Текст книги "Моя профессия – убивать. Мемуары палача"
Автор книги: Анри Сансон
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
В Квебеке он нашел сестру своего отца, дом которой для него был открыт.
Но несмотря на развлечения, которые Новый Свет должен был предложить его юному воображению, ни гостеприимство, которое он встретил у своей тетки, ни дружба его двоюродного брата Пьера-Берто не могли изменить горькое состояние его души.
Необходимость пребывания на корабле заставляла его утаивать свои страдания; он научился страдать в тиши; он не показывал своего отчаяния, хотя оно делалось все сильнее и, главное, – опаснее.
В противоположность тому, что случалось под высокими вязами пикардийской дороги, когда образ Коломбы убегал, теперь он преследовал его и с каждым днем становился все лучезарнее, привлекательнее, соблазнительнее.
Успокоенный твердо принятым решением, он стал менее осторожным, стал меньше следить за собой. Он не видел возможности избавиться от своего горя, от прекрасных воспоминаний минувших дней. Вместо того чтобы оттолкнуть нежное видение, он простирал к нему руки. Избегая общества своих молодых друзей, он искал уединение, чтобы найти среди волшебного дуновения ветра, навевавшего воспоминания, звуки любимого голоса, который принадлежал ей. В продолжение долгих и скучных часов караула она была с ним на палубе; он странствовал с ней в улыбающемся царстве грез. Эти часы, столь ненавистные и тягостные для молодых моряков, пролетали для него быстро и приятно, и он ожидал их возвращения с лихорадочным нетерпением любовника, который ждет первого свидания.
И после того как он проехал от новой Франции до Антильских островов, от Антильских островов – в Тулон и оттуда – к пристаням Леванта, любовь Шарля Сансона де Лонгеваля к Коломбе была так же жива, так же сильна, как и тогда, когда он в первый раз вступил на королевский корабль.
Возвратившись вторично в Тулон, он нашел там письмо, которое его ожидало.
Оно было от Коломбы. Она призывала его безотлагательно приехать к ней.
Шарль едва дождался отпуска и пустился в дорогу.
В продолжение этого путешествия в его уме возникали самые странные предположения.
Письмо Коломбы было коротким, оно давало понять, что ее постигло большое несчастье. Она ничего не писала Шарлю о его брате.
Умер Жан-Баптист?
Как ни велика была катастрофа, предлогом и причиной которой был брат, Шарль все-таки никогда не переставал любить его; никогда мысль ненависти или гнева не присоединялась к его отчаянию.
Думая об этом весьма возможном несчастьи, его сердце терзалось, глаза хотели плакать, но их непокорные слезы отказывались быть вполне чистосердечными, и он слышал в самом себе тайный нечестивый голос, насмехавшийся над его горем, и, против его воли, между его взором и трупом его брата Жана-Баптиста возникал образ женщины, в настоящее время вдовствующей, свободной, и он чувствовал, как сильно билось его сердце.
Но одной секунды размышления было достаточно, чтобы рассеять это очаровательное видение.
Эта женщина для него была священна в этом мире. Он утратил право на ее руку. И он подумал, стала ли она вдовой, стала ли она свободной, и ужас переполнил его ум: он ревнует ее к своему брату, он чувствует отчаянную ревность к чужому счастью.
В это время путешествие из Тулона в Аббевиль требовало около пяти недель. Шарль шел днем и ночью и прибыл в этот город на двенадцатый день.
Как только он заметил на горизонте колокольню церкви, сверкавшую при лучах заходящего солнца, крытую тысячами рядов багряных черепков, он сошел с лошади и упал на колени.
Он хотел молиться и благодарить Бога; но находил лишь одно слово.
Приблизившись к предместью, он увидел деревья, кустарники, цветы, улыбавшиеся его детским играм, старый каменный крест, поставленный на перекрестке, и ему казалось, что все они стремятся к нему навстречу, и что голос зяблика, защебетавшего в боярышнике, приветствует его с приездом.
Сердце его билось с неимоверной силой, и он стал опасаться, что прежде чем он сделает несколько шагов, отделявших его от Коломбы, его грудь разлетится.
Повернув за угол улицы, он увидел дом Пьера Броссье с его заостренной кровлей, его разрезанными, стрельчатыми окнами и белым с черными пятнами фасадом.
Вопросительным взглядом он смотрел на дом, с беспокойством ожидая появления ее на пороге.
Когда он подошел ближе, то его сердце сжалось. Этот домик, имевший прежде строгий, но спокойный и ясный вид, подобно физиономии своего владельца, теперь имел вид пасмурный и мрачный.
Стены, за которыми прежде постоянно следили, теперь были изборождены длинными трещинами, повсюду виднелись глубокие расщелины. Крыша поросла мхом, стекла в окнах были выбиты, и между камнями у порога росла зеленая трава.
Молодой моряк поднял дрожащей рукой тяжелый молот, висевший у дверей дома. Источенные червями доски коридора отозвались тысячью отголосков, но никто не являлся. Никто не отвечал ему.
Внутри все казалось погруженным в глубокий сон.
Один сосед подошел к нему и, узнав его, сообщил, что дочь и зять Пьера Броссье уже не живут на площади Святого Жанна, что они уже с год как переехали в Амьеньское предместье.
Шарль и не подумал поблагодарить его. Он ужаснулся, что прошел близко от обожаемой Коломбы и ни один голос в нем самом не сказал ему она здесь!
Он пошел назад, потупив голову.
Ему указали новое жилище брата. Внешний вид этого дома был скромен, почти беден, и Шарль начинал понимать, какого рода несчастье постигло Жана-Баптиста, о котором ему дала знать в своем письме Коломба.
Он постучался.
– Войдите, – проговорил голос, разливший трепет по всем его жилам. Но он остался перед дверью неподвижным, как каменная статуя.
Счастье снова увидеть ее, ту, которая в продолжение трех лет была желанной, выражалось в каждом его вздохе и возбудило в нем чувство, походившее на ужас.
Послышались шаги, легко скользившие по полу, дверь легко повернулась на своих петлях, в полумраке появился силуэт женщины. Она громко вскрикнула и упала в объятия Шарля.
Это была Коломба, немного побледневшая, но все еще очаровательная.
Это была Коломба, столь же нежная, как и в то время, когда ее кузен, казалось, был единственным предметом ее нежности.
Мысли молодой женщины, без сомнения, от прошлого возвратились к настоящему, потому что, поддавшись без колебания влечению, которое кинуло ее к Шарлю, она вдруг откинулась назад и сделала усилие освободиться от объятий, все еще удерживавших ее на груди друга.
Покраснев, она взяла руку моряка, повела его в дом и остановилась перед дремавшим в широком кресле человеком.
Его лицо было изборождено столь глубокими, столь многими рубцами, что они обезображивали его. Его положение, как и рубцы, говорили о недавних и тяжких страданиях. Когда он поднял веки, то Шарль увидел его глаза – неподвижные, безжизненные, без выражения, глядеть на которые было невозможно.
В этом призраке брата Шарлю было трудно узнать Жана-Баптиста.
Он взглянул на Коломбу. Она плакала, стоя на коленях в нескольких шагах от него.
Тогда, не сомневаясь, объятый необыкновенным волнением, он бросился к товарищу своего детства, покрыл поцелуями и оросил слезами следы его ужасных ран, и невнятным голосом бормотал несвязные слова, в числе которых можно было расслышать моление о прощении.
Быть может в эту минуту мысли, волновавшие его душу в течение трех лет, казались ему преступными.
Наконец, когда все трое немного успокоились, Шарль и Коломба сели подле Жана-Баптиста, и он рассказал свою печальную историю.
Шесть месяцев спустя после отъезда Шарля, Пьер Броссье переселился в жизнь вечную, и, казалось, первое несчастье открыло двери всем прочим. Лимесское ленное поместье, в котором заключалось все состояние Коломбы, потребовал назад владелец, основываясь на одном древнем пожизненном постановлении.
Документы Пьера Броссье были не в порядке. Он судился, но проиграл процесс, и у него не только отняли ленное поместье в Лиме, но, кроме того, он должен был продать свой домик, чтобы заплатить судебные издержки.
Некоторое время спустя после смерти Пьера Броссье непредвиденное банкротство одного из его друзей, которому он доверил свои деньги, ограничил их наследство одним поместьем, доход с которого был едва достаточным для насущной жизни.
Под влиянием этих несчастий возобновились старые нервные припадки, мучившие Жана-Баптиста в детстве, от которых он считал себя излеченным.
Однажды, когда его жена вышла из комнаты, оставив его сидящим около топившегося камина, с ним случился страшный припадок падучей болезни. Он упал с кресла в огонь. Когда прибежавшая на шум служанка подняла его, то лицо уже было покрыто страшными ожогами, и он ослеп.
Тогда, продав свое место в суде, он удалился в этот маленький домик-предместье.
И, кончив свой печальный рассказ, Жан-Баптист в величайшем волнении не находил слов, чтобы описать нежность и преданность Коломбы, говоря, что только ее заботам он обязан продолжению своей жизни.
Шарль взглянул на молодую женщину: она побледнела, избегая его взгляда, и ему показалось, что иголка, которой она вышивала, слегка дрожала в ее руке.
Он подошел к ней и голосом, которому он старался придать больше твердости, сказал:
– Сестра, – ударяя на это слово, – хотите ли вы, чтобы впредь мы вдвоем заботились о нем?
Улыбка гордости скользнула по устам Коломбы.
– Я этого ожидала от вас, брат мой, – отвечала она, – и так как я желала этого, потому и призвала вас.
Оба думали, что этих двух слов будет достаточно, чтобы избавиться от чувства, которое столь долгое время постоянно властвовало над их сердцами.
Таким образом, Шарль отказался от своей карьеры. Он тратил на ведение хозяйства брата доходы со своего Лонгевальского ленного поместья. Он обеспечил в доме достаток, в котором так нуждался несчастный страдалец. В заботе о брате он соперничал с Коломбой; его разговоры, его описания путешествий скрашивали ужасное однообразие существования слепца.
Эта преданность возбуждала в Жане-Баптисте признательность, высказать которую он никогда не упускал случая. Когда он был наедине с женой, благородный характер, возвышенные чувства Шарля были постоянным предметом его разговоров; если же он оставался с братом, то он сравнивал Коломбу с ангелами Господа Бога.
Вероятно, Пьер Броссье не открыл Жану-Баптисту истинной причины отъезда Шарля, или, если он и сообщил ему об этом, то бывший советник, имевший тот же взгляд на вещи, как и его опекун, не думал, что это ребячество могло иметь последствия. Прося беспрерывно развлекать Коломбу, гулять с нею или помогать ей в домашнем хозяйстве, он предоставлял им возможность сблизиться друг с другом.
Коломба, со своей стороны, была столь непорочна, что не подозревала об опасности, которой подвергается. Вместо того чтобы избегать этих свиданий, она казалась более счастливой лишь тогда, когда гуляла наедине со своим зятем. Однако же вскоре заметила, что отставной моряк делается печальным и задумчивым. Ее начало беспокоить это, и она сказала об этом мужу.
Жан-Баптист глубоко вздохнул. С эгоизмом, свойственным всем человеческим страданиям, он обращал более всего внимание на то, что касалось его здоровья. Присутствие Шарля так улучшило его положение, что он без ужаса не мог подумать о его новом отъезде. Он отвечал, что ничего нет в том странного, что молодой офицер, который привык путешествовать по свету, скучает в доме маленького городка; что она должна прилагать всевозможные усилия, чтобы эта тоска не побудила его оставить их.
В тот же вечер Коломба предложила своему зятю маленькую прогулку за город; Жан-Баптист, чувствовавший себя дурно утром, под предлогом, что ему хочется заснуть, присоединил свои просьбы к просьбам жены.
Они пошли по дороге, по которой прибыл Шарль, и затем свернули на тропинку, проложенную между двумя рядами высоких колосьев.
Было то очаровательное время дня, когда солнце на краю горизонта посылает земле прощальный поцелуй – один из самых ярких и теплых своих лучей. Морской ветерок колыхал высокую рожь, которая переливалась яркими цветами. Птицы затихли, и только монотонный крик кобылки прерывал таинственную тишину этого вечера.
Шарль и Коломба шли друг возле друга. Рука молодой женщины покоилась на руке ее друга; с невинным самозабвением она склонила свою голову на его плечо, и локоны ее волос, развеваемые ветром, касались своими шелковистыми прядями его лица.
Коломба казалась столь же спокойной, как и окружающая ее природа в ту минуту, когда наступает для нее час отдыха. Она, казалось, думала только о том, как бы развеять тучи, собравшиеся на челе ее брата, и ничего не нашла лучшего, как напомнить ему одну из самых очаровательных сцен их детства.
Но Шарль делался все мрачнее, его волнение становилось странным. Он то ускорял шаги, как будто хотел увлечь свою подругу в место еще более уединенное, чем то, в котором они находились, то останавливался, и казалось, что он хочет повернуть назад. Коломба почувствовала, что он дрожит.
– Шарль, – сказала она ему, – правда, как говорит Жан-Баптист, что ты скучаешь о своей бурной жизни?
Шарль не отвечал.
– Шарль, – продолжала она, – разве ты не чувствуешь себя счастливее с братом, который тебе так дорог, и сестрою.
Последнее слово замерло на устах Коломбы, она не смела продолжать. Шарль хранил молчание.
Предчувствие того, что должно было происходить в душе товарища ее детства, вдруг озарило ум молодой женщины, она затрепетала, как будто пробудилась ото сна.
– Шарль, Шарль, – шептала она задыхающимся от волнения голосом, – Богу было угодно, чтобы мы навсегда остались братом и сестрой. Будем уважать Его Святую волю, друг мой, не одним вздохом не станем сожалеть о несбывшихся мечтах нашего детства. Священная привязанность, соединяющая нас, разве недостаточна для нашего счастья; разве ты хотел бы сделаться неблагодарным Провидению, дозволившему мне без преступления еще любить тебя?
Говоря это, Коломба подняла свое лицо, чтобы Шарль поцеловал ее. Он наклонился к ней, но вместо лба его уста встретились с устами молодой женщины.
В продолжение секунды они были как бы оцепеневшими, позабыли про небо и землю.
Но Шарль пришел в себя. Он поднял сжатый кулак к небесному своду, произнес проклятие, и вне себя бросился бежать через поле.
Коломба возвратилась домой одна.
На третий день Жан-Баптист получил от своего брата письмо, в котором он извещал его о своем намерении оставить Аббевиль, и просил прощение за то, что у него не хватило духа сказать ему об этом.
Некоторое время спустя Шарль купил лейтенантство в полку де Ла Боассьер.
Он не захотел снова пуститься в море; он понимал, что, если долг и требовал, чтобы он удалился, то и обязывал его опекать дорогих ему существ, которым он был единственной опорой.
Жан-Баптист обвинил своего брата в неблагодарности. Что касается Коломбы, то с того времени никогда не видели, чтобы она улыбалась.
Глава III. ГороскопДьепп был исключительно торговым городом. Его отважные моряки поднимали свои флаги на всех морях, его рыболовы соперничали в деятельности с рыбаками Сент-Мало, его корсары состязались в смелости с морскими разбойниками Байонны, родины корсарства; Дьепп достиг знаменитости, но само собою разумеется, что изящество не входило в число его принадлежностей.
На его узких, мрачных улицах, окаймленных двумя рядами домов с остроконечными крышами, слышался запах дегтя, острый и наводящий тошноту запах соленой рыбы, встречались только несколько занятых делом граждан: работники морского ведомства, изредка матросы, прекрасные жительницы Дьеппа, неся на голове корзины с ночной добычей.
Само собою разумеется, что в ту эпоху гостиницы города Дьеппа далеко не походили на роскошные дворцы, предназначенные в настоящее время для безукоризненного приема иностранцев, приезжающих в этот город, чтобы почерпнуть здоровье в целебной воде его прибрежья.
«Сорвавшийся якорь», – самая известная гостиница в городе, – соответствовал скромному и мрачному виду города.
Она находилась на углу улиц де Ла Поассонери и де л’Епе.
Молодая сосна, горизонтально посаженная в стену, огромная вывеска, представлявшая якорь, висевший сбоку корабля, издали указывали на нее путешественникам. Дверь ее находилась под крышей, поддерживаемой огромными колоннами – остатками какого-то кораблекрушения, которые образовывали навес, под которым стоявшие в порту моряки обыкновенно искали убежище от дождя. Широкий вход вел и в нижнее жилье, и во внутренний двор. Направо находилась огромная кухня, а налево – общая зала. Наружная лестница вела со двора в комнаты первого этажа, выходившие на четырехугольную, открытую галерею, которая окружала все строение.
Эта постройка имела первобытный вид; она не делала чести ни работникам, тесавшим брусья и прилаживавшим камни, ни архитектору, руководившему работами, а между тем, «Сорвавшийся якорь» пользовался привилегией принимать у себя не только морских капитанов, но и владельцев окрестных поместий и офицеров полка де Ла Боассьер, стоявшего в то время гарнизоном в Дьеппе.
В один из вечеров февраля месяца 1662 года большая зала «Сорвавшегося якоря» оглашалась громким шумом смеха и прибауток, смешивавшихся со звоном чокавшихся друг о дружку стаканов.
Было уже поздно, и шум был так велик, что многие жители города Дьеппа, запоздав и возвращаясь домой в сопровождении прислуги с большим фонарем в руках, поднимали глаза к узкому окошку, сверкавшему подобно адскому горну во мраке ночи. Вследствие суматохи, потрясавшей стекла в свинцовых косяках, они полагали, что все гуляки города собрались в этот вечер в «Сорвавшемся якоре», и, ускоряя шаги, с милосердным снисхождением людей к удовольствиям, которые они не разделяют, посылали ко всем чертям возмутителей общественного спокойствия.
Гостей у господина Бодрилльяра, владельца и повара «Сорвавшегося якоря», было гораздо меньше, чем предполагали прохожие.
Их было всего трое. Они сидели у длинного дубового с выточенными ножками стола, составлявшего главную мебель большой комнаты. Правда, этот стол был нагружен таким разнообразием съестных припасов, привлекательной коллекцией бутылок всех форм и всех размеров, что весьма вероятно, выпив за шестерых, трое гостей господина Бодрилльяра могли присвоить себе право шуметь за двенадцать человек.
По трем шпагам, висевшим на нескольких гвоздях, как и по костюмам владельцев, было очевидным, что все трое, о которых только что я говорил, принадлежали к категории знатных, первостепенных гостей.
Двое из них были молоды, третий был уже тех лет, когда за недостатком молодости здоровье предписывает благоразумие, а, между тем, если судить, глядя на них, то он-то из всех троих и был предводителем и затейником.
Это был человек лет за сорок. Он был высокого роста, худощав и костистого сложения. Его выразительное, почти угловатое лицо свидетельствовало о его южном происхождении, как и имя кавалера – де Блиньяк, как называли его товарищи. Вся наглость, дерзость и алчность гасконца выражались на его подвижной физиономии. Его глаза, глубоко впадавшие в орбиты, но чрезвычайно оживленные, превосходили типичную утонченность его соотечественников. Они выражали жадность и коварство. Главной особенностью, которая бросалась в глаза, было странное несоответствие нижней и верхней частей его лица.
Глаза де Блиньяка светились от двойного влияния: вина и веселости, но он напрасно показывал свои короткие, острые, как у кота, зубы. Ему не удавалась улыбка своими тонкими губами, концы которых сильно спускались к подбородку. Поэтому, несмотря на правильность черт, несмотря на победоносный склад усов, закрученные концы которых касались бровей, этот недостаток гармонии придавал довольно неприятный вид особе дворянина. Де Блиньяк носил цвета полка де ла Боассьер.
Второму из собеседников было не более двадцати лет. Он был одет весьма изысканно и с большим вкусом. Материал и покрой его платья, множество лент, которыми оно было украшено, представляли роскошь, которую редко можно было встретить далеко от двора.
Под внешним видом щеголя этот молодой человек сохранял всю наивность молодости. Его разговор, его манеры были лишены жеманства модных франтов того времени. Его лицо сохраняло простоту при выражении его чувств и мыслей. Он пользовался удовольствиями, может быть, для него новыми, со всем увлечением его возраста; разгоряченный, быть может, более шумом, чем вином, которое выпил, он соперничал с де Блиньяком в криках, хохоте, прибаутках; он с энтузиазмом повторял все остроты старого служаки, и достаточно было только минуты наблюдения, чтобы убедиться, что эти двое господ были наиболее виновны в шуме, который раздражал добродетельных граждан города Дьеппа.
Третий собеседник не казался в таком веселом расположении духа, как двое первых.
Это был человек от двадцати пяти до тридцати лет, с лицом бледным и строгим. Прежде чем бросалась в глаза красота черт его лица, приводил в изумление оттенок меланхолии, отражавшийся на нем среди самого шумного веселья. Можно было представить, какие горести, какие преждевременные страдания избороздили его молодое чело столькими морщинами. Как и де Блиньяк, он принадлежал к полку де Ла Боассьер. Его телосложение ни в чем не уступало телосложению его сослуживца, но в нем была сила, недостававшая последнему: широкие плечи, высокая грудь, развитые мышцы молодого офицера бросались в глаза, как и пепельно-русый цвет волос, падавших на плечи, как и матовая прозрачность его лица – все это выражало неизгладимые приметы, которые народы севера передали своим потомкам.
Хотя он и прикладывался к стаканам, наполняемым де Блиньяком, присвоившим себе роль тамады, он сохранял все свое хладнокровие; и его веселость достаточно отличалась от веселья самого младшего и самого старшего из собеседников. Если он иногда и улыбался, то причиной этому было упоение весельем юноши: глядя на его прелестное личико, разгоревшееся от удовольствия, он вставал и обнимал его с нежностью, казавшейся в настоящее время странной, но бывшей в нравах той эпохи.
Де Блиньяк откупорил новую бутылку, наполнил свой стакан, заставил играть яхонтом вино в хрустальном стакане, поднимая и опуская его перед свечами, затем начал отпивать его маленькими глотками с видом знатока.
Белокурый офицер, которого, казалось, несколько уже минут выводила из терпения чрезмерная болтливость его собеседника, воспользовавшись временем отдыха, к которому вынудили его эти важные занятия, наклонился к молодому человеку:
– Итак, Поль, – сказал он ему, – ты только через год возвратишься в Новую Францию?
– Да, – отвечал тот, которого он назвал Полем, – и весь этот год я проведу подле тебя, мой добрый Шарль.
– Он покажется нам очень коротким, но очень продолжительным для твоей матери, любезное дитя мое.
– Счастье, несомненно, делает человека эгоистом, Шарль; мое сердце так переполнено мыслью, что я, наконец, на своей родине, истинной, единственной, к которой можно быть привязанным, я так счастлив снова тебя видеть, что я не думал так, как следовало бы думать о матери, плачущей и вздыхающей там в мое отсутствие.
– Бедная тетка!
– Хотя путешествие это было необходимо, важны интересы, требовавшие его; она долго противилась моим настоятельным просьбам. А, между тем, Господу Богу известно, были ли они убедительны, Шарль, потому что в уединении, в котором живем мы, прекрасная страна, так рано покинутая мною, кажется мне раем, и я боюсь умереть, не увидев ее еще раз.
– Ты слишком молод, ты слишком легкомысленный, любезный Поль, чтобы понять все страдания, разрывавшие ее сердце. Из всех близких разве не ты один остался? Ах, если бы я имел мать, которую мог бы любить, ничто бы не разлучило меня с нею. Когда расстаешься на Земле этой, разве знаешь – свидимся ли снова?
Сильное волнение выразилось на лице юноши, но де Блиньяк не дал ему времени ответить своему собеседнику. Этот разговор уже возбудил в достойном дворянине нетерпение. Он несколько раз щелкнул языком для того, чтобы привести товарищей к обыкновенному порядку. Наконец, выйдя из терпения, воскликнул:
– Черт возьми, молодые друзья мои, мне кажется, что если вам остается провести вместе целый год, то у вас хватит времени, чтобы поверить друг другу свои маленькие тайны, и позвольте мне заметить вам, что неприлично оставлять меня в углу с физиономией бутылки, из которой извлечен весь сок. Это относится к вам, лейтенант де Лонгеваль, потому что ваш кузен, господин Берто, без сомнения, не позабыл бы правил приличия.
Офицер, которого де Блиньяк назвал де Лонгевалем и титуловал лейтенантом, пожал плечами.
– Позвольте мне, в свою очередь, мой любезный де Блиньяк, – сказал он, – восстановить согласие наших отношений; пятнадцать дней назад, Берто, мой двоюродный брат, прибыл из Америки и, успев только обнять меня, в тот же вечер отправился в Париж, где он должен был вручить де Мазарини депеши губернатора. Сегодня, в то время, когда мы с вами выходили из цитадели, тот же Берто сошел с лошади, бросился в мои объятия и пригласил меня к ужину, который ожидал его в «Сорвавшемся якоре». Как я могу вспомнить, это были вы, любезный кавалер, которого просили оказать честь быть нашим гостем. А между тем было естественно, что после столь долгой разлуки мы желали быть одни. Вы думали иначе – мы на это не жалуемся – но, по крайней мере, обвиняйте лишь самого себя за затруднительность вашего положения.
Луч бешенства сверкнул в глазах гасконца; резким движением руки он схватил стакан, но почти в ту же минуту, демонстрируя определенную силу воли, он подавил угрожающее выражение лица, и его рука изменила направление, поднесши стакан ко рту.
Он осушил его залпом, поставил на стол и продолжал со свойственным ему насмешливым простодушием:
– Вот как ценятся наилучшие чувства! Под влиянием моей искренней к вам дружбы, любезный де Лонгеваль, под влиянием необыкновенной симпатии, которую не знаю почему я чувствую к вашему юному кузену, думая, что ваши лета, ваша неопытность вас предназначали в жертвы этого ужасного отравителя, который называется Бодрилльяром, я попросил у вас позволения заняться распоряжением вашего ужина, и вот как вы перетолковываете мои милосердные намерения? Кровью Христовой, лейтенант, если бы не наша старинная дружба!..
Поль Берто поспешил вмешаться в разговор.
– Ваша правда, господин де Блиньяк, – воскликнул он, – и я считаю себя столько вам обязанным, что, если вы не найдете ничего нескромного в моей просьбе, думаю просить вашего могущественного посредничества в делах, которые буду иметь в продолжение года с Бодрилльяром, который так опасен.
Белокурый офицер нахмурил брови, но при этом предложении лицо гасконского дворянина прояснилось, и он довольно неприятно расхохотался.
– Не в обиду моему двоюродному брату Шарлю, – продолжал юноша, – я прибавлю, господин кавалер, что вы присоединились к нам весьма кстати. Он был в дурном расположении духа и вполне способен был испортить мне один из самых приятных вечеров в моей жизни.
– Поль!..
– Черт возьми! Видно, кузен, видно, что ты не приехал, как я, из диких стран. Ты ничего не понимаешь! Это счастье слышать, петь, ругать, клясться по-французски. Уже пятнадцать дней я как сумасшедший. Выходя из катера, который привез меня на материк, я кинулся на шею к первой попавшейся мне навстречу женщине и поцеловал ее три раза, когда вдруг заметил, что она стара и дурна.
При виде этого энтузиазма Шарль де Лонгеваль не мог удержаться от улыбки.
– Вы несчастливец, любезный господин Берто, – сказал барон де Блиньяк, – клянусь честью, хорошенькие девушки – не редкость в добром городе Дьеппе.
Господин де Блиньяк чокнулся с увлечением, которое показывало, что в этом тосте для него нет ничего небывалого.
– Да, – сказал белокурый офицер своему двоюродному брату, – если ты наведешь этого добряка де Блиньяка на тему его побед, то увидишь, что он будет стараться доказать нам, что он Купидон, переодетый в старого воина, чтобы избежать любви и ласк женщин.
– Если бы вы спросили у отцов и мужей предместья Полле, любезный де Лонгеваль, то узнали бы, что тот, кого вы называете старым воином, поопаснее некоторых молодых людей, прикрывающих свои неудачи маской равнодушия, которому никто не верит.
Горькая улыбка скользнула по губам того, к которому обратился де Блиньяк.
– Фи! Ваше предместье Полле, – воскликнул юноша, – при одном этом слове я ощущаю запах рыбы, который бросается мне в нос и душит меня. Ей Богу, барон, я считал ваших прекрасных подруг совсем другого класса. Расскажите мне о придворных дамах, столь возвышенных, столь благородных, с их лебедиными шеями, их руками белизны слоновой кости, видневшимися из волн кружев, с их тонким и стройным станом, облаченным в шелк и бархат. Ах, я понимаю, что мы пренебрегаем вечным проклятием из-за этих красавиц, гордые взгляды которых как бы нехотя склоняются к простым смертным, как мы с вами. Я их видел только мельком, но не переставал мечтать о них.
– Ей Богу, – сказал де Блиньяк, изъявляя жестом свое согласие, – вы тонкий малый. К черту, с таким множеством способностей, почему вы не попросите у господина де Мазарини корнетство в полку де Ла Боассьер? Раньше года, если бы этот «восьмой мудрец Греции», которому вы приходитесь двоюродным братом, не препятствовал моим урокам, я бы сделал из вас безукоризненного дворянина…
– Искренне благодарен вам за ваши милосердные намерения, любезный де Блиньяк, но мой двоюродный брат уже на службе.
– На службе? Но вы мне тогда говорили, что господин Берто путешествует по своей охоте на корабле, который снимается с якоря только по его приказанию.
– Он, – продолжал лейтенант, – состоит на службе у господина, который никогда не совершает несправедливостей, никогда не показал себя неблагодарным, и который вознаграждает тех, кто посвящает себя его интересам в справедливой соразмерности усердия и заслуг.
Де Блиньяк вздохнул. Это, вероятно, означало, что он никогда не встречал в своей карьере подобного начальника.
– Как называется этот феникс из королей? – спросил он.
– Он называется Коффр-Фор.
При этом слове глаза гасконского дворянина забегали в своих орбитах и заметали искры.
– Я вас не понимаю, – пробормотал он.
– Я растолкую вам загадку, – сказал молодой человек, – под которой Шарль представил вам мое положение. Мой отец был одним из директоров могущественной ассоциации, которую называют «Обществом Новой Франции» и которая разрабатывает канадские месторождения. Я имел несчастье потерять своего отца и, весьма естественно, что вместе с огромным состоянием я приобрел положение в свете, которое дает мне возможность удвоить его.
Де Блиньяк погрузился в мечтания.
– Черт возьми, – сказал он дрожащим голосом, – и это общество? Каким образом вступить в него человеку благонамеренному, который этого желает?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?