снова беретом этим – туда-сюда… Чтоб ее…
– Так и Таисия Павловна… кхм-кхм… не так чтобы очень смотрится.
Это уже я ей – ответным комплиментом грохнул.
И что? Она просто встала и пошла.
– Мне пора.
Чума бубонная!
Я – сразу к лысому и говорю:
– Уберите от меня эту. Я с ней жить не буду.
А от него как пахнёт чем-то сладким. Упасть можно, а не одеколон. Хоть бы проветривался иногда, вонючка.
– Так и не надо жить! Просто общаться, дружить! Дарить друг другу тепло и флюиды радости.
Это он меня так успокоил, значит. Еще и руку на меня положил, смердяй!
– Что за мура? – я отодвинулся, чтобы высвободить плечо. – Какие флюиды?
– Энергия жизни! – начал кривляться этот чмошник. – Таинство общения!
«Убью сейчас! – я замер, как кобра перед прыжком. – Или покалечу!»
Но лысый продолжал жеманничать:
– Общение, друг мой, вот где основа основ! И эта основа всем вам жизненно необходима.
– Кому это – вам? – лицо у меня стало «свинсовое». Не металл, а как у дикого хряка – свирепое.
Но он как будто и не заметил.
– Вам, – говорит, – в смысле одиноким людям.
«Баран!»
Но я как-то моментом понял, что бить этого межеумка бесполезно. Смирился, что ли. И двинул искать Голика. Вдруг он согласится поменяться?!
Но Голик не согласился. Удивился – это да.
– Ты обнаглел? – такой. – Мы с Димоном уже вовсю ладим. Захотел чего!
– Так а чего? – я сразу весь закипел. – Ты хоть видел, кого мне дали?
– Ну видел, – Голик равнодушно пожал плечами, – Ты же с Серафимовной ладишь? Вот! Так и с этой поладишь. Делов-то.
– Ты это… знаешь, – я тряханул перед ним кулаком. – Не выводи меня!
– Вон Палыча тоже мадамой наградили, – прыснул Голик.
– Ну? – я недоверчиво покрутил головой.
– Ага, – Голик мотнул своей, но как-то без сочувствия. – Говорят, мужского пола на всех не хватило.
Я все еще не сдавался.
– А у Казбека кто?
Казбек – это тоже наш. Из соседней комнаты.
Голенький весь раззевался. Напоказ или так, я не понял. Но он явно от меня устал.
– Да перец какой-то. Но ты это – не обольщайся. То ж Казбек. Знатная жмотяра.
– А ты не жмотяра, да? – я обиженно сморщился.
– Бери, Петрович, что дают! – заржал Голик. – Авось поладите.
– Иди ты знаешь куда! – я слабо отмахнулся и пошел.
Сам не знаю куда.
Пришел к воде. Она здесь повсюду, куда ни ступи. Но я всегда в одно место хожу, где Левый берег хорошо виден. Стану и смотрю. А Центр, я спиной чувствую, на меня смотрит.
Ерунда, конечно. Что этой глыбе может быть интересно в человеке? Да еще и таком – маленьком. Этому месту все равно, кто ты и откуда пришел. Уж я-то знаю.
Центр – мы там живем. Не дом, нет. Пристанище. Так Казбек говорит. Он тоже дурной, но иногда вот соображает.
Ну хорошее же слово! Именно что про нас. В нем и горькота чувствуется, и много чего такого… Отчего сердце сжимается! Запах хлеба еще. А там, где есть хлеб, уже не страшно. Даже когда про страшное думаешь.
Я особо не думаю. Вот только когда к воде прихожу. Тут все такое – правдивое. Когда стоишь лицом к небу и вроде как бежать некуда. Ты у этого неба как на ладони весь. Чувства, мысли. Не соврешь.
Так-то мы всегда врем. Люди вообще плохо устроены – что тот пылесос. Даже если японский, все равно со временем ломается. Но здесь, где небо в лицо дышит, все иначе чувствуется. Когда смотришь в него и себя видишь. Как в зеркале. Все свои свищи, трещины, ржавчину. Стоишь и думаешь: ну и что? Ну свищи, ну ржавчина. Японцы тоже люди. Все ошибаются!
И вроде как примиряешься. Небо – оно любого примет. Так ветер всегда говорит и по ушам гладит.
Я однажды Голику то же сказал. А он заплакал. Поверил, значит.
