Электронная библиотека » Антология » » онлайн чтение - страница 32


  • Текст добавлен: 14 июня 2022, 15:40


Автор книги: Антология


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 32 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Плач по зверю
 
Ночь наступает рано.
Но может быть еще быть
запахам дня…
Где-то несется ветер
и лай по травам,
юный ветер и лай
по весенним травам,
не защищающим жизнь.
 
 
Ты уходишь туда,
где воздух непонятного
звука и запаха, —
будто спрятанный день.
Ты уходишь к другому огню —
туда, где нет моего голоса,
туда, где нет человека
и нету зверя,
а есть тишина,
в которую ты веришь,
вечная тишина,
в которую веришь.
Ты убегаешь туда.
Я закрываю глаза,
боясь высоты твоего бега.
 
 
Огромный земной хлеб
моей нежности,
кормивший тебя на земле
горит.
И пепел стелется по травам.
Ты там, где меня нет.
И дом засыпает один,
смутно помня
запах бега, травы и листьев,
запах земли, и солнца, и тени,
запах времен года,
и запах твоего имени.
Я называю его.
Но ты не слышишь меня.
 
В норвичском университете
(шт. Вермонт)
 
Я пишу отсюда письма длинные, странные.
Много дней телефон мой молчит,
будто улетела в заморские страны я,
где лишь сосны и ступеней тяжелый гранит.
 
 
Телефон мой молчит. Но перо ворожит над бумагою,
шорох каждый вбирая и вздох.
Шлю приветы я городу с каменной влагою
и жарой, с неизменною рифмой на – ох!
 
 
Я играю вслепую здесь со студентами,
говорю: велик непонятный им русский язык.
И деревья блистают зелеными лентами,
и срываются птицы со щебетанья на крик.
 
 
Всё здесь: книги, столы, и лампы настольные
не похожи на мой домотканый уют.
Не моя Пенсильвания, не моя Калифорния,
а зеленые горы, что прямо из окон растут.
 
 
И великий отшельник – меж изгнаньем и славою —
знаю, путь свой тяжелый не здесь завершит,
где береза могучая с головою кудрявою
по-английски о чем-то мне шелестит.
 
Юбилейное
 
Вот еще один выпуск журнала.
Он живет, говорит, увлекается, – вот
отплывает снова куда-то с причала,
задыхается, падает в обморок, но живет.
 
 
Я же пью за любую его страницу:
здесь Игорь, Марина, и даже Сибирь.
В каждой строчке летают знакомые птицы —
если не соловей, то воробушек или снегирь.
 
 
Всё поет. Все поют. У каждого голос:
кто щебечет, кто заливается – иль
этот зреющий, солнечный колос
утверждает свой хлебный, хвалебнейший стиль.
 
 
Замолчат ли когда-нибудь эти страницы?
Нет, не смолкнут, коль даже уйду.
У порога какой-нибудь дальней столицы, станицы
всё равно их услышат. Найдут!
 
Студенческий вечер
 
В полуподвале – полутемно,
в нем полусмотрят кино,
полудумают вслух,
полуобитает в нем дух
из мира совсем иного —
дух моего Толстого.
 
 
В полутемном углу
сидят на полу,
в дыму иль в бреду папирос
один за другим вопрос
обсуждают вполголоса…
Полусветом окутаны волосы,
и Толстой полу —
сопротивляется злу.
 
Ураган над Филадельфией
 
Мой город спал, не ведая беды,
привык он к пригоршням воды,
а вот лавина вод обрушилась на город.
Под ветром падали мосты,
автомобили плыли, в лодки превратясь,
срывались крыши, и кричали рты
о том, что рвется с миром связь.
И о спасеньи не было и звука.
Прощался с жизнью сбившийся с пути,
до дальнего спокойного рассвета
ему, в потоке вод, не добрести,
сквозь ливень не доплыть до этого до света,
лишь тот маячит впереди.
 
 
Деревья в почву зыбкую впились,
кричат друг другу; – удержись!
Не падай, листья на землю обрушив,
они под солнцем зеленью узорных кружев
давали тень уставшим от жары камням.
Держитесь! Падать, но не нам,
живым деревьям города большого.
Корней своих мы знаем Слово.
Мы жить хотим! Не надо горя! Стой!
Пусть ураган промчится стороной
с деревьями зелеными не споря.
 
 
И на рассвете он ушел.
 
Из стихов о России
«Твои поезда идут в разные направления…»
 
Твои поезда идут в разные направления
будней, праздников, сердца, ума и души,
но если опаздывают из дальнего твоего селения —
ты не забудь про письма, пиши.
 
 
Вот ромашка цветет у тебя полевая,
и другое солнце встает, когда просыпаешься ты,
и другие дожди идут, твои луга поливая,
оберегая от зимней, опустошающей немоты.
 
 
И грачи уже прилетели в грустные твои рощицы,
опадают росы на листья и на траву.
Сколько раз я беру заморские свои ножницы,
вырезаю картинки из памяти, комкаю их и рву.
 
 
И всё равно жду тебя из дальнего твоего селения,
и письма твои, как драгоценности берегу,
подбегаю к вокзалу, не сумев унять сердцебиение,
иностранные свои строчки бормоча на бегу.
 
«Умно так пишут и красиво…»
 
Умно так пишут и красиво,
что нет России, где Россия,
а есть… Толкуют мне —
в который раз о стороне,
где родилась я, выросла и пела,
где я теряла и терпела,
где умирала и рождалась вновь,
где в каждом дереве
моя текла ведь кровь,
а лес рубили,
и красные кусты рябины
слезами терпкими цвели
в том крае неба и земли,
который я зову Россией.
 
Портрет
 
Я насильно вдвинута в эту тяжелую раму.
Я красивым пятном вишу на стене.
Здесь я переживаю странную драму —
в этой комнате, в этом городе, в этой стране.
 
 
Меня создал художник, списывая с нарядной дамы
мертвой, только говорить и двигаться умела она.
А я живая, с понимающими и видящими глазами,
но на безмолвие и неподвижность обречена.
 
 
Кто дал ему право на это, дал живые тона и краски
Знает ли он, как кровь моя кипит на холсте?
Он при мне обо мне говорил нелепые сказки
про любовь, про искусство, о недосягаемой их высоте.
 
 
Все это бред. Сам художник не верил в это.
Был он жесток и лжив. Но умел творить чудеса.
Вот и создал меня. Я живу – которое лето! —
Я смотрю на все, не в состояньи закрыть глаза.
 
 
Я кляну его, ночью не давая ему покоя.
Он кошмарные видит сны, предо мной ощущая вину.
Я – его вдохновенье, двигаю его послушной рукою.
Все же он спит, а я никогда не усну.
 
 
Мне годами висеть в этой тяжелой раме.
Он умрет, а я еще долго буду жива,
сотворенная им в трепетной красочной гамме,
с неподвижной рукой, лежащей на кружевах.
 
Каменный ангел
 
Он стоит где-нибудь в парке Нью-Йорка,
слепыми глазами глядя зорко
на город, не отрывая каменных рук от тела,
которое когда-то любить и летать хотело.
Но стало каменным. Вокруг суетятся люди,
сжимая кулаки, выпячивая груди.
На следующий день у них снова войны:
Ближний, Дальний Восток – все неспокойно.
Ангел стоит лицом к Нью-Йорку.
Снег пошел, намел снеговую горку.
Горько окаменеть и молчать о вере,
когда вершат молебны живые пантеры,
когда ни летать, ни трубить победу,
когда воскресенье похоже на среду,
когда не поймешь: свадьбы иль панихиды?..
Говорят об ангелах бойкие гиды.
Вот музеи, театры, соборы —
по ним гуляют праздные взоры.
А снег идет. И война уже неизбежна.
Ангел каменный улыбается нежно.
На палитре художник мешает краски,
а детям в школах надевают костюмы и маски,
клоуны-фокусники тасуют странные карты,
в которых победы, жертвы, азарты…
Каменный ангел стоит. В парке бегают детки.
Март. Птичка поет весну, прыгая с ветки на ветку.
 

Март 2003

О городе
 
Лето надвигается всем своим пеклом,
затянутыми шторами, закрытыми жалюзи.
Все покроется жаркой влагой,
горячим июльским пеплом,
а солнце будет сжигать, как его ни проси.
 
 
Но довольно об этом. Лучше поговорим о
Городе. Как угодно – так его назови:
хочешь – Афинами, а хочешь – Римом,
захлебнувшимся когда-то в Нероновой крови.
 
 
Но нет. Большая Центральная Станция, милый, —
не Афины и не древний иль современный Рим.
Здесь совершенно иначе вытягивают жилы:
Нью-Йорк по-иному незабываем и неповторим.
 
 
В Город идут все, алчущие движенья и шума.
Город любит толпу и разглагольствует о себе
перед многоликими, вышедшими из темного трюма —
он перед ними возвышается до небес.
 
 
Знаешь, в этом Городе, совершенно особом,
сталь, и цемент, и головокружительное стекло,
и от электрического света и небоскребов
исходит чувственное, удушливое тепло.
 
 
Но съевшие с Городом пуд или несколько соли
по фасадам карабкаются куда-то вверх,
не испытывая страха и ни малейшей боли,
нередко срываясь и падая на глазах у всех.
 
 
Город не сыт. Ненасытна его утроба.
Дни превращаются в тяжкий каменный миг…
Но вот Олег Ильинский смотрит на фасад небоскреба
и пишет свой легкий графический стих.
 

1996

«Может, в этом есть нечто странное…»

Владимиру Агеносову


 
Может, в этом есть нечто странное:
письма пишу в разные страны я,
разным людям пишу я разное
и письма их ко мне праздную.
 
 
Боже мой, как все волнующе!
Прошлое, настоящее, будущее —
в рифму, в строчку и в строчечку:
сын родился, выросла дочечка…
 
 
Что мне до этого? Что мне до этого!
Все эти строчки – они не поэтовы.
Но нет. Мне житейское варево,
будто на небе великое зарево.
 
 
Малое все – велико одинаково.
Все именую в жизни Итакою.
Вместе плывем. И поэтому
все вдохновляет. Все здесь поэтово.
 
«Много дней сижу я над книгами…»
 
Много дней сижу я над книгами,
читая чужие стихи, бормоча чужие слова.
Мне бы справиться с ними – крылами, веригами,
играми в жизнь, покуда она у поэтов жива.
 
 
Только б книгу сложить – кирпич за кирпичиком,
выбрать у каждого неповторимо свое:
этот – с жестом лихим, та – с красивейшим личиком —
их страстная история? Или просто – наше житье
 
 
претворяется вновь, притворяется зверем, святошею…
Друг, а кистью сумеешь изобразить
этого в ритме стиха, ту с рифмованной ношею?
В слове можно заставить их быть.
 
 
Книга поэтов, живших когда-то за морем —
океаном, туманом, за самым за краем земли.
Пела и я у костра в шумном и пестром их таборе,
покуда мы вместе дорогою длинною шли.
 
«В тот первый ряд – нет, не иду…»
 
В тот первый ряд – нет, не иду.
Другие за меня прильнут к светилам.
Тружусь я в одиноком, но в своем саду —
все остальное – не по силам.
 
 
Да этот первый ряд – каприз и спесь
в стихе развязном и убогом.
А я ведь яблоневый цвет и песнь
прошу у сада и у Бога.
 
Ослик

Тамаре Гордиенко


 
И ослик поднимает эту поклажу,
переходит с ней на берег другой
и отдает ее ожидающему пажу —
не моцартовскому: нет его под рукой.
 
 
Отдает мой труд, мое рукоделье…
Ночью я вышиваю затейливые слова,
не похожие на грусть и не похожие на веселье,
но когда-нибудь вырастет из них трава,
 
 
и кто-нибудь сварит из нее горьковатое зелье,
выпьет его и вспомнит меня такой,
какой я была на чужом новоселье —
я, смущавшая чей-то покой
 
 
утвержденьем, что стих мой неуклюже певучий
не стилистическая ошибка и не борьба
за жизнь немного повыше, получше,
а просто моя судьба.
 
 
И ослик несет нетяжелую эту поклажу,
идет, копытцами отстукивая года.
Против шерсти я его никогда не поглажу:
он со мной говорит, а нарядