Автор книги: Антология
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Ди-пилогическая азбука
«А»– Ауслендер – Представитель чрезвычайно многочисленного племени, наводнившего Германию в период начала нашей эры. Говорили ауслендеры с туземцами, а иногда и между собой на особом наречии, состоявшем главным образом из двух слов: «нике» и «гут». При помощи этих слов и жестов они упразднили всю грамматику, а письменности у них вообще не существовало. Наиболее характерные черты племени ауслендеров: 1) небритый, лохматый, растерянный и голодный вид; 2) полное безразличие к господствовавшему тогда в Европе понятию «ферботен». Там, где каждый порядочный немец уже остановился в священном трепете перед «ферботен», аус-лендер только начинал разворачиваться; 3) к числу лучших нравственных качеств ауслендеров относится их поразительное единодушие в борьбе с внешним врагом, который назывался «немец»; 4) все ауслендеры стремились вернуться на родину. Для того, чтобы УНРРе стало понятно, почему ауслендеры хотели, но не могли, а Дипи могут, но не хотят, будущим историкам придется написать немало томов. Пока это непонятно никому, кроме Дипи. 5) В отличие от других завоевателей Европы ауслендеры ничего не приобрели, но зато теряли постепенно все: дом, родину, близких, вещи и документы. Движимое имущество заключалось в чемодане, а недвижимое в жене, детях и престарелых родителях. 6) Немцы дружно презирали ауслендеров и без различия пола и возраста шли на них единым фронтом под лозунгом «ферботен». Но ауслендеры не сдавались. К концу войны их засилье в Германии было настолько велико, что в центре Берлина, на Александер-платц было очень трудно найти берлинца германского происхождения.
На Александерплатц – было второе отделение берлинской префектуры для иностранцев. Однако, конец войны оказался гибельным для этого племени. Через несколько недель после перемирия ауслендеры исчезли, переродившись в ДИПИ.
«Б» большое – бомба. Человеческое изобретение, сводящее на-нет не только все остальные, но и самого изобретателя. Бомбы бывают разные, но наибольшим успехом пользуются атомные. Не потому, что они сделаны из атомов – это еще можно было бы стерпеть, а потому, что начинают разрушение именно с них.
«б» маленькое – «бауер». Безымянный обитатель городских окрестностей и владелец большинства земных благ. «Ходить до знакомого бауера» – чрезвычайно распространенное, хотя и весьма среднее развлечение многих Дипи.
«В» – война. Что такое – известно всем, а особенно нам, потому что для нас она далеко не кончилась. Даже наоборот – приходится сражаться на нескольких фронтах.
Есть еще одно «в» – а именно: выдача. Выдаваемые же предметы могут быть неодушевленными, как например паек в лагерях, и одушевленными – как их обитатели. Выдача первых – радует. Выдача вторых…
«Г» – грызня. Грызня – главное занятие Дипи во всех лагерях. Похвальное единодушие предков-ауслендеров совершенно утрачено, и понятно, почему: ауслендерам если и было что грызть, то только сухие корки, а дипи что? Американские бисквиты? Вот и грызут друг друга.
«Д» – Дипи, потомки ауслендеров. Делятся на две неравные части: одна живет в лагерях, другая «на привате». Говорят на языке предков, но не затрудняются вставлять слова из других языков, заботясь только о красочности, но отнюдь не о грамотности речи. Среди Дипи встречаются иногда совершенно одичавшие экземпляры. Общий вид – жутковатый. Основные занятия этого племени: 1) ожидание; 2) регистрация, перерегистрация и переперегистрация; 3) изыскание самого верного способа, как бы полегче приобрести побольше самых разнообразных предметов и поскорее от них избавиться… 4) слухи. Главным образом, зловещие. 5) разъезды. По всем известным причинам каждому Дипи непременно надо куда то «смотаться», и он мотается, не щадя сил.
В науку Дипи внесли новое понятие: «Дипил огика», но остальными народами она усваивается с трудом. Вообще же у остального мира отношение к Дипи, такое же, как у воспитанного человека к блохе: присутствие неприятно, а избавиться неприлично.
«Е» – ехать. Некуда. Пока что…
«Ж» – жизнь. Предмет, о котором заботятся, пока его имеют, в отличие от денег. Жизни у Дипи нет.
«3» – занятия. Занимают друг у друга небольшие суммы в долг без отдачи. В современном масштабе занимаются целые страны, и тоже не отдаются. Чей это долг – неизвестно.
«И» – Иван. Нарицательное имя большинства ауслендеров в Германии.
«К» – большое: куда? когда? как? Пишутся книги и создаются комиссии, подкомиссии и сверхкомиссии. Дипи остаются пока на месте.
«к» маленькое – культура. Когда-то писалась с большой буквы. «Свежо предание, но верится с трудом!»
«Л» – липа. Мягкое дерево, прекрасно поддающееся обработке вручную (иногда и пишущей машинкой). При современной технике идет на изготовление разносортной бумаги.
«Ммммм» – обычно отвечает Дипи на вопрос комиссии, кто он такой. «Я, собственно говоря, югослав, но родился в Литве, проживал до 1938 года в Румынии, а по национальности и религии – шта-тенлос, польский подданный. Из иностранных языков, кроме русского, разумею украинский». Но комиссия обычно мало вразумляется.
«Н» большое – нет документов. Никаких. Одна из наиболее характерных особенностей племени Дипи.
«н» маленькое – «нике ферштеен». Лаконическая формула для объяснения туземцам, если те удивляются, почему Дипи ездят без билетов, шагают через рельсы, ловят в чужом пруде рыбу и так далее.
«О» – отец. Отец народов – Джо Сталин. У отца обычно бывают дети. Иногда слишком много. Отцы и дети, как утверждал Тургенев, часто не ладят между собой. Согласимся с Тургеневым.
«П» большое – переселение. Улитка допотопных размеров, про которую сложили пословицу: улита едет, когда-то будет.
«п» маленькое – парадокс, или приспособившийся Дипи.
«Р» – родина. Над утратой ее пролито немало горьких слез. Но дипилогическое объявление о потере гласит так: «Потеряна горячо любимая родина. Умоляем не возвращать».
«С» большое – сигареты. Имеют хождение наравне с довольно крупной разменной монетой.
«с» маленькое – слухи. Распространяются с быстротой света.
«с» еще одно – самогон. Несмотря на то, что одни занимаются его изготовлением, а другие – уничтожением, особых разногласий между партиями не существует. Имеет большое культурное значение, так как служит платформой объединения – иногда единственной.
«Т» – трепология. Второе философское понятие, введенное в науку племенем Дипи. Требует особого склада ума. «А я и забыл, как прошлый раз трепался,» – говорит один Дипи другому, но продолжает трепаться дальше.
«У» – УНРРа, конечно. Краткое описание займет хороший том в тысячу страниц. Вначале УНРРа была создана для Дипи, но потом оказалось, что Дипи фактически нет, ибо никто не знает, кто есть кто, и теперь УНРРа создает Дипи по собственному усмотрению. Но это – пятна на солнце, ибо существование УНРРы вообще – небывалый еще в истории мира факт, перед которым остается только снять шляпу, что вообще следует делать почаще. Из-за недостатка места придется отказаться от описания в тысячу страниц, предоставив его историкам. Но один разговор мамы с дочкой, подслушанный в лагере, следует привести: «И вот саранча уничтожила все их посевы – говорится в Библии, – и реки вышли из берегов и затопили все, и земля тряслась и расступалась, и с неба сыпался град и горящий дождь, и когда все это кончилось, то во всей стране наступил страшный голод, и у людей не осталось ничего больше, и тогда»… «Я знаю дальше, мамочка! Тогда Боженька послал на них УНРРу»! «О-кей» – отвечает мама.
«Ф» – фантазия. Фантазия разбита действительностью по всему фронту, перешла в отступление и ударилась в бегство под дружным натиском рассказов Дипи о своих приключениях.
«X» – хамоватостъ – Болезнь века. Страдают ею, за немногими исключениями, почти все – не Дипи – тоже. Заболевание вызывается самыми разнообразными причинами, но принимает сразу же хроническую форму. Врачи утешают, что через одно-два поколения выработается иммунитет, или окончательно охамеют все – то есть, болезнь перейдет в нормальное состояние.
«Ц» – большое – цивилизованность. Предмет первой необходимости для многих. Несмотря на то, что цивилизованность стоит очень дешево, она приобретается с чрезвычайным трудом. Грустный, но вполне дипилогический факт.
«ц» маленькое – цены. Бывают двухзначные, трехзначные и выше. Однозначные не считаются вообще. По необъяснимой загадке природы, именно для Дипи цены не являются препятствием. Нашли чем испугать!
«Ч» – чуб. Непременное украшение, своего рода форма, чтобы уже на расстоянии двух километров стало ясно, что идет не какой нибудь подстриженный, вымытый европеец, а настоящий, лохматый и чубатый Дипи. Знай наших! Своих узнаем.
«Ш» большое – О, Штатенлос «Как много в этом слове для сердца русского слилось»! После сказанного Александром Сергеевичем Пушкиным прибавить что нибудь трудно.
«ш» маленькое – шляпа. Иногда бывает большая, в особенности если это один из ваших друзей. Вообще – предмет, плотно приклеенный к голове многих Дипи. Не снимать шляпы во всех случаях, когда это полагается – одна из характерных особенностей этого племени.
«Щ» – шука, живущая в море специально для того, чтобы карась не дремал. Не спи, Дипи!
«Э» – эмиграция. Доисторическая бабушка Дипи. Бывает старая и новая. Вопреки всем законам природы, новая непременно хочет стать старой, притом сразу. Иногда удается. Это стремление, хотя и объясняется с дипилогической точки зрения, но все таки непонятно. Старая эмиграция, появившись на свет преждевременно, не застала еще УНРРы, в лагерях не жила, а если, то старалась удрать оттуда (с Галлиполи, например!), переселялась самосильно, не взирая на границы и протесты, всячески старалась найти работу, и очень редко ее получала, а «достать все» было в то время незнакомым понятием. Словом, полная противоположность Дипи. Тем не менее, старая эмиграция прошла, иногда буквально, огонь и воду, попала в трубу, а пройдя и медные трубы, вылезла из них и превратилась в Дипи.
Ряд волшебных превращений милого лица, или старая присказка на новый лад к сказке про белого бычка. Попадаются иногда не только бычки, но и зубры, питающиеся, за неимением даже зубровки, одними воспоминаниями. Эмигранты, научившиеся чему-нибудь, считают, что эмиграция сама по себе вещь настолько тяжелая, что ее не стоило бы ухудшать делением на старую и новую, пусть уж будет одна, хотя и разная. Но новая эмиграция считает, что ее учить нечему – пустая голова легче, а то придется в багаж сдавать. Но ничего. Стерпится – слюбится.»
«Ы» – «ых ныкс дойч» Комментарии излишни!
«Ю» – юмор висельника. Что же еще остается бедным Дипи, висящим между небом и землей?
«Я» – я? Перемещенная личность. По русски, конечно – Дипи.
«Милый друг…»
Милый друг,
Видишь, как сужается круг?
И не спросишь: «А помнишь то-то»
И не скажут: «А мы с тобой…»
Так же слушают – готтентота.
Интересно, но – мир чужой.
И всегда так было со всеми,
И, конечно, как смерть – не ново.
Где ж найти мне такое слово,
Чтобы в нем не звучало время?
Дай мне руку, призрачный друг.
Видишь – наш сужается круг.
«Вот теперь я вхожу в свой дом…»
Вот теперь я вхожу в свой дом.
(Так приходит позднее счастье).
День сегодняшний, настоящий.
Может завтрашний – за окном
Он не первый – последний дом
Только прошлого нету в нем.
За порогом цветы и листья.
На пороге – тихие мысли.
Тишина, как редкое счастье…
День сегодняшний, настоящий,
Или завтрашний – за окном.
Он не первый – последний дом.
Только песни не будет в нем.
«Столько лиц. Людей. И разных судеб…»
Столько лиц. Людей. И разных судеб.
Близки и печально далеки.
В этом одиночестве на людях
Смертное проклятие тоски.
Слишком много стало сумасшедших
И сердец из битого стекла.
Хочется любить простые вещи,
Как кусочек близкого тепла.
Смертью больше или меньше.
Только. Днем – забудут. И не вспомнят – в ночь.
Если человеку очень горько,
Значит – некому ему помочь.
«Был у меня когда – то дом…»
Был у меня когда – то дом,
Который я любила
И я не только горе в нем,
А радость находила.
И многим – близким и чужим
В нем сердце согревала.
А где огонь – бывает дым
Что ж – всякое бывало.
Был у меня когда-то дом,
Любимый был когда-то…
Холодный ветер за окном
Примчался от заката.
Холодный ветер душу рвет
И воет, воет, воет…
Так в этот сорок пятый год
Меня землей покроет.
На картах – смерть в краю чужом
В год этот – сорок пятый…
Прибейте надпись над крестом:
«Был у нее когда-то дом;
Любимый был – когда-то…»
«Есть мой портрет. Подарен и лежит…»
Есть мой портрет. Подарен и лежит,
Подписанный сияющей весною
Любимому. И если он хранит,
Как бережно хранится дорогое,
То, посмотрев, пошлет он мне привет,
Как будто в дни, когда мы вместе были…
Но если сохранился мой портрет,
То вот меня – совсем не сохранили.
«Я люблю рябину до сих пор…»
Я люблю рябину до сих пор.
Девочкой ее еще любила.
В сарафане влезши на забор,
Из нее себе я бусы шила.
И потом бывало столько дней,
Осенью, любимой и желанной,
Когда сердце пело вместе с ней,
Озорной, хмельною, киноварной.
И теперь рванулась к ней, любя,
Но – своей рябины не узнала.
Как такую горькую – тебя
Я веселой раньше называла?
«Нам сказки даны за обиды…»
Нам сказки даны за обиды,
Чтобы их спрятать суметь.
Глаза даны, чтобы видеть,
А сердце – чтобы болеть.
Можно ли счастье разрушить,
Чтоб песню о нем пропеть?
Нам уши даны, чтобы слушать,
А сердце – чтоб умереть.
«Люблю заботливый шопот дождя…»
Другу Федору
Люблю заботливый шопот дождя,
И радостно мне при мысли,
Что где то вздыхает под ним земля,
И в чьем то саду – листья.
А если я вижу, как мокнет народ,
Особенно – мотоциклисты,
Я думаю: вот он домой придет,
Где будет светло и чисто.
И если затянуто все кругом,
И даже в июле – серо.
Я думаю: как хорош был бы дом,
Свой, и особенно белый.
Чтоб этих же капель по крыше стук,
И в сердце – воспоминанье…
И сад мой, мой сад…
Дорогой мой друг,
Я знаю, что жизнь – заколдованный круг,
Но как же – без ожиданья?!
«Какую хорошую смерть…»
Какую хорошую смерть
Посылает Господь растеньям!
Киноварь, золото, медь
В их последнем гореньи.
Если бы мы могли
К старости стать красивей,
Чтоб уходить от земли
Радостно и счастливо!
Свен (Кублицкий) Виктор Борисович
(1897–1971) – прозаик, очеркист
Родился в Охонове (Охоне Новгородской обл). По окончании гимназии, во время Первой мировой войны ушёл добровольцем на фронт. В 1919-20 г.г. был в Добровольческой армии, затем в концлагере, откуда был мобилизован в Красную армию. С 1923 года – разъездной корреспондент, очеркист; с 1925 – корреспондент ТАСС.
В войну 1941^-5 оказался на оккупированной территории, переехал в Германию. По окончанию войны работал на «Радио Свобода» (Мюнхен).
В 1950-е годы обрел статус эмигранта.
Первые очерки и рассказы были напечатаны в 1915 году в «Смоленском вестнике».
Свен – мастер рассказа. Ему прекрасно удались портреты двух смешных малышей, собравшихся на Северный полюс («Бунт на корабле»). Ярко с элементом мистического показана судьба инвалида (мальчика, потом юноши), верного долгу братства, героически спасшего побратима и ушедшего из жизни в море («Исайка»).
Пришвинская традиция родственного внимания к природе пронизывает «Охотничьи рассказы» писателя («Ласточка», «Воробушки», «Беркут», «Пеночка»). Правда, в отличие от гармоничного Пришвина Свен многие свои наблюдения завершает драматическими финалами: человеческие войны губят ласточек, скворцов.
Автор нескольких миниатюр: Юрка, Иуда, Мишка, Сон
Менее удаются Свену большие формы, в частности, роман «Моль» (1968), действие которого происходит с 1917 по 1934 год. В центре романа «тяжелый, извилистый и грешный путь» чекиста Леонида Николаевич Решкова, В 1905 году восьмилетний бродяжка Ленька, случайный сын портовой девки, был усыновлен садовником полковника Мовицкого. Выучился на деньги полковника, введшего Леньку в свою семью. Юноша даже влюбился в дочь Мовицкого Ирину. А затем убил своего благодетеля. Я, признается в порыве откровения Решков, «всех ненавидел… И княгиню Долгорукову, и Петрашевского, и Льва Толстого… Я ненавидел: всю летопись России, потому что для меня места в этой летописи не было. Ненавидел еще и потому, что на всех, когда-то живших, был похож полковник Мовицкий, а я…».
На протяжении всего романа Решков чувствует, что творит неправое дело, в чем он регулярно исповедуется бывшему писателю ныне корректору в типографии Владимиру Борисовичу Кулибину. «Во всем повинны мы – Решковы, – сознает в минуты раскаяния герой романа. – Мы – Решковы – создали и Ленина, и Сталина, и Дзержинского. Без нас, без Решковых, они – нуль. Но этот нуль нужен нам, Решковым, как символ нашей власти над всем чужим, над чужой совестью, над чужой жизнью… Наша власть держится на нашей боязни свободы и на нашей зависти к этой свободе. Из боязни свободы и из зависти к этой свободе – родилась наша жестокость. Да, из зависти тоже». «Человек нуждается в тесном общении с другими людьми только тогда, когда возникает необходимость…исключительная, историческая. Когда надо защищать свою землю от врага или когда нужно свергать своего деспота. В другое остальное время – человеку нужна отчужденность от коллектива. Без этого нет человека, нет личности со своим собственным миром, наполненным своими собственными мыслями, раздумьями, своими горестями и печалями», – говорит один из персонажей романа.
Решков принимает определение, данное ему и всей репрессивной системе прозревшим бывшим чекистом Суходоловым: моль. «Моль неприметно, постепенно губит всё. Вплоть до жизни растения. Моль стремится существовать только для себя, плодиться дальше и по партийно-наследственным законам воспроизводить подобное себе. С разговорами, что это и есть настоящее счастье. Для вас всех. Для ваших потомков». Однако у Леонида Николаевича не хватает ни сил измениться, ни мужества покончить с собой и своим одиночеством. В финале Решков провоцирует Суходолова, чтобы тот его убил.
Роман перебивается многочисленными отступлениями о персонажах, сохранивших высокую человеческую мораль или сумевших отречься от коммунистических идеалов. Ряд вставных новелл, рассказывает о подлецах и садистах.
Наряду с объективизированными персонажами, во многом близкими героям Достоевского, чье имя многократно встречается в романе, Свен вводит в повествование Автора и его Собеседника, ведущих то взаимодополняющие, то полемические беседы. Одна из главных, хотя и весьма спорных, мыслей собеседников в том, что «считать Октябрь русским нельзя. Октябрь – дело чужих рук. Дело цивилизации. Ленин, Дзержинский, Сталин (это только отдельные имена) быстро поняли, что разбежавшуюся Россию можно вернуть под знамена Октября силой, чуждой России». Другая часть разговоров Автора и Собеседника посвящена доказательствам, что попытка воспитать «нового» человека обречена на провал. Для этого писатель использует цитаты из статей «Правды», «Известий», «Труда» «Литературной газеты», далеко выходящие за временные пределы романного сюжета и показывающие, что и через 50 лет после Октября 17-го года страна далека от коммунизма, построение которого обещал XXII съезд КПСС.
Роман написан неровно: наряду с выразительными сценами, превосходно написанными характерами персонажей, встречается много повторов, теоретических рассуждений, повторяющих известные мысли Достоевского, Замятина, публицистов XX века.
В. Свен печатался в разных русских зарубежных изданиях: «Гранях», «Возрождении», «Новом журнале» и др.
Сочинения
Рувим, сын Давидов. (Германия) 1947
Чей друг и чей враг Михаил Зощенко? – Мюнхен: ЦОПЭ, 1958.
Цена жизни. – Мюнхен, 1960
Бунт на корабле. – Мюнхен, 1961
Уже пора. – Мюнхен, 1966
Моль. – Мюнхен, 1968
Публикации
Бунт на корабле // Грани. 1954. № 23.
Волк//НЖ. 1964. № 76.
Душа человека // Возр. 1952. № 22.
Каламбай //Грани. 1953. № 19.
Канал пяти морей //Грани. 1952. № 15.
Певчая печка //Грани. 1952. № 14.
Пришвинское // Грани. 1953. № 17.
Селигер: (Очерки обыкновенных дней) II Грани. 1954. № 21.
Семен Осипович И Возр. 1967. №№ 189–192.
Серка // Грани. 1954. № 22.
Литературная критика
Любовь к людям // Грани. 1955. № 25. – Рец. на кн.: Седых А. Только о людях. – Нью-Йорк. 1955.
Ласточки
С ними я очень коротко знаком. Я наблюдал их жизнь совсем близко, много-много лет подряд. Знакомство это началось в крохотном именьице моей мамы. Такие именьица у нас назывались «фольварками».
Уже с детства я привык к тому, что с самых первых весенних дней в одной раме кухни выставляли верхнее стекло, «шибку», как говорили у нас. И после этого я часто забегал в кухню и с любопытством спрашивал:
– Нету?
– Нету, нету, ради Бога, не мешайтесь тут… Скажу…
Иногда приходила на кухню мама, садилась на широкую скамью и обращалась к старенькой, крохотной поварихе:
– А что, Магда, нету еще?
– Нету, пани Юстя, нету… Вот-вот должны быть…
Я стоял у дверей и слушал, как говорила мама с Магдой, старенькой поварихой, о том, что вот уже скоро прилетят ласточки.
В какой-то день старушка Магда прибегала и взволнованно, как бы боясь кого-то потревожить, шептала:
– Пани Юстя… тут…
Мама, Магда и я осторожно спускались в кухню, тихонько открывали дверь и видели: на проволоке, невдалеке от печки, сидели две ласточки. Они сидели молча, и видно было, как они устали. Потом они начинали чуть слышно щебетать о чем-то своем, крутили головками и игрушечно-блестящими глазками поглядывали в уголок, проверяя, свободно ли там место, где у них столько лет подряд было гнездо.
Отдохнув, ласточки улетали. И пропадали несколько дней. Но нас это не тревожило. Мы знали, что таков ласточкин порядок. Сделав нечто вроде заявки, сказав хозяевам, что, дескать, мы уже здесь, не беспокойтесь, все в порядке, они несколько дней носились в весеннем воздухе, делились новостями со знакомыми и родственниками и в какой-то свой день вновь впархивали в кухню и без разговоров принимались мастерить гнездо. Не для себя, для своих детей.
У меня было много времени для наблюдений. Я часами сидел и смотрел на птичьи хлопоты. Я видел, как быстро растет земляной домик-шкатулка. Наконец, в одно утро я обнаруживал, что из отверстия шкатулочки выглядывает темная, остренькая головка, и тогда бежал наверх, к маме.
Мама спускалась в кухню и говорила:
– Села, голубушка. Ну, с Богом…
А ему-то, хозяину шкатулки, сколько было хлопот. Она в гнезде спокойненько сидит; он мелькает сквозь шибку вынутую взад и вперед, все носит ей мошек. Иногда он втискивается в домик, и она вылетает погулять. Ему нравилось там сидеть, но она скоро возвращалась и сердито что-то говорила ему. Он делал вид, что не слышит и даже головку прятал, просил оставить его в покое. Тогда она цеплялась своими ножками-проволочками за край гнезда и происходило недоразумение: она его щипала, дергала, иногда даже перышки вылетали оттуда. Но все же право было на ее стороне: он скоро вылетал, садился на проволоку, приглаживал взъерошенные, потрепанные перышки, щебетал и исчезал с тем, чтобы как ни в чем не бывало вернуться с мошками. И она его встречала ласково, охотно забывая маленький семейный разлад…
Шли дни и недели. И наступало время, когда мама и Магда стояли у гнезда и слушали легкое попискивание в глиняном теремке.
После этого наступала самая тяжелая пора для родителей пяти птенцов. Теперь и он и она беспрерывно мелькали сквозь окно, и их все время встречали широко открытые, еще желтенькие клювы птенцов. Кормежка шла с утра до сумерек. Беспрерывно.
В какой-то книге я прочитал, что в такое время каждый птенец получает ежедневно несколько сот мошек. И тогда я понял: сколько мускульной силы должны были израсходовать эти две жившие у нас ласточки, чтобы выкормить своих пятерых птенцов.
Все завершалось обычно: в какой-то день на ободок летка вылезал уже оперившийся птенец. Он долго сидел, как бы к чему-то присматриваясь и что-то расценивая. Потом опять на некоторое время скрывался в гнездо и вновь вылезал и… беспомощно трепыхая крылышками, перелетал громадное для него расстояние кухни и неуклюже примащивался на переплет оконной рамы. Отдыхал. Вновь присматривался и… исчезал в саду. Но он не пропадал там: за всеми его попытками следили родители, подбадривали, поощряли мошками и, увлекая все дальше и дальше, ни на мгновение не оставляли его без присмотра.
Такой же путь совершали и остальные. Не сразу. А друг за дружкой, через какой-то промежуток времени, как будто они созревали и набирались сил поочереди. И почему-то, я это наблюдал много раз, больше всего возни было с последним птенцом.
Потом, когда мазанка становилась пустой и сразу какой-то неуютной и холодной, мама приходила на кухню и с грустью говорила:
– Вот видишь, Магда, опять никого, ушли все…
Магда почему-то крестилась и отвечала:
– Ах, пани-паничка, от веку так заведено… Богом так установлено…
И Магда придвигала табуретку к углу кухни и, подставив ведро, разрушала совсем недавно такое веселое и оживленное ласточкино гнездо.
– Магда, чего ты спешишь… Погоди.
– Чего годить-то, пани Юстя, все уже. Теперь до весны новой ждать будем.
И я, и мама, и Магда – все мы знали: как только последний птенец покидал гнездо, не вернется семейка – сюда. Теперь над ними голубое небо, удивительно удобный воздух, который так легко и радостно ощущается их нежными крылышками. Ласточки скользят, ныряют, купаются в этом воздухе, иногда стремительно бросаются вниз и играя трогают грудкой воду тихого озера.
Так они будут жить этим воздухом до тех пор, пока не наступит пора уходить от холода и снега нашей зимы. Уходить куда-то очень далеко, по только им самим известным дорогам.
* * *
В один сентябрьский тихий вечер я вышел с мамой на веранду. Где-то вдали, чуть-чуть слышно что-то вздрагивало и сердито ворчало. Казалось, титаны возились с каменными глыбами, поднимали их и бросали оземь, и опять поднимали и вновь бросали.
Мама крестилась. Мне уже было восемнадцать лет, я уже готовился идти добровольцем, и даже наметил себе: «16 Уланский полк», и потому считал себя почти военным и важно говорил:
– Беспрерывная канонада девятидюймовых батарей при благоприятной погоде может быть слышна за сто двадцать верст…
И я представлял себе этот фронт, отдаленный от нашего фольварка на какие-то сто двадцать верст. Я как бы видел эту полосу земли. Полоса эта была узкой, длина ее была почти в 3000 верст и вся она дрожала от равнодушно-настойчивого, непрекращающегося грохота огненных взрывов.
А утром вошла Магда и сказала:
– Пани-паничка, не к добру это: видишь, сколько ласточек собралось и чего-то ждут…
С крылечка мы увидели тучи ласточек: они сидели на телефонных проводах, на земле, на крышах домов.
Так они сидели и день, и два, сидели много дней, и холод приближался, а они все оставались около нас, около соседних деревень; иногда они поднимались в воздух, но очень скоро возвращались назад.
– Знамение с неба, – говорила Магда, старушка.
– Худо… ко злу это… – пророчил столетний Аким. – Худо… это есть знак от Бога… Вот уж век я прожил, а никогда не видел, чтобы ласточки в такое время у нас держались…
Не война, не близость фронта, не сам фронт, а вот эти тучи ласточек не уйдут из моей памяти. В этом скоплении белогрудых птичек было нечто ужасное, апокалиптическое. Они, эти ласточки, оставили во мне страшный знак об осени 1915 года.
И вдруг ударили морозы. Всюду, куда только можно было проникнуть, забирались эти веселые, любимые народом ласточки. У нас не было комнаты, в которой бы их не было полно. На чердаках они жались к теплым дымоходам. В крестьянских конюшнях и сараях искали они спасения. И не думали улетать.
– Идет Божье наказанье, – говорили старики.
На промерзших, уже гулких дорогах лежали замерзшие, удивительно-покорные в своей смерти, ласточки. Дети бегали, собирали холодные, безжизненные, с распростертыми крылышками трупики и хоронили их. Матери детей мрачно, в предчувствии горя, смотрели на эти птичьи могилки и уголками платков вытирали слезы.
Потом опустело все: ласточки вымерзли.
Почему совершилось это страшное и непонятное самоубийство холодом миллионов ласточек? Потому, что их воздушный путь неожиданно перерезала огненная линия фронта.
Каждая ласточка совершает свой раз навсегда установленный путь. Ласточки центральной России летят на юг через Украину и Одессу и дальше – через море; ласточки западных губерний – через Германию, на Италию и потом – через море. И вот эти низколетящие ласточки натолкнулись на непонятную, огнем взрывающуюся линию фронта и остановились в ужасе; и этот ужас оказался сильнее инстинкта…
У нас на фольварке жило около сотни ласточек. Мы им сыпали крупу, клали хлеб, творог… Господи, чего мы только не предлагали им! Они пробовали это клевать… и умирали ежедневно десятками. Им недоставало мошек и солнца. Ничто другое не могло их спасти.
Наконец наступил день уже полной зимы, когда у нас продолжала жить только одна-единственная ласточка. Мы открывали ее клювик, клали туда крошки хлеба и заставляли ее глотать. Я лазил по амбарам, по чердакам и искал сухих, уснувших мух. Я приносил их, разогревал, даже размачивал их в теплой воде и пытался подбодрить одинокую умирающую ласточку. Я подносил эту размоченную муху к самому глазу ласточки, но она тоскливо смотрела и как будто бы уже ничего не понимала или не хотела больше жить.
К нам часто приходил в дом столетний Аким. Он с непонятной настойчивостью интересовался судьбой этой ласточки.
Акиму я давно растолковал, почему такое приключилось с нашими ласточками. Он все это отлично понял. И насчет девятидюймовых пушек, и орудий Канэ, и о пулеметах и минах.
Когда под Рождество он опять зашел к нам, я держал в руках последнюю, уже мертвую, ласточку.
Аким сурово сказал:
– Дай сюда… Погоди, всяк человек ответит за все, и за пушки, и за пулеметы… За все ответит человек, и вот за нее ответит, – грозно сказал старик, и в мутных глазах его была мудрость пророка.
Франкфурт-Майн, 1950