Голик из нас – самый дурной.
ТАИСИЯ ПАВЛОВНА
Я с ним жить не буду. Не хватало еще!
Натаниэль Карье… Карэнович! Все время на словах спотыкаюсь. В общем, он сказал, что так надо. Это как игра. Эксперимент. Но я ему не верю. У меня самой игра – не верить всем.
Я только доче могу. И Лидочке еще. Она если говорит – горькое, значит, нужно приготовиться. Ам – и все.
Лидочка милая. Жаль, что меня от нее забрали. Дурацкий эксперимент.
Хорошо еще, мы не в одной комнате будем жить. Просто в одном здании. Если бы в одной, я бы тогда сразу жаловаться пошла куда надо.
Правда, забыла куда.
Бабушка туда часто ходила. Потом как придет обратно – злая-презлая – и кричит с порога: никогда никому не верь!
Я и в дочу особо не верю. Просто притворяюсь, чтобы сохранить… илью. зию? Да, вот эту вот – семьи.
Лидочка говорит, и это пройдет – недоверие. Вопрос – верю ли я Лидочке?
Нет, конечно нет. Она ведь тоже – все.
Пошла без спроса к воде. Красивая такая! Широкая. А вокруг берега! Как у пирога, на вулкан похожего. Там внутри еще жерло! Правый берег ниже, в ямках весь. А левый – высоче-е-енный, с бахромой. Пойду туда. С высокого края берега небо лучше видно. И все, что за ним.
Пришла, а там он сидит. Расселся! Я сразу губы сморщила, чтобы напугать. Ноу него и самого рожа не шутка. Гладкая, как кирпич. Странное такое лицо.
Потопталась. Думаю, надо уйти, пока не поздно. Но уже все – опоздала. Говорю тогда:
– Не смотри так. Я не к тебе пришла. Просто.
А он – вроде мне, а вроде и не мне. Голову задрал, как петух, и на небо тащится.
Таращится, я хотела сказать.
– Так я и не думал, что ко мне, – бурчит. – Больно надо.
Это он точно мне! Вряд ли бы небу стал.
Я еще потопталась. Теперь уже ясно: самое время уйти. Но я как прилипла. Еще к нему чуть подвинулась.
– Ты есть не хочешь? – говорю. Так все спрашивают, чтобы разговор начать.
– Нет, – говорит. И дальше на небо смотрит. – Не видишь, я духовной пищей насыщаюсь.
Я таких шуток не понимаю. Чувствую, что это шутка. Но как понять?
– Ты сама-то давно ела? – он вдруг меняется. Голову опускает и на меня смотрит. – Давно ела, спрашиваю?
– Я лысая, а не глухая, – отвечаю обиженно. А он вдруг начинает смеяться.
Я тоже прыскаю. Смеху него, в отличие от рожи, добрый.
– Мы с тобой поладим, – выдает, успокоившись.
«Еще чего!» – смотрю, как могу, из-под бровей. Так, чтобы сердито.
– Ну точно поладим! – веселится он еще больше. – У тебя же брови как у моего кота. То-то я думаю, хрюкало знакомое!
Я и сама немного добрею.
– Кота? – бурчу. Так, чтобы он не понял, что мне приятно стало. – У тебя есть кот?
Ну как же это – кот? Здесь, что ли?
– Был, – пожимает плечами, – Уже умер.
Дуралей несчастный!
– Я пошла! – бросаю в него, как огрызком, – Мне доче позвонить надо.
– Нету тебя никакой дочи! – орет он мне в спину. – Ты ее нарочно выдумала!
Разворачиваюсь и тоже кричу – так, что, кажется, лопну:
– Нет, есть!
– А вот и нет! – он дергается, как от укола, – Ты помешанная!
Подлетает и срывает мой берет.
– И лысая!
Я думала, смеяться станет.
А он этот берет к себе прижимает. Как кота того, с которым мы бровями похожи. И шепчет:
– Лысая-лысая.
Как будто сейчас заплачет.
Потом вдруг назад ка-ак швырнет:
– На! И не подходи ко мне больше!
Будто я заразная!
– Сам не подходи, – я машу на него беретом. – А то хуже будет!
Он не идет. Снова в небо смотрит.
– Наградил господь соседством, – шепчет ему обиженно. – Это же дура дурой какая-то.
– Не ябедничай, – я корчу рожу. – Небо таких не любит.
– Небо всяких любит, – отвечает он спокойно, – Оно милосердное.
«А вдруг правда?» – думаю я. Но не верю.
Я всем не верю. Даже себе.
ПЕТРОВИЧ
– Так что ты решил? – спросил меня за ужином Голик.
Я в него прямо плюнуть хотел! Но потом вижу – и правда интересуется.
– А что я могу решить, – ворчу, – когда за меня уже всё решили.
– Ну-у-у, не зна-а-аю, – тянет он. – Сходи к директору, скажи, что ты не согласен. Он же тоже человек. Должен понять.
Голенький за ужином почему-то всегда особенно участливый. Есть у меня подозрение, что нам в гуляш какую-то байду подсыпают. Вот он и добреет, это барахло потрепанное.
– Без тебя обойдусь, – говорю. – Нашелся тут советчик.
– Ну и сиди молчи тогда! – огрызается Голик. – Чего раскудахтался?!
– Ты сам сиди! – вскидываюсь я. – Пока не схлопотал по загривку.
– А ну стихли оба! – Серафимовна привычно грозит нам из своего угла. Надо бы ей табличку смастерить «Эмир-базар». Над головой повесить. Чтобы все непосвященные знали, с кем дело имеют.
– Ты фасоль-то будешь? – примирительно буркает Голенький. И намою тарелку такими глазами смотрит, как будто его не кормили лет сто. Ха-ха! Сам-то вон какую морду разъел на буржуйских харчах.
– Не буду, – говорю. – На, давись! Будешь потом на весь блок вонять.
– Вот что ты за человек такой, а? – Голик хватает вилку и чуть ли не носом тюкается в эту фасоль. – Что ни слово, то мусор.
– Да-да, жри давай и не заговаривайся! – подбадриваю я.
– Не рот, а сточная канава какая-то, – никак не успокаивается Голик. – Что за человек?!
Треснуть ему, что ли?
– А я не человек, – говорю, – Ты сам знаешь.
– Знаю-знаю, – он смачно похрюкивает. Это уже от удовольствия!
«Вот же чухло», – беззлобно думаю я. Ну правда, вылитый хрюша!
– Все, пошли! – Голик со вздохом отставляет от себя пустую посудину, попутно дожевывая. – В актовом зале собираемся.
Я отмахиваюсь:
– С какого такого вдруг?
– Сейчас директор выступать будет, – Голик дергает меня за рукав, – Расскажет про этих – наших. Подселенцев!
– Ты иди, а я тут посижу, – отнекиваюсь я, – Устал чего-то.
– Отчего ты устал, дядя? – он с силой тащит меня за рукав. – Пошли, кому говорю! Пока Серафимовна тебя под зад ногой не выпроводила.
А вот это и правда угроза! Там же не нога, а чугун!
Мы как-то с Казбеком повадились у Серафимовны яблоки из кладовой тягать. И вот однажды она нас таки прищучила. Казбек – чечен этот ушлый – сразу смылся. А мне по самую макушку влетело и до самого низа дошло. Задница до сих пор горит, как вспомню. Серафимовна, видно, в прошлой жизни футболистом была. В высшей лиге за каких-нибудь комитаджей играла!
Но она и сейчас ого-го! Наш главный центрфорвард, можно сказать. Во всем этом дурдоме.
– Так ты идешь или нет? – дохнул на меня чесноком Голенький. Вот же мерзость какая.
– Иду, – говорю и высмаркиваюсь. – А ты бы хоть иногда зубы чистил. Или жвачку погрыз, раз своими силами не справляешься.
– Ну а я что, – он виновато разводит руками. – Я, что ли, виноват, да? Или повар, который чеснок положил?
Повар! Как будто он не знает, что его Клавдией зовут… Мурло!
– Пошли уж, – беру его под локоть. – Не распинайся.
– Ну а что ты сам начинаешь? – продолжает возмущаться Голик. Но идет в ногу. Куда денется.
Вот так мы и живем.
– Дорогие мои! Родные! – восторженно начинает директор.
«Понятно, – думаю я. – На этом можно уже и кончать».
– Сегодня в нашем доме удивительное… я бы даже сказал – знаменательное событие! – повышает децибелы директор, чтобы перекрыть общий рев.
«Давай-давай, старайся! – я закатываю глаза. – Мы все внимание, дорогой ты наш Лох Валерьевич!»
Потом гляжу, а другие-то, оказывается, и правда внемлют! Смотрят на него и орут. Кто-то еще и слушает.
Долбачье…
– Благодаря нашему любимому партнеру, другу и спонсору, – продолжает чирикать директор, заискивающе поглядывая на лысого, – мы можем открыто и торжественно заявить: начало положено!
«Начало конца», – думаю я с назревающей тоской.
– Ты чего? – толкает меня в бок Голик. – Слушай давай!
– Да… – я усиленно моргаю. – Зевота напала.
– Думаешь, зря они это? – Голик нервно мнет колено.
Я изображаю недопонимание.
– Что – это?
– Что-что! – психует Голенький и разводит, как бог, руками. – Затеяли это все. Совместножительство.
– Я с этой жить не буду! Сказал же.
– Не будешь? – голосу Голика начинает отдавать писком.
Конечно буду. А куда я денусь? Не назад же мне возвращаться.
Но Голику все равно не признаюсь. Пусть попереживает. Мог бы и поменяться вообще!
Я же с ним обедом меняюсь, когда перченое дают.
ТАИСИЯ ПАВЛОВНА
Комната хорошая. Со шкафом. А я волновалась – какая будет. Думала, хуже моей.
Но эта почти такая же. Только вместо берез на картине ели.
Смешно даже. Картина в том же углу висит. В правом. Я сижу и смотрю на нее, как будто между нами магнит. Что-то пытаюсь понять. Про нас и про них. Получается, мы одинаковые?
Вот их дом. А там наш. С картинами в правом углу.
Здесь и обои как у нас пахнут. Совсем одинаково. Я три раза понюхала, чтобы понять. И догадалась!
Картины – это просто игра такая.
ПЕТРОВИЧ
Совместножительство! Нет, Голику и правда книгу пора писать. Такое придумать!
Хотя – а как еще это назвать?
Я бы маразмом назвал. Старых и малых под одной крышей селить – это только идиоты могли такое придумать. Совместножительство. Тьфу ты!
Я Голику сказал: ты давай поплачь еще! На эти его лобызания.
Он как узнал, что я остаюсь, – сразу кинулся. Не с утеса хотя бы, и то хорошо. Обниматься!
Вот я и сказал про «поплачь». Что я, баба, что ли, – с мужиками обниматься?! Ну хлопнул его по плечу раз-другой. А то еще и правда заплачет.
ТАИСИЯ ПАВЛОВНА
Лидочка говорит, что в моем возрасте нельзя всё держать в себе. Нужно иногда плакать.
Но я не могу. Я хочу, а слез нет.
Николаева из второй ревет, как динозавриха, у которой детеныша отобрали. Несправедливо, да? Это же у меня дочу отобрали, а ревет почему-то она. Может, меня подменяет?
Я села на кровать и молчу. Думаю: ну зареви уже! Может, продышишься.
Я давно не дышу. Вдох еще могу, а назад, чтобы выдохнуть, не получается. Хожу как кит – воздуха в пузо набравшись. Лидочка даже испугалась раз. Всполошилась, что у меня… брюшная грыжа! А врач послушал и сказал – «неваренье».
Я сразу нашего Барса вспомнила. Как он харкал костями. Мама ему острого даст, а он потом всю ночь жалуется. А бабушка маму ругает. Говорит: вот, пожалуйста. Теперь у него из-за тебя… вот это. Неваренье!
Бабушка старая была. Забывала всё. Как я сейчас.
Но ее я никогда не забуду.
Может, все и правда так, как врач сказал.
Что у меня эта жизнь никак вареньем не становится.
ПЕТРОВИЧ
У Голика опять несварение. Конечно, так жрать! Еще и фасоль.
Пошел к медсестре за углем и эту – страхоидолшу – встретил. Говорю, ты бы хоть в помещении шапку снимала. Неприлично это – в шапке среди людей ходить!
А она сразу в штыки!
– Не шапку, а берет!
Противным таким голоском. Как будто это у нее несварение, а не у Голика. Ну честное слово!
Я плюнул и дальше пошел. Пусть ходит где хочет.
А она мне в спину:
– Ты не знаешь, где здесь туалет?
Не знаю? Я здесь живу вообще-то!
Говорю – не так чтобы зло:
– Там, где буква Ж нарисована. Ты читать умеешь?
А она мне:
– Нет.
На полном серьезе! С таким еще лицом…
Нет, ну ладно! Может, просто буквы забыла? Они же все в этом возрасте ку-ку. Невменяемые!
ТАИСИЯ ПАВЛОВНА
Потерялась. Пошла искать туалет и снова на этого злодея наткнулась.
Вот за что мне все это? Николаевой такое солнышко дали. Веру! Ну прелесть же! Они уже и в карты вместе играли. А Николаева продула, обиделась и ушла. Но это обычное дело. Она же психическая.
А я даже обидеться не могу. На правду ведь не обижаются.
Буквы эти… Я на самом деле их забыла! Стала столбом – как свекла переваренная. Красная такая. И слова сказать не могу.
Хорошо хоть в штаны не надула. Был бы совсем позор.
С обдуванием у меня теперь частый номер. Лидочка говорит, надо памперсы носить. Но мне сколько лет! Чтобы еще и памперсы…
Я ведь уже большая.
ПЕТРОВИЧ
Одуреть. Пошел, значит, свою искать. Надо же программу выполнять. Или чем там у них это полоумие зовется?
В общем, шел-шел и нашел. На свою голову! Захожу, а она на кровати сидит. И молчит. Ничего необычного, казалось бы. Я уж и обратно собрался. Потом вдруг слышу… и думаю: это что еще за звук? Прислушался – ну точно! Ревет!
Да я скоро сам зареву с такой расстановкой. Один рыдает, вторая рыдает. Сколько можно-то?
Ладно, походил-подумал, снова к ней в комнату заваливаюсь. Говорю, хватит мымзить, плесень разводить, пошли лучше телевизор смотреть. Ты какие фильмы любишь?
Я специально таким тоном говорил, чтобы она ни о чем не догадалась. О моих, кхм, чувствах.
А если бы и да, так что? Я же не какой-то там рыловорот убогий, чтобы спокойно смотреть, как она страдает. Сидит вся белая, нос распух, глаза как ягоды поречки – красные. Конечно, жалко.
Я ей опять, значит, говорю:
– Ну и чего ты разошлась? Ужин, что ли, не понравился?
А она – голову в плечи и дальше сидит. На кровать смотрит. Ну и я посмотрел – просто ради жеста. Кровать как кровать. У меня такая же.
И только потом понял. По запаху.
Ну и подумаешь, обдулась. А воет – как будто с похорон явилась. Тьфу!
Нет, я, признаться, растерялся слегка. Японский бог, думаю.
Стоял там, как дуболом, глазами шлепал. Но потом взял себя в руки и так бодренько ей:
– Пошли, – говорю, – старушка, помоешься. А я на шухере постою.
А она еще больше в слезы. Только головой мотает.
Причем слезы такие – без всякой жидкости. Я так и не понял, как она это делает. Вроде плачет, но не слезами. Просто воздухом заходится.
Не знаю, может, у нее переходный период какой. Когда внутри все меняется. Из одного русла в другое перетекает.
В общем, странная она, конечно, не дай бог.
Кое-как убедил ее в душевую сходить. Вещи собрал, что нашел. Там тех вещей, конечно… Ну, платье какое-то. Древность висячая. Рейтузы еще. Носки.
Всё, кроме полотенца.
Тоже маразматики! Человека поселили, а полотенце не дали. Я понимаю, что не курорт пять звезд, но хоть какие-то мелочи можно заранее обдумать.
– Ты, – говорю, – подожди, а я к Серафимовне за полотенцем сгоняю.
А она в меня как впилась рукой!
Там тех пальцев, конечно, всего ничего. Воробей в сторонке курит. Но меня от самого зрелища пробрало. Как она смотрела! Так… загнанно.
– Что ты, и правда?.. – шепчу ей. – Со всеми бывает.
А она так – ну точь-в-точь по-детски – глаза вытаращила:
– Да-а?
«Не-ет», – передразнил я про себя. И тут же устыдился. Вот что я и правда за дрянь? У человека такое положение сложилось, а мне бы всё зубы скалить.
– Сейчас полотенце принесу, и пойдем. Хорошо?
Еле-еле руку у нее отнял. И как ломанулся из этой комнаты, будто мне в спину стреляют. Пока до Серафимовны добежал, и правда чуть не скопытился – так поясницу прихватило.
И эта еще! Она же не может не высказаться! Увидела и давай орать. Мол, что ты несёссься, как бизон подстреленный. Как будто тебя в армию забирают.
Несёссься! Тьфу! Хоть бы дикцию поменяла. В приличном же месте работает. Не на ферме.
Я ей тоже кричу на ходу:
– Давай полотенце сюда. Скорее!
А она мне:
– Обойдешься! Я тебе вчера меняла.
Тут я уже прямо взревел:
– Давай, сказал! Немедленно! А то к директору пойду.
А Серафимовна как загогочет! Конечно, смешно! Что ее директором пугать, когда эта буза и из него, если приспичит, фарш сделает.
Пришлось рассказать.
И что? Она на меня еще больше накинулась. Мол, это я виноват!
А я-то тут при чем? Нашла крайнего!
Спасибо хоть, полотенце дала… Куда б она делась?!
Иду я, в общем, обратно, а моя бедовая под дверью вошкается. Пожитки к себе прижимает.
Говорю как могу по-дружески:
– Пошли, покажу, где души.
Довел, значится, и стою. И она стоит. Смотрит как чумная. Я этого не понял, естественно. Взгляда такого! Ей еще что-то нужно? Так я же не телепат! Тебе надо – скажи.
И сам говорю:
– Хоть берет сними! Или ты в нем мыться будешь?
А она как глазами сверкнет. Ух! Там еще и характер, оказывается, остался. С виду воробей, а в душе орел, так, что ли?
Потом еще дверью ка-а-ак даст! Чуть нос мне не оттяпала, фурия!
Или это у нее вместо спасибо – так?
ТАИСИЯ ПАВЛОВНА
Я не буду об этом говорить. И даже думать не буду.
Но как не вспоминать – никак не придумаю. Простыня-то мокрая. Я и влево от нее, и вправо, а все равно его лицо вижу. Когда он понял, что я надудонила!
Странно так. Я сразу бабушку услышала. Как она говорит: друг познается в беде.
Конечно, он мне не друг никакой. Противный – так да. Рожи свои дурацкие корчит.
А простыню я завтра выброшу. Скажу, что он забрал. Пусть его ругают.
ПЕТРОВИЧ
Ну и денек. А ночка еще хлеще. Голик, зараза, весь блок отравил. Хоть противогаз надевай, ну честное слово!
Так я еще и про некоторых все время думал. Какое у нее было лицо… Без всякой защиты!
Вот эта мысль мне до сих пор покоя не дает. Что лицо – оно и как маска бывает. С виду старуха старухой, а под кожей, оказывается, дитя сидит. И плачет.
А если еще как эта – без слез, – тогда вообще удавиться можно. Я хоть и топтаный башмак, но от такого вида даже у меня в носу защипало.
Надо завтра простыню забрать. Чтобы ей ничего такого не напоминала. Отдам прачи́хе – пусть обработает. Она у нас женщина подготовленная, и не такое стирала. В младшей вон тоже – через одного писаются.
ТАИСИЯ ПАВЛОВНА
Я еще не сплю. А уже скоро вставать пора – небо за окном почти белое. Хорошо, простынь подсохла, не так противно лежать. Можно подумать о чем-нибудь приятном.
Я лежу и думаю о доче. Как она там? Когда мы снова увидимся?
Завтра спрошу у него. Вдруг он знает?
Но тогда придется простынь оставить. Чтобы его не злить.
Или сделаю так: сначала спрошу, потом выброшу.
ПЕТРОВИЧ
Бедлам! Мымра эта простыню куда-то дела и утверждает, что я сам взял. А как я мог взять, если я за ней только шел как раз? А?
Я сначала даже не поверил. Там же глаза – грусть-печаль! Как у последней крокодилихи в природе. Я посмотрел и думаю: не-е-ет. Разве она станет врать? Уже мимолетом засомневался, не съехал ли я, случаем, с автострады.
Ну! Тут, знаете ли, у любого может крыша поехать.
Потом еще раз мысленно взвесил все, успокоился. Я точно знаю, что не брал! Значит, она – врунья захудалая.
– Ты куда, – говорю, – простыню дела?
Спокойно так, но с угрозой. Я ей, конечно, ничего не сделаю, зато вот прачиха – Егорна которая – точно всю душу вынет. Не ей, так мне. Мы же теперь в одной связке и я вроде как главный, разу этой мозги набекрень.
И что? Ничего! Сидит как ни в чем не бывало. Голову свою дырявую через берет шкрябает.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?