Электронная библиотека » Антология » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 14 июня 2022, 15:40


Автор книги: Антология


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Так было
 
В который раз сегодня, как вчера,
Предсказывая будничную гибель,
Сирены обрывали вечера,
На запятой захлопывали книги.
 
 
Звенели ночи выбитым стеклом,
Дверные створки обрывались с петель,
И, зазвенев по воздуху крылом,
В больничный корпус пикировщик метил.
 
 
В который раз сегодня, как вчера,
Врывался в окна крепкий запах гари,
Блуждали в облаках прожектора
И воду подавали на пожаре.
 
 
Шатался от разрывов потолок,
Зенитки в небо лаяли металлом,
И в погребе, забившись в уголок,
Мы кутались в сырые одеяла.
 
 
Потом, вернувшись в выстуженный дом,
Фанерой окна заложив снаружи,
Таскали ведра с выбитым стеклом
И наспех грели слишком поздний ужин.
 
Неравенство
 
Я осторожно замыкал в стихи
Вечернюю улыбку римских арок,
Я был захвачен гибкостью строки,
А он – знаток автомобильных марок.
Я в мир смотрел, как зритель из окна,
Я пропадал в картинных галереях,
Я был куском цветного полотна,
А он – пилот, летавший над Кореей.
И завтра я как должное приму,
Признаю за естественный порядок,
Что жизнь дана в наследие – ему,
А мне – осколок радуги в подарок.
 
Готика
 
Так тени движутся, так оплывают зори,
Так дремлет музыка, так плавится свеча,
Так длятся статуи в готическом соборе
В косой стреле вечернего луча.
В ритмический узор, нетронутый веками,
Блаженно строятся скульптурные ряды.
Так вечность светится на побледневшем камне
В прохладной лужице святой воды.
 
Озеро
 
Отраженья веток и коряг.
Верх деревьев золотисто-розов,
И озерная проходит рябь
По хрустальному лицу березы.
В камышах лесной закат разлит,
Винный отблеск солнечного сплава,
И лесное озеро стоит,
Как Офелия, в слезах и травах.
 
З. Волконская
 
Венценосца улыбкой дарила,
Отвечала на шутку посла,
Беззаботно от Вены до Рима
По Европе в мазурке прошла.
Вечно в странствии с места на место,
Целовала аббату кольцо,
Пела мессу, страницу Де Местра,
Как вуаль, опустив на лицо.
 
Инге Свенсон
 
Краска зари и огонь светофора,
Черные мачты далеких столбов.
Краткой любви телеграфная скорость,
Плечи и волосы, руки и лоб.
Ты подошла, опустив подбородок,
Линию шеи слегка наклоня,
Ты улыбалась, и пела природа
В розовых рельсах по степи звеня.
Ты по закату прошла силуэтом,
Не оглянувшись, прошла на перрон,
И по ресницам горячее лето
Чуть повело золотистым пером.
Рельсы и шпалы гремели: опомнись!
Дальние горы стояли в глазах,
А горизонт бесприютно-огромный
В стеклах качался и выл в тормозах.
Как ты беспечна. Как вскинуты брови,
Как безотчетно свеченье волос —
Острой любви телеграфная повесть
Мечется в гуле чугунных колес.
 
Уксусный флакон
 
На приборах были монограммы,
Дверцы шкафа разлетались врозь,
Был хрусталь на полках многогранный,
Чистый, звонкий, ясный, как мороз.
Были рюмки, кувшины, графины,
Винные бокалы с холодком,
Был цветного хрусталя старинный
Узкогорлый уксусный флакон.
В памяти поблескивает кротко,
Проступает в первозданной мгле
Радуга его граненой пробки
В перекличке с лампой на столе.
В этом старом уксусном флаконе,
В капельке прокисшего вина
Краски я разглядывал, знакомясь
С миром, окружающим меня.
Был фарфор саксонский – на тарелках
Золотые бабочки, жучки;
По краям листва сплеталась крепко,
Гроздья винограда заключив.
Открывающаяся реальность
В чистый мир орнаментов звала —
Так слагались и определялись
Чувства, мысли, склонности, слова.
Целый мир на память сохранило
Красное прокисшее вино,
Детский мир, где всё неповторимо,
Потому что не повторено.
 
Подарил чашку
 
Войдешь, как лето, легкая, как липа,
Переступая, подойдешь к столу,
Навстречу чашка просияет ликом,
И солнечную переймет стрелу.
И будет в ветре отворенных окон
Дымиться кофе. Будут облака
Скользить по веткам – белые, как хлопок
И будут влажны лепестки цветка.
Ты будешь пить, как эльфы в чащах пили
Как пчелы тянут солнечный раствор,
Ты будешь пить из бабочкиных крыльев,
Прозрачно нанесенных на фарфор.
 
Другой Нью-Йорк
 
Пусть они пишут многоэтажность,
Перекрестки больших дорог,
А я пишу Нью-Йорк экипажей,
Нью-Йорк воздушных шаров.
Вот он шагает крупным шагом,
Так, как шагают короли,
Зеленый Нью-Йорк конских каштанов,
Статуй в тонкой пыли.
В разрезе прищуренного глаза
Светотень хороша и легка,
Флагами веющая Плаза
Возле каменного виска.
Голубя серенькое сальто,
Наскучив верхом, падает вниз,
А я пишу овес на асфальте
И солнце пролеточных спиц.
А я пишу золотистый день,
Когда листва палитры пестрее,
Да светлые капли летних дождей
На стеклах фриковской галереи.
 
Весна
 
Весна,
собвейный ветер и ездок,
Скольженье лифтов, лестничные спуски
И на губах – хрустальный холодок
Музея Современного Искусства.
Вот так бы оскульптурить и заснять,
Заставить жить в стекле четверостишья
Сережками облепленный асфальт
И голубей, срывающихся с крыши.
Пусть теплое дыханье эстакад
Проносится над зеленью эскизной,
Пусть сквозь листву заглядывает в сад
Серебряный висок сюрреализма.
 
Сирень
 
Лиловый шторм, лиловый дождь сирени
Обваливался в глиняный кувшин.
Сирень стояла в кувшине по пояс,
И было так: шли облака, и поезд
Бежал по рельсам. Паровозный дым
Казался сизым облаком тугим.
Он бился вдоль полотен, и вершил
Свое движенье май неукротимый,
Железный май сиреневой плотиной,
Казалось, на заборы нависал.
Провинция? Поездка? Курск? Вокзал?
Сиреневая гроздь неустрашима,
Она плывет, наполнив города,
Скуластым бликом на лице кувшина,
Она цветет, бессмертием горда.
Сирень нова. Цветет без повторений,
Цепляется за нити проводов,
И снова так: весна, аврал сирени,
Овраг сирени в кувшине с водой.
И в комнатах, как май, неукротима,
Цветет навек, цветет врагам на страх,
Смотри: она полнеба охватила
У памяти на солнечных холстах.
Что этой дикой горечи острее?
 
Голубь воркует
 
Мы ходим вновь на уровне кровель
И жесткий камень нас, как прежде, когтит.
Приходит мысль, что даже Бетховен
Законов ритма до конца не постиг.
И голос плит, и шепот соборов,
И гул орудий, и негаданный дождь —
Такие ритмы знают, которым
Ни нот не сыщешь, ни имен не найдешь.
Поблек квартал в отгулах органа,
Сместилось время с первобытных осей,
И улиц этих холодна многогранность,
И дремучих гостиниц будто призрачна сень.
Голубь гудит – он словно томится,
Заря блеснула в приоткрытом окне,
Дремлет стена, смежая бойницы
И видит камень эти строфы во сне.
Собор тяжел, словно рыцарь в латах,
Он в камень врезан и стихиям знаком,
Его хранит булыжник пернатый
И винный погреб обдает холодком.
Синий Блуа и Святой Людовик —
Удел мальчишек, баснословие дат —
Но ты поставлен эту глушь славословить
И этот камень, что крылами объят.
А гроб – когтист. Есть черти с рогами,
Барокко бредит о загробной судьбе.
Король мог жить. Ему предлагали,
Но смертный жребий он оставил себе.
Все во гробах. И этих надгробий
Холодный мрамор – словно смерть у виска.
А мы – бессмертны. И наших подобий
Не может крипта удержать на века.
Живая жизнь и живая память
В веках безгласны и непрочны в веках,
Но ваша судьба и надгробный камень
В нас прозябает, словно семя, упав.
Граненый спуск. И берег Луары,
Далеких судеб неизбывный язык,
Он словно бредит на пергаменте старом,
Глухой зарницей неизбежной грозы.
Сгусток времен. И в страшном Версале
Последнего бала не осела пыльца.
Там бродит призрак. Старый сумрак – зеркален,
Двух зеркал отраженья там живут без конца.
Летний вокзал чумного Парижа —
Стеклянный купол и военный перрон.
Горек Париж и так бесцельно недвижен,
И пишет полдень темно-синим пером.
Грозен Париж. В нем привкус железа,
Уходит голубь в слуховые пазы —
Пока Париж ковал Марсельезу,
Кусалось солнце в ожиданье грозы.
Голубь летит на карловы стогна,
В булыжник дикий, в перелив вековой.
Как он богат, это склеп церковный
И старый голубь над моей головой.
Вот он опять. Он так неотступен,
В нем словно бродит голос гневных капелл.
Мы снова ходим по граненым уступам,
Боясь расслышать, что нам голос пропел.
И Аахен спит. И Шартр недописан,
И дремлет замком синеватый Блуа,
И тополь бродит. Он – собрат кипарису.
И блещет Луара, как виденье, бела.
 
«И воду в тазу зарумянив…»
 
И воду в тазу зарумянив,
И в комнате чувствуя власть,
Заря подает умыванье,
Прищурясь и тихо смеясь.
И празднику света поверив,
Водой откупившись от сна,
В светящийся иней деревьев
Я сверху гляжу из окна.
Всех кровель морозные грани
Румяным крылом охватив,
На всех колокольнях играя,
Заря подбирает мотив.
На мерзлом стекле шевелится
Кристаллов орнамент простой,
И книга раскроет страницу,
И рукопись ляжет на стол.
И в мыслях – алмазная резкость,
И крыш синеватый излом.
А вьюги Святого Сильвестра
С полночи звенят за стеклом.
 

1983

Бесприютность
 
Клекотом Ливии и Палестин,
Опасной игрой и вызовом —
Мир кажется клочьями ярких картин
За плоским стеклом телевизора.
Во всех концах фитили чадят.
А истина с грязью спутана —
Мир кажется скопищем формул и дат
В зеленом сиянье компьютера.
Мир – словно сплющен. Его ведут
Законы числа и случая,
А мы бесцветны, как плоть медуз,
А мы, как вода, текучи.
А мы бесприютней цветного клочка,
Пылинкой на стыке лезвий
Мы длимся. Но в чистой влаге зрачка
Мы носим разум созвездий.
 
Ратисбона
 
Регенсбург – Ратисбона, сияющий колокол, вечер
И романская свежесть тенистого камня колонн —
На гладком полу – светотень золотистых насечек —
Солнце готику чтит и плавно течет под уклон.
Камень пахнет вином. Дремуч этот камень заката —
Церковная служба, римляне, григорианский хорал.
Капителью резной, с цветком зари розоватой
Ратисбона ответит смолкающим колоколам.
В тень готической арки, в пролет амбразуры оконной
Заплывает закат перед тем, как в ночи потонуть.
Чистым звуком веков над рекой сквозит Ратисбона,
Темным камнем прикрыв свою негасимую суть.
 
Бросок
 
От одной даты
До другой даты,
Старик, помешавшийся на нуле,
Я сам себе —
ненужный придаток,
Нелепо волочащийся по земле.
А мне нужен
зоркий сокол —
Упругий бросок вперед,
А мне нужен
помысл высокий,
Который
не умрет.
 

1997

Касим (Альтаментов) Андрей Иванович
(1891–1956) – поэт, критик

Вырос на Волге в семье лоцмана. Учился на филфаке Казанского университета, который не закончил в связи с революционными событиями 1917–1918 гг. Позднее получил диплом инженера-текстильщика, работал в Москве. Летом 1941 был призван в армию, в 1942 попал к немцам в плен. Испытал ужасы лагеря военнопленных. После окончания войны оказался в лагере перемещенных лиц Шлесгейм, где познакомился с Л. Ржевским, Е. Елагиным и О. Анстей, Вяч. Завалишиным, С. Бонгартом.

В 1948-49 гг. входил в редакцию калмыцкого еженедельного журнала «Обозрение», где сам печатался под псевдонимом Уралов и публиковал своих друзей-коллег (кроме уже названных, Н. Моршена, И. Бушман, Ю. Трубецкого, А. Шишкову) и отзывы-рецензии на книги писателей послевоенной эмиграции. В частности, он одним из первых высоко оценил талант Ивана Елагина.

В 1951 эмигрировал в США. Работал в Нью-Йорке на спичечной фабрике.

Стихи писал еще в советский период жизни, но публиковать начал только после 1945 года на Западе. Десять его стихотворений вошли в первый коллективный сборник 1947 «Стихи» (Мюнхен). Печатался в журналах «Грани», «Литературный современник», литературных антологиях: «На Западе» и «Берега». Авторских сборников не имел.

С ранних стихов и до поздних поэт стремился восстановить воспоминания «с самим собою встреч», «припомнить что-то» дорогое из скромного быта своей семьи («за столом спокойная семья», самовар, пожелтевшая клеенка, «темный чай в узорчатом стакане, / Белый хлеб и золотистый мед»; «и дружелюбен книжный шкаф»); сочельник с «добрым священником», исполняющим требы.

Другое дело, что со временем менялся настрой лирического героя А. Касима. В стихах первых послевоенных лет воспоминания ассоциируются с «бредом коротким», а в реальности «все выцвело», у героя «обессиленная душа». «Я лишний здесь, под кровлей неродной, / И зябко мне – восклицает поэт в более позднем стихотворении, и лишь возлюбленная, – «всегда со мной, / И тучи бед проходят стороной». В конце жизни стихи обретают ностальгический и даже философский характер. Если в стихотворении 1947 года желание вспоминать «лишь радости одни – / Огни далекие», не только застилаются «холодною поземкой», но и названы «Мечтаниями», а в действительности «жизнь отяжелела… / Но и она давно уж не моя…», то постаревший поэт видит во всем «Господень след»; приказывает душе «пестовать томленье, имена / С влюбленностью, почти сентиментальной» («За древней церковью – кладбищенская немочь») и «в час унылый и в час веселый» не может позабыть родину («Верю»).


Публикации

Половодье //Лит. совр. 1951. № 2.

Стихи // Стихи. – Мюнхен, 1947.

Стихи //Грани. 1954. № 23.

Стихотворения //Грани. 1953. № 18.

Разлука
 
За дрожащей оконной рамой
Старая сумрачность дней.
Каждый год он все тот же самый
Гипнотический шорох ветвей.
И опять ускользает кривою
Птиц каких-то на юг перелет,
И в последний раз над рекою
Пароходный свисток поет.
Но теперь мы простились надолго —
До почти невозможной весны,
И родная, обмершая Волга,
Как и я, вспоминает сны.
Тридцать лет берегу эту муку,
Но еще не изведал до дна.
– Уж давно не поют «Разлуку», —
Ту, которая так смешна…
 
«Что я нашел и что утратил я?..»
 
Что я нашел и что утратил я? —
Все выцвело, ничто не повторится:
За праздничным столом спокойная семья
На кухне – занавесь из ситца.
Быть может, потому я полюбил теперь
И всенощной заплаканные свечи,
И ласку каждую, что приоткрыла дверь
И молвила по-русски: Добрый вечер!..
 
«Я помню строгую столицу…»
 
Я помню строгую столицу —
Проспект, похожий на стрелу,
И лампионов вереницу,
И вдохновительную мглу.
Санктпетербургские приметы
Математически просты:
Витрина чопорная эта,
Иль эти гибкие мосты.
Крылом Казанского собора
Укрыт, подавлен, вознесен,
Воспринимаю гордый город,
Как литургию и как сон.
Сурово стынет колоннада.
Стою. Припоминаю… Там…
Но вправо или влево надо
Читать дорогу по складам?..
Я шел. Вилась канала кромка,
И фонари бросались вплавь,
И мне в лицо смеялась громко
Провинциальных бредов явь.
 
В поезде
 
И когда он тяжелые губы сомкнул,
Отразившись в вагонном окне,
Быстрый месяц упруго его оттолкнул
И укрылся опять в вышине.
И припомнилось сразу: так было в те дни
Сизой ночью владела весна,
За окном кувыркались сторожек огни,
Жизнь вот так же была неясна.
И вот так же по рельсам летел напролом
Паровоз, исступленно дыша,
И вот так же взмывала незримым крылом
Обессиленная душа.
 
«Ты хочешь, чтоб было доступно небо…»
 
Ты хочешь, чтоб было доступно небо
И чтоб тихо входили причуды любви
Как на картинке: привычная треба,
Добрый священник и все – свои.
Я тоже ищу философский камень —
На яростном рынке купить уют
И за сыпучий песок минут
Отдать созданное веками.
 
 
Ах! Это значит: любовь и воля,
На сизом пруду голубая ладья,
И песни твои, и немножко боли, —
Гуашь и сепия бытия!..
 
«Рано утром и каждый вечер…»
 
Рано утром и каждый вечер
Возношу, рассыпаю мечты.
– Ничего не отвечу… —
Осторожно сказала ты.
Что ж мне делать с ночами и днями?
Туго-туго натянута нить.
Я томлюсь, утешаюсь снами,
Жгучей мыслью – упасть и не жить.
Упаду, и когда с участьем
Кто-то скажет об этом тебе.
Ты подумай: Вот лучшее счастье —
Быть покорным своей судьбе.
Пусть другие в то утро иль вечер
На лицо мне накинут платок —
Не входи. Ничего не отвечу.
Я сказал тебе все, что мог.
 
«Нашим счастьем мы оба довольны…»
 
Нашим счастьем мы оба довольны.
По ночам над сугробами – жуть.
Иногда ты целуешь так больно,
Что почти не даешь вздохнуть.
 
 
Все хочу я припомнить что-то.
И пожалуй, припомню. В бреду.
Не оставь меня верной заботой,
Если скоро с ума я сойду.
 
Мечтанье
 
Один к другому плотно жмутся дни,
И стала память по иному емкой,
Всё помнится, лишь радости одни —
Огни далекие. Холодною поземкой
Порою застилаются они.
 
 
Судьба и старость. Перед ними – я.
О, Господи! Как жизнь отяжелела…
Но и она давно уж не моя…
Немного радости, несложный мир, семья
И за окном – знакомые пределы.
 
Сочельник
 
Тихий снег. А по заулкам – шорох.
Входит ночь в пустынное село.
И в простых, домашних разговорах
Ласковое время потекло.
 
 
Самовар задумчиво и тонко
Про себя припоминает сны.
На столе – не скатерть, а клеенка,
Сизая, с оттенком желтизны.
 
 
Темный чай в узорчатом стакане,
Белый хлеб и золотистый мед.
Это – детство. Боль воспоминаний —
Как любовь: пришла и не уйдет.
 
 
Не унять и никогда не скинуть!..
В тот Сочельник, медленный с утра,
Я твердил, что елку передвинуть
На средину горницы пора.
 
 
Чтоб с рассветом славильщики пели
И смотрели искоса туда,
Где трепещет на вершине ели
Радостью серебряной звезда.
 
 
Тихий снег и этот шорох дальний…
Сердце – как от боли уберечь,
Если нету ничего печальней
Вот таких с самим собою встреч?..
 
Пенаты
 
Вошел и – пьян, хотя и не пил:
Уже с порога – вольный ветер,
А дальше – сонм великолепий, —
Все эти вещи, да – вот эти…
 
 
Струится занавесь в гостиной,
И дружелюбен книжный шкаф,
И удивленно (но не длинно)
Целует тишь, к лицу припав.
 
 
Ведь только здесь – «покой и воля»,
Где все – свое, где сам ты – свой.
– Садись, покурим, Домовой,
Нам ничего не надо боле.
 
«За древней церковью – кладбищенская немочь…»
 
За древней церковью – кладбищенская немочь.
По-деревенски: жуть и благодать.
И каждый вечер сердцу – изнывать,
Выискивать пленительные темы,
И находить, и связывать в стихи,
Пока лягушек звон окликнут петухи.
 
 
Еще не раз, в бору иль дубняке,
Несбывшихся минут перебирая четки,
Я повелю насупленной тоске
Восстановить свиданий бред короткий
И пестовать томленье, имена
С влюбленностью, почти сентиментальной…
 
 
Так по душе, давным-давно опальной,
Скользнет летучая и зыбкая волна.
 
Верю
 
Тучи плачутся над тобою,
Ястреба рассекают рассвет,
И проселки бегут гурьбою,
И на каждом – Господень след.
 
 
Я хочу, чтобы эти дороги
Снова стали – твои и мои,
Чтобы месяц светил двурогий
На твои и мои колеи.
 
 
Верю, верю: раздвинув просторы,
Буйный ветер качнет тополя,
Все моря твои, все озера
Всколыхнутся, моя земля!..
 
 
Я твои города и села,
Будто ладанку, берегу,
В час унылый и в час веселый
Позабыть я тебя не могу.
 
 
Видишь: нежность еще не иссякла…
Ну а если умру, не вернусь, —
Знай, что я перед смертью заплакал,
Поминая тебя, моя Русь.
 

Кленовский (Крачковский) Дмитрии Иосифович
(1893–1976) – поэт


Родился в Петербурге. Его отец Иосиф Евстафьевич Крачковский – академик живописи, мать – Вера Николаевна Бекер – художница-пейзажистка. С 6 лет до 16 мальчик «издавал» свои журналы, разумеется, рукописные. Вместе с родителями много путешествовал по Европе. С 1904 по 1911 годы юноша учился в Царскосельской гимназии, о которой позже рассказал в стихотворении «Царскосельская гимназия». Тема Царского села пройдет через все творчество Кленовского, что позволит известной поэтессе и критику русского зарубежья Н. Берберовой назвать его «последний царскоселом, гонимым по миру»[78]78
  Берберова Н. Поэт Д. Кленовский / Предисловие к книге стихотворений «Следы жизни». – Франкфурт-Мюнхен, 1950.


[Закрыть]
.

С 1914 года стихи молодого поэта начинают появляться в различных периодических изданиях. А в 1917 году накануне октябрьских событий, выходит его первый сборник «Палитра», почти незамеченный критикой.

С 1917 по 1922 годы Крачковский служит военным чиновником в Главном артиллерийском управлении. На почве начавшегося еще в 1913–1916 годы увлечения антропософией поэт сближается в 1918–1920 годы с А. Белым, М. Волошиным, О. Мандельштамом и другими поэтами. С 1922 по 1941-й работает в Радиотелеграфном агентстве Украины, выступает в качестве журналиста, переводчика украинских стихов, в том числе Максима Рыльского. Однако собственных стихов он не пишет с 1925 года.

В 1942 году писатель вместе с женой, немкой по происхождению, эмигрирует через Австрию в Германию. «Не успела моя нога оторваться от советской почвы, – вспоминал он впоследствии, – как неожиданно для самого себя, отнюдь не ставя перед собой этой задачи, я возобновил после 20-летнего молчания мою поэтическую работу». Своей «болдинской осенью» назвал Кленовский дни пребывания на берегах австрийского Дуная в стихотворении, открывающем его первую зарубежную книгу стихов. Жизнь не баловала поэта: сначала был двухлетний лагерь для беженцев, работа на лесопилке, относительная бедность и болезни. В последние годы жизни поэт слепнул.

Тем не менее, одна за другой выходят 11 книг стихов. В их названиях легко прослеживается единая нить: стремление постичь, передать почерком поэта след жизни, прикоснуться к неуловимой тайне бытия, устремиться навстречу небу.

Именно эти качества позволяют говорить о близости Кленовского к поэзии акмеизма. Как известно, акмеизм начал свое существование в качестве антипода символизма. Символистскому уходу от жизни в мир сложных и понятных лишь избранным образов акмеисты противопоставили простые радости земли. «Радость» едва ли не ключевое слово в поэзии Кленовского. В стихотворении «Просьба» (1946) он пишет о счастье «рвать черемуху, трогать струны, провожать серебряные луны», сторожить розовые зори. Поэт называет «высокими мгновеньями» общение с любимой и чтение пушкинского «Онегина». К «сокровищам неба и земли» относит сады, звезды, прибои. И через 20 лет он вновь повторит: «Я их изведал, радости земли…».

Вместе с тем, как и акмеисты, в «никем не тронутой тишине», в луче света, в звезде «и в каждодневном хлебе иногда» поэт видит «нездешней преломленности находку» («Заложница несбыточной мечты…»).

Космос у акмеистов (в том числе Кленовского) не противостоит человеку, не враждебен ему. Другое дело, что земное воплощение бытия разрозненно во множестве явлений. Поэт сравнивает эти проявления с черепками, подобранными в пыли повседневности и восклицает: «Как хороша должна быть в целом разрозненная тайна их» («Я не улавливаю знаков…», «Повседневость»), «как важно знать, что тайна есть» (Поговорим еще немного…).

Простой стакан чая может стать нектаром, если к нему прикоснулся херувим, а может вернуться в состояние обыкновенного напитка («Сижу в кафе весною…»). Нечто высшее, по Кленовскому, соединяет человека и вещь. Не случайно часы после смерти хозяина «не захотят одалживать минуты» новому владельцу («Я умер. И часы мои…»).

Лирический герой Кленовского вносит существенную поправку в христианский догмат о земной жизни как заточеньи души, а смерти – как освобождении. Не случайно для обозначения перехода в другой мир он использует оксюмороны «испепеляющее чудо», «щемящее освобождение» («Последних мук не утаить…», «Чем дольше я живу…»).

Поэт твердо верит, что мир испорчен, но не обречен. В нем существует красота («Я знаю: мир обезображен…», «Вера»). Нелегко прожитые годы, удаленность от любимой петербургской земли не приводит Кленовского к разочарованию («Я тоже горлиц посылал…»).

Даже «не забытое, не прощенное» с годами не то, чтобы прощается (этого нет), но становится неотъемлемой частью жизни лирического героя, тяжкой, но все-таки благословенной. Реминисценцией пушкинскому «что пройдет, то будет мило» станет у Кленовского эпиграф к «Поющей ноше»:

 
Все дурное и все хорошее
Перебродит в душе твоей
И певучею станет ношею —
Собеседником поздних дней.
 

Несколько ранее эта мысль прозвучала в книге стихов «Прикосновение».

В земном и радостном мире поэзии Кленовского огромное место занимает любовь. Почти все его поздние сборники имеют краткое, но выразительное посвящение: «Моей жене».

Уже в ранних стихах поэта природа (облачко) хранит любимую «от ожога бытия». Да и сама она, хоть и «усталая, но ясна, как на заре», и питает всех «этой утренней прохладою необугленной души» («Вот она, моя любимая…»). Это лиричное, целомудренное, явно уходящее в XIX век, описание любви сохраняется и в последующем творчестве Кленовского. Шепот влюбленных у него сильнее «шума вселенной» («Как бушевали соловьи»). Лишь в одном стихотворении («Нас было двое. Женщина была…») присутствует любовная трагедия: обманутый лирический герой совершает самоубийство. Но и здесь внимание автора сосредоточено не на измене, а на той нежности, которую его герой испытал к бросившей его женщине, прикоснувшейся в нему после рокового выстрела.

Через много лет пожилой поэт вновь обратится к этой теме, хотя и в гораздо более смягченном элегическом тоне («Я оборачивался без конца…», «Мне сладко думать, уходя…»)

В поздних стихах едва ли не впервые автор скажет и о физической близости с женщиной («Все обогнало цель свою…»).

Любовь поэта простирается столь далеко, что он обещает любимой прийти к ней после смерти, чтобы она на другой день улыбнулась («Я знаю комнату, в которой…»).

И если в «Певучей ноше» поэту еще казалось, что «она» и «он» – два разных существа», «мы можем быть вдвоем, но никогда не сможем стать единым», то в стихотворении «Помнишь, встречу наших двух дорог…» следующей книги Кленовский опровергнет это собственное утверждение, сказав, что «для нас они <дороги. – В.А.> слились в одну», и «дорога превратилась в путь».

Темы радости жизни и любви соединяются у Кленовского с темой поэзии. Не найдя рифмы «к той строке, где мы с тобой вдвоем», лирический герой восклицает:

 
И зачем ловить неуловимую,
Если в книге радости земной
Ты уже и так, моя любимая,
Хорошо срифмована со мной!
 
(Мякоть розово-золотистая…)

Решение Кленовским вопроса о соотношении поэзии и жизни меняется по мере приближения поэта к творческой мудрости. В ранних сборниках автор утверждает, что главное в жизни «уменье жить цезурою стиха» («Пирог с грибами стынет на столе…»); жизнь противопоставляется культуре («Шуршанье ящериц в камнях Равенны…»). Однако со временем Кленовский приходит к выводу о равенстве поэзии и жизни. В подтверждение этой мысли он приводит обычай немцев, восклицающих о цветке, девушке, о любом нравящемся им предмете: «Ну, разве не стихотворенье» («Когда они вконец восхищены…»).

«Ничто так сердце не будит, как настойчивый зов стиха», – пишет Дм. Кленовский в стихотворении «Поэты». Стихи – это «ямбическое прикосновение к душам», – вторит он себе во вступительном стихотворении сборника «Прикосновение», развивая свою более раннюю мысль о том, что самое огромное пространство – «пространство наших душ» («Мы потому смотреть на небо любим…»). Русский язык для поэта – способ выражения души («Есть в русском языке опушки и веснушки…»). Язык сближает поэта с родиной.

Тема России постоянно звучит в лирике Кленовского.

 
Я служу тебе высоким словом,
На чужбине я служу тебе, —
 

писал поэт в 1952 году в стихотворении «Родине». И еще трагичнее в 1973-м в «Поэте зарубежья»:

 
Он живет не в России – это
Неизбывный его удел,
Но он русским живет поэтом
И другим бы не захотел.
 

Кленовский уверен, что «обратно возвращает слово все то, что срублено и сожжено» («Его вчера срубили, что осталось…»). Поэт, по Кленовскому, повар у плиты, пчелка, собирающая мед («Стихи о стихах»). В этих бытовых сопоставлениях видна типологическая близость с акмеизмом.

Впрочем, наряду с бытовыми определениями стиха, Кленовский охотно использует и высокие:

 
…песня не моя,
Она не здесь пропета
И мне на то дана,
Чтоб почерком поэта
Была закреплена.
 

В одном из поздних стихотворений поэта («Себе», 1971) мысль о том, что все уже сказано, «обо всем спрошено», «на все, что мог, тобой отвечено», опровергается прямо противоположной: надо продолжать работать, писать. Поэт надеется, что и на закате дней «Может жизнь меня не накажет…».

Единственное, что тревожит поэта, окажутся ли после его смерти у его стихов читатели. В стихотворении «О, только бы “оттуда…”» Кленовский молит судьбу не дать ему узнать, что «больше не читает никто моих стихов», «помалкивает литературовед».

Так тема поэта и поэзии сливается с темой смерти. Поэзия для Кленовского та же память, если не бессмертие, то продление земного бытия:

 
Как важно кем-то для кого-то быть,
Стать в чьей-то жизни гостем, не прохожим!
Ты можешь этим образ свой продлить,
Пусть незаметно для себя, но все же!
 
(Мы сохраняем в памяти былых…)

В последних книгах Кленовского темы жизни и смерти тесно переплетаются, создавая то диалектическое новохристианское единство, которое было характерно для поэтов и философов Серебряного века русской литературы, для творчества И. Шмелева и Б. Зайцева. С одной стороны, как уже говорилось, поэт любит простые земные радости. И чем ближе к старости, тем яростнее становится жажда жизни. С этой точки зрения показательно стихотворение «Когда приходит день осенний…», где повторяются в целом ряде стихов слова «дожить бы до»: до первого дрозда, до первой сирени, до первого яблока, а там опять до первого дрозда.

С другой стороны, в смерти Кленовский видит некое приближение к непостижимой для земного существа тайне:

 
Умереть… Что значит: умереть?
Может быть: найти, узнать, узреть,
Высоты почуять приближенье?
(На определенной высоте)
 
 
И лишь тогда,
Когда умрем, поймем мы, может быть,
Зачем так много горечи на свете.
 

Другое дело, что сомнения, идущие от русской литературы XIX века и, в первую очередь, от дорогого Серебряному веку Ф. Достоевского, не могли не коснуться поэта. И тогда рождаются строки: «Мы стоим перед загадкой: Что свершится с нами “там”?». Что если душе «…“там” так пусто будет <…>/ | Что станет вновь молиться, как о чуде, / О возвращеньи в горестное “здесь"».

Вопрос о «напрасности неземного торжества» снимается утверждением необходимости двигаться к высшему промыслу, даже не постигая его сознанием:

 
Разве гусеница знает,
Что очнется мотыльком?
Но преградам непокорна,
Сквозь безмолвие и тьму
Пробивается упорно
К совершенству своему.
 

В конечном счете у Кленовского всегда торжествует мысль о наличии высшего смысла бытия, о послеземном существовании.

Именно такое умиротворенное восприятие жизни позволило Кленовскому незадолго до смерти (а умер он в здравнице для пожилых в небольшом городке Траунштейне, что между Мюнхеном и Альпами, в 1976 году) написать стихотворение «Будь благодарен… – Нет не перечесть…».

Особый интерес представляет переписка Д. Кленовского с архиепископом и поэтом Иоанном Сан-Францисским (Дмитрием Шаховским)[79]79
  Архиепископ Иоанн (Шаховской). Переписка с Кленовским / Ред. Р. Герра. – Париж, 1981.


[Закрыть]
, удивительно точно определившим художественное своеобразие поэзии Кленовского: «Его поэзия безупречно соразмерна, у него нет столпотворения ни вещей, ни звуков. Он говорит просто, иногда как бы по-домашнему, но всегда есть в нём торжественность, даже в самом малом». К этому остается добавить, что художественный мир Кленовского весь устремлен к классической поэзии. О своих поэтических пристрастиях он скажет в стихотворении с полемическим названием «Нет бедных рифм, докучливых, плохих…». «Строка, – утверждает здесь поэт, – требует, как берегов река, / Спокойного, совсем простого слова». Рифмы Кленовского изящны, но строги. Он избегает явной игры аллитерациями, ассонансами, сдержанно пользуется составными рифмами, но мастерски владеет приблизительными и не боится рифм глагольных (не просите – пишите; узнавайте – не забывайте). Его любимый размер ямб. Его он употребляет втрое чаше, чем хорей. Ориентация на напевность, лиризм, а не на приближение к разговорной интонации обусловила минимальное использование трехсложных размеров. Не очень широко пользуется поэт и разностопными размерами, характерными для нервного стиха XX века.

Основными художественными средствами Кленовского, покоряющими сердца читателей, являются слово и интонация. Как уже говорилось, поэт виртуозно соединяет высокую лексику с бытовой, используя все открытия акмеистов. Не случайно видный литературный критик русского зарубежья Н. Ульянов назвал его «завершителем и, может быть, самым характерным представителем акмеизма».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации