![](/books_files/covers/thumbs_240/vosstavshie-iz-nebytiya-antologiya-pisateley-di-pi-i-vtoroy-emigracii-241914.jpg)
Автор книги: Антология
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Истоки
В поэзии я знаю толк,
Но не судья своим твореньям.
В словесных дебрях старый волк
Чутьем находит вдохновенье.
Лететь ли в бездну или ввысь —
Суть, разумеется, не в этом.
Без мастерства не обойтись
Ни акробату, ни поэту.
В стихах вне ритма колдовства
Расчеты замысла бессильны.
Глухие, нищие слова —
Как надпись на плите могильной.
Победный петушиный крик.
Моей чужд лире невеселой,
И если дар мой невелик,
Всё ж я поэт суровой школы.
Среди марксистской шелухи,
В эпоху примитивных вкусов
Меня учил писать стихи
Валерий Яковлевич Брюсов.
На чужбине
Ведь мне немного надо:
Хотел бы тишины.
Восставшему из ада
Забавы не нужны.
С любимыми своими
Я тут живу давно,
Не с прежними – с другими;
Что ж, это все равно.
Что было, то уплыло.
Но след остался там,
Где смерть за мной ходила,
Как нянька, по пятам.
Лишь ты меня не мучай,
С укором не смотри,
Когда сушу, на случай
Ржаные сухари.
Не мудрено, не мудро
Жить с горем пополам.
Сейчас в России утро
И где-то, где-то там…
Подземный собор
В пещерных недрах мчится
Собвей, у-бан, метро —
Летит, но не как птица,
А гулко, как ведро.
Гремит в пустом колодце,
Стремглав летит на дно.
Рискует расколоться
Незрячее окно.
В гробу железном странно
Колышется народ,
Покорно, бездыханно
Безмолвствует и ждет.
Во вторник или в среду,
Такого-то числа,
Как все, я тоже еду
В подземном царстве зла.
Различные по коже,
Одежде, форме рук,
Но друг на друга всё же
Похожи все вокруг.
У всякого делишки,
Заботы и семья.
Людишки как людишки,
Такие же, как я.
Испепеленные
Нас минами рвали,
Нас фосфором жгли,
Но мы устояли,
Костьми не легли.
Едва уцелели боях и в плену.
Приплыли без цели чужую страну.
Рожденье второе
И новая жизнь.
Один или двое —
Мужайся, держись.
Всё в жизни короткой
Хватай на лету.
Работой и водкой
Глуши пустоту.
Но мозг, словно в зыбке,
Качает тоска.
И спрятан в улыбке
Собачий оскал.
В боях мы не пали,
Костьми не легли.
Нам души взорвали,
Сердца нам сожгли.
Лирический трактат
Жене моей Елизавете
Не знает любовь повторений
И множественного числа,
И в каждом своем воплощеньи
Иная она, чем была.
Взаимность – нелепое слово,
Взаимность торговле нужна,
А ревность лишь страсти основой
Служила во все времена.
Любовь – это жалость до боли,
Никак не мое иль моя:
Тебе, для тебя и тобою,
Во всем только ты, а не я.
Неувязка
Мы можем слышать то и дело
В любой стране, в любом краю,
Что жизнь собачья надоела.
(Должно быть, нет собак в раю.)
Грыземся из-за каждой кости,
Собачьей ярости полны.
А ночью от тоски и злости
Терзают нас собачьи сны.
Разодран мир собачьей сворой,
Нам от собак невпроворот.
Добычу рвут, как вор у вора…
Устроить бы переворот!
Собачью жизнь, собачьи нравы
Давно пора пересмотреть.
По человеческому праву:
Собакам всем – собачья смерть.
Собак к расстрелу!.. Всё иначе:
Мир соблазнительно хорош,
И только верности собачьей
Теперь нигде в нем не найдешь.
Соба
Соба одна, соба без «ка».
Какая же она?
Поверхностна иль глубока
И в чем отражена?
Кой-кто умеет с нею пить,
Топя тоску в вине.
Тут он не прочь поговорить
С собой наедине.
Себя без толку не тревожь,
Доволен будь собой,
А если не доволен, что ж,
Соба дана судьбой.
Ведь торговать собой – позор,
Собой гордятся все.
Соба не вымысел, не вздор
Во всей ее красе.
Лишь с удивлением большим
И как бы с похвалой
Мы почему-то говорим:
Покончил он с собой.
Беспечность
Пароходик в море
Говорит: «Я плаваю»,
С ним поэт не спорит,
Гонится за славою.
Пароходик душат,
Топят волны мрачные;
А поэт на суше
Рвет оковы брачные.
Пароходик черти
Заберут без почестей
Лишь поэт бессмертен
В гениальном творчестве.
Жребий слишком строг был,
Пароходик в тлении.
Он воскреснуть мог бы
Вновь, в стихотворении.
Но поэт беспечно
Запил на три годика
И ему, конечно,
Не до пароходика.
Из царства Ра
Во время оно
Для нужд наук
Из фараона
Изъят был жук.
Из камня сделан,
Оставив свет,
В царе сидел он
Пять тысяч лет…
Пред жизнью нашей
Тая испуг,
Всё ж ошарашен
Священный жук.
На мир безбожных
Услад, скорбей
Глядит тревожно
Жук-скарабей.
Всегда
Не строй воздушных зданий,
Мечты пусти на слом
И с робким ожиданьем
Не думай о «потом».
Как птица на просторе,
Как под кустами еж,
Живи, с судьбой не споря,
Дыши, пока живешь.
Без накоплений косных,
Без горечи потерь;
Люби не «до», не «после»,
Но каждый раз – «теперь».
Самость
Приобретя умение,
Не думай, что велик:
Основы вдохновения
Еще ты не постиг.
В самом себе разыскивай
Пути к любви, к борьбе;
Пусть всё чужое – близкое
Перегорит в тебе.
Ухватки даже тятины
Поэту не под стать.
Нельзя без отсебятины
Хоть что-нибудь создать.
Строки о пророке
Чем усмирить души тревогу?
Пустыня спит, не внемля Богу.
Холодных звезд бесстрастен свет.
В своем краю пророка нет.
В сетях корысти и порока
Не видит мир в пророке прока.
Эпоха мудрости ушла…
В огне сгорает куст дотла.
Неустроенность
Знаки Зодиака,
Близнецы и прочие,
Восстают из мрака…
(Ставим многоточие.)
Рака, Козерога
Смутное влияние.
Неизбывность рока,
Нищета сознания.
Девы юной прелесть
Нас во сне преследует,
Но про эту ересь
Говорить не следует.
На Весах бесстрастных
Мир не в равновесии,
Суть теорий разных
Не меняет версии.
Жизнь идет скачками,
К случаю от случая.
Рассудите ж сами:
Где ж благополучие?
Рубикон
Краской намечена мутной
Жизни суровой стезя.
Вот и решай поминутно:
Можно, возможно, нельзя?..
В рамках понятий готовых,
путах привычек и мод,
На непреложных основах
Каждый, с оглядкой, живет.
Страхи, заставы, запреты
Непроходимы уже.
Лишь облака и поэты
Не признают рубежей.
Прогресс
Безо всякого сомненья
Сразу можно заключить:
Человек – венец творенья,
Очень гордо он звучит.
Ловко расщепляет атом,
Трудится из года в год,
Строит козни, кроет матом,
Контролирует приплод.
Раки двигаются задом,
Крабы боком, не беда,
Человек вперед фасадом,
Нос по ветру, но – куда?
Себе
Когда, тоской томимый,
Отчаянно любя,
Нежданно вдруг любимым
Почувствуешь себя,
То, слез не вытирая,
Пойми: волшебный мир
От края и до края
Сегодня ты открыл.
Земное счастье зыбко,
Мечтай о нем весь день
С бессмысленной улыбкой
И с сердцем набекрень.
Русь
Не поймешь всухую,
Не накроешь склянкой
Дикую, хмельную
Суть души славянской
Широка, как Волга
В буйстве половодья…
Сузить бы немного,
Подтянуть поводья.
В Киеве иль в Омске
Песни вольной стоны.
На путях содомоских
Идеал Мадонны.
Лавры Ихтиозавра
Оставив лоно лени,
Я полон размышлений
О том, что гибнут гении,
Как при столпотворении…
Встает вопрос щемящий
О славе предстоящей.
Сижу один и охаю,
Не понятый эпохою.
Мастерство
Совсем не хандра и не сплин,
Не слезы в тоскующей гамме,
Поэзия – гибкий трамплин,
Прыжок и полет вверх ногами.
Не бойся хватать через край
И, не залезая в бутылку,
Уверенно изображай
Блаженно-тупую ухмылку.
Чтоб пахли навозным дымком
Твои расписные затеи,
Прикидывайся дурачком:
Мы, дескать, летать не умеем.
Холодной вползая змеей
В извилины стихотворений,
Чеканной сверкай чешуей,
Скользя средь цветов вожделений.
Тебе
Вот снова без былого,
Всё прошлое не в счет.
Впопад не скажешь слова:
«Уже» или «еще».
Был праздник, было лето.
Что ж, лето будет впредь.
Любовь дана поэту,
Чтобы не умереть.
Любовь цветет, как астра,
И жалит, как пчела…
Ведь это было завтра,
Потом пришло вчера.
Танка
В эскизе дышит
Знак мужества японца —
Цветенье вишен.
И, словно диск червонца,
Встает над миром солнце.
Голый король
За короля за голого
Готов отдать я голову:
Его отвага мне милей
Лукавой выдумки ткачей.
С наивностью парнишкиной,
С улыбкой князя Мышкина,
Совсем он, как Амур, раздет
И беззащитен, как поэт.
Нелепость положения —
Через воображение.
Он мой лирический герой,
Но сам я все же не такой.
Новые времена
Нега и мудрость – богатство Востока,
В северных сказках сиянье мечты.
Тут и обман, и любовь, и жестокость
Не по-земному беспечны, чисты.
Гаснет поэзия, падают листья,
Грязной метлой ощетинилась жизнь.
Алчность шныряет повадкою лисьей
В мире реальной и будничной лжи.
Быт раскрывается в цифрах привычных,
Песни и вымыслы здесь ни к чему.
Гадкий утенок стал уткой приличной,
Голый король в сумасшедшем дому.
Чучело
Тени ложатся, как сети.
Письменный стол у стены.
В пасмурном, утреннем свете
Листья бумаги бледны.
А над бумагой ютится,
Телом колючим шурша,
Старое чучело птицы,
Тетерева – черныша.
Молью изъедены крылья,
Выцвели дуги бровей.
Перья, покрытые пылью,
Стали, как будто, светлей.
Очень давно это было.
В хвойной дремучей глуши
Пела весенняя сила
Тетеревиной души.
В лес уходил я с двустволкой.
Нежил лицо ветерок.
Раз на поляне за елкой
Я черныша подстерег.
Видел он после немного.
Трудное было житье:
Бедность, стихи и тревога.
Вскоре я продал ружье.
Нет ни обиды, ни злобы;
Груды бумаги, как снег.
Стали мы старыми оба —
Тетерев и человек.
Думаешь, жив я, – а если
Здесь в кабинетной тиши,
Чучело в кожаном кресле
Без человечьей души…
Дождик в окошко стучится,
В комнате сизый рассвет,
Мертвая, пыльная птица
И сумасшедший поэт.
Клеветникам России
Герои западной печати,
Которым русскость ни к чему,
Которым Родина некстати,
Не по душе, не по уму,
У вас одна была идейка,
Желанье жадное одно —
Чтоб, страха ради иудейска,
Стереть родимое пятно.
Подобны пуганой вороне
Иль стреляному воробью,
Вы, очевидно, не в уроне
В корыстном западном раю.
Бежали вы от диктатуры,
От ненавистной и крутой,
Чтоб праздновать спасенье шкуры,
Глумясь над отчей наготой.
Вдыхайте ж пошлость заграницы,
Чужой отрыжки торжество,
Отдавши ради чечевицы
Честь первородства своего.
Упоение в бою
В газете, в «Комсомольской правде»,
Была заметка обо мне,
Что будто я Отчизны ради
Пал смертью храбрых на войне
Прошли года в тоске унылой.
Сомненья мучают меня.
Не убежден, что это было, —
Всё ж нету дыма без огня.
Хотите верьте иль не верьте,
Но, задыхаясь и смеясь,
На фронте я вступил со смертью
В непозволительную связь.
И с той поры в заботах быта,
В земной любви и в царстве сна
Ее объятья не забыты —
Я знаю, ждет меня она…
Загробное бытие
Навечно, а не на столетья,
Нам дан искус свободной воли.
Есть в каждом «я» залог бессмертья,
Иной реальности юдоли.
И как бы ни противоречил
Мне разума двуликий Янус,
Пусть путь недолог человечий —
Погаснет жизнь, но я останусь.
Иван Катаев
Глава из книги «“Перевал”. Уничтожение литературной независимости в СССР -1953»
«Боремся мы для будущих поколений, им суждено воспользоваться плодами нашей борьбы. А мы должны себя бестрепетно принести в жертву. И вы, и я – только агнцы заклаемые, и нечего нам добиваться от жизни для самих себя чего-нибудь светлого. Это просто мешает нашему делу».
Так говорит герой из повести Ивана Катаева «Поэт». Мысли эти далеко не случайны для автора. Они являются основным мотивом творческого и жизненного пути Ивана Катаева. С юношеских лет он не сознанием, а каким-то животным чутьем предвидел и ощущал свою обреченность. Это не тяготило его. Все радости жизни принимал он охотно, но без жадности, с видом добродушного снисхождения к человеческим слабостям.
Катаев не искал гибели, но постоянно сознавал, что если не для всего поколения, то для него лично предопределена черная пропасть окончательной трагедии. Он готовился принести себя в жертву, которою будет оправдано всё его неуютное, плохо слаженное бытие. Ждал своей гибели, как фанатик-сектант ждет торжества самосожжения.
Иван Иванович Катаев был на три года моложе Зарудина, но по всему душевному складу, вдумчивому и созерцательному, выглядел более взрослым. В бытность его в «Перевале» в нем не было никакого мальчишества или молодого задора, ни малейшей тени авантюризма. Весь он был погружен в себя, но без себялюбия. И как бы непрерывно с недоумением убеждался в том, что он тоже человек и ничто человеческое ему не чуждо.
Непропорционально большая голова на тонкой шее неуверенно возвышалась над всей его узкоплечей интеллигентской фигурой. Под густой гривой темных волос – вытянутое бледное и ассимет-ричное лицо с черными глазами и одутловатым безвольным ртом. Белые беспомощные руки с узкими пальцами более всего выдавали его непролетарское происхождение.
Родился Иван Иванович Катаев в 1902 году, в профессорской семье, его мать – урожденная Кропоткина. Из родительского дома Катаев ушел в мальчишеском возрасте. Революцию со всеми ее ужасами принял как первую и единственную на всю жизнь любовь. И пошел служить ей верой и правдой. Подростком вступил в ряды ВКП(б). В красногвардейской походной редакции вел корректуру, писал заметки и стихи. Голодный и озябший, изучал отцов марксизма. Затем, когда остыло бурление военного коммунизма, Катаев работал в Москве как журналист. С той же алчностью начетчика штудировал он мастеров художественной литературы, постигал философию, историю и языкознание. За каких-нибудь пять лет овладел основами общей культуры.
В 1923 году Катаев оказался в РАППе, но вскоре понял, что самонадеянность малограмотных пролетарских литераторов ему чужда. В 1926 году он вошел в «Перевал».
Ораторских способностей у Катаева совсем не было. Он даже не говорил, а, шлепая своими тяжелыми чувственными губами, медленно бубнил, выдавливая немногословные, но зачастую любопытные мысли.
– Всё зло на свете от тесноты, как в Московском трамвае – давят друг друга люди и злятся.
Грезился ему какой-то звериный уют, чтоб по-медвежьи, по-щенячьи засунуть нос в теплую шкуру. Но сам он, по-видимому, никогда и нигде уюта не испытывал. Даже семейная его жизнь была пронизана сквозняками. Первая жена – Катя Строгова была журналисткой. Считала она себя умнее мужа. Презирала его «губошлепство» и «интеллигентскую гниль». Говорила, что терпеть не может «все эти телячьи нежности». Разошлись они так же холодно, как жили. Вторая любовь пришла не сразу, а когда пришла – выглядел Катаев таким же неприкаянным, только вместо обычной обреченности в глазах – дымка лукавой мечты. Но семейный уют опять не состоялся. Если для первой жены он был «гнилым интеллигентом», то вторая была поэтессой, и сама не знала, чего она хочет. Видела в Иване Ивановиче только «грубые животные инстинкты». Через год она родила сына, такого же большеголового и губастого, как сам Иван Иванович. О нем Катаев не без гордости говорил: «мой последыш». Но настоящей семьи всё же не получилось. Жена оставляла Катаева по целым дням с малым ребенком, не признавала никаких женских обязанностей, где-то и чему-то училась, писала стихи…
Когда навещали Ивана Ивановича его ближайшие друзья и беседовали об искусстве и политике, из соседней комнаты неожиданно доносился дикий рев «последыша». Проворно выбегал Катаев на этот крик и неловко, как несут кипящий самовар, тащил мимо гостей своего сына. Бубнил:
– Это не ребенок, а водопровод какой-то.
Потом для «последыша» пришлось найти няньку. Понимая, что вторая женитьба оказалась горше первой, Катаев пытался ухаживать за чужими женами, но безуспешно.
С видом мученика появлялся он на собраниях у Бориса Пильняка. Говорил о собачках, которых видел на улице:
– Так сладко прилепились они одна к другой. Долго я мальчишек отгонял, чтобы не помешали их трепетной радости.
Однажды признался он:
– Люблю бриться в парикмахерской, в которой девушки обслуживают посетителей. Это, быть может, единственное на всем свете место, где еще сохранилась забота и ласка, где нашего брата почистят, поскоблят и даже, проверяя, хорошо ли выбрито, нежная девичья рука по щеке погладит… Только там и чувствую, что человек всё же не совсем одинок в этом мире.
С партийными обязанностями Катаев справлялся неплохо. По натуре он был меланхоличен и в писательстве своем ленив, но сумел воспитать в себе чувство партийного долга. Дисциплина его не тяготила, а скорее даже была ему необходима, иначе бы он совсем растворился в самом себе. Первые неполадки в парткоме начались у него только во время аптиперевальской кампании. Но и тут он всё же долго отводил от себя обвинения в «воронщине», Серьезный конфликт развернулся позднее.
В самый разгар сражений за «Перевал» в Москву приехал молодой одесский журналист Игорь Малеев. Кое с кем из дерева перевальцев он и раньше был знаком, а тут сразу завязалась дружба, и прежде всего с Иваном Катаевым. Немедленно Малеев был принят в оскудевшие к этому времени перевальские ряды… Темперамент у него был безудержный. Оказался он ярым троцкистом, и скорее ему было бы по дороге с Зарудиным, но крайности сходятся. И то ли от одиночества своего, или потому, что жена у Игоря была очаровательной и ласковой, Катаев очень близко сошелся с Малеевым. Начались веселые попойки, в которых участвовали и Губер, и Зарудин, и Лежнев. Малеев блестяще исполнял блатные одесские песенки.
Игорь Малеев так же, как Катаев, был партийным начетчиком и до того досконально изучал исторические материалы, что знал на память и мог цитировать не одни общие места из учителей марксизма, а и весьма интимную, личную их переписку.
– Сегодня опять Энгельса читал, и необыкновенные там, знаете, встречаются драгоценности, – с увлечением говорил он. – В одном из своих писем, например, Энгельс признается, что если б он был богат, то жил бы всегда в Париже и занимался девочками. Значит, революции происходили зачастую только потому, что у их теоретиков недоставало денег на другие, более естественные для них развлечения.
И Малеев громко и заразительно хохотал.
В восьмой книге альманаха «Ровесники» был напечатан его «Рассказ о гуманности».
К этому времени А.К. Воронского отпустили на свободу, и он редактировал отдел классиков в Госиздате. В издательстве «Академия» сидел Лев Борисович Каменев. Очевидно, Малеев перебрался в Москву не только для литературных дел. Частенько видался он и с Воронским, и с Каменевым. И вскоре был арестован. Катаев сильно переживал горе несчастной жены Игоря. К тому же она сразу оказалась без работы и без средств к существованию. Иван Иванович организовал среди перевальцев сбор денег для помощи ей и для посылок Игорю в Бутырскую тюрьму.
В партийном комитете довольно быстро пронюхали о «недопустимом гуманизме» Ивана Катаева.
Секретарь парткома обратился к нему с ядовитым вопросом: – Что бы ты сделал, товарищ Катаев, если бы узнал, что кто-либо из членов партии помогает врагу народа, заведомому троцкисту?
Катаев покорно опустил голову и тихо, но четко ответил:
– Я бы голосовал за его исключение из партии.
– Ты сам вынес себе приговор, – торжественно сказал секретарь, – теперь мы обсудим твое поведение и будем голосовать, как подобает честным партийным товарищам.
И всё же, принимая во внимание чистосердечное раскаяние Катаева, из партии его не исключили. Ограничились на первый раз строгим выговором с предупреждением.
Иван Катаев не был плодовитым писателем, за десять лет своего пребывания в «Перевале» он выпустил в свет всего четыре повести: «Сердце», «Поэт», «Жена» и «Молоко». Писал он медленно и трудно. О своем творческом процессе он сам говорил, что ему легче дрова пилить, чем писать.
– Хожу около рабочего стола и сам себя пробую обмануть, выдумываю самые разные предлоги, только бы как-нибудь отложить до завтра.
О его писательской лени даже анекдоты ходили среди перевальцев:
– Встречаю вчера Катаева и спрашиваю: «Ну, как дела, Иван Иванович?» Он безнадежно машет рукой. «Плохо, – говорит, – опять весь день пропал!» – «Почему же пропал? Что ты делал?» – «Работал, новый рассказ писал и даже свежим воздухом не дохнул ни разу. Пропал день!»
Но, видимо, мешала Катаеву не одна его лень, трудно ему было писать искренне и чтоб цензура не зацепила. Тем более что манера его письма была не витиеватая, как у Зарудина, а прозрачная, с открытым забралом. Почти во всех своих повестях он блуждает где-то у самой границы дозволенного, но грани этой не переходит.
Вапповцы поругивали Катаева, но не слишком крепко, – они упорно надеялись снова вернуть его в лоно пролетарской литературы.
В основном нападки на произведения Катаева сводились к следующему:
«Героями Ивана Катаева являются коммунисты и советские работники. Но критический анализ быстро устанавливает мнимую коммунистичность его героев. Они считают себя жертвами долга, обреченными жить, работать и умирать во имя других, ради неясного будущего. У них нет сильных волевых эмоций.
…Творчество Катаева пронизывает пламенная вера в человека, мелкобуржуазный “гуманизм”. Любовь к людям стирает у него классовые грани. Катаев полагает, что пролетариат как класс-победитель есть в то же время «всепрощающий класс».
…Изображение классового врага несчастным и жалким в современных условиях обостреннейшей классовой борьбы демобилизует и разоружает массового читателя».
Несмотря на примитивность подобных высказываний, в них была доля правды. Но только по близорукости своей вапповцы не поняли и не почувствовали в Катаеве его основного душевного узора, который особенно обнажен в повести «Поэт».
По своему мироощущению Катаев несомненно был человеком религиозного склада, отсюда его всепрощение, отношение к коллективизации как к духовной соборности и, наконец, так ярко выраженная в нем жажда исключительной жертвы. Во всем его отношении к миру и к самому себе чувствовалась сектантская одержимость. Но, захваченный с детских лет стихией революции, он все свои внутренние силы аскетически подчинил закону атеизма, и, быть может, в этом и заключалась вся боль его душевной и духовной неустроенности. Всепрощающий гуманизм Катаева исходил из жалости и сочувствия к бесправному и необученному подсоветскому человеку. Конечно, от подобной жалости до христианской любви еще далеко, но Катаев уже целиком, как основную заповедь, принял утверждение Достоевского: «Всё понять – значит всё простить».
В конце двадцатых годов случилось Ивану Ивановичу Катаеву впервой навестить автора этих строк. В комнату вошел он уныло, с видом обычной своей потерянности, и вдруг насторожился, увидев в переднем углу затепленную перед иконой лампадку, а под ней аналой, на котором лежало евангелие. Старался Иван Иванович не подать виду, что удивлен, даже глаза отводил в сторону и вяло бубнил о книгах, об очередном альманахе «Перевала». От предложенного ему стакана чаю отказался, неловко, как «человек из подполья», заторопился уходить. Но у двери не выдержал, обернулся и, показывая одними глазами на икону, недоуменно спросил:
– Что это у вас, для стиля или серьезно? – И поняв, что серьезно, сурово добавил: – Это хорошо.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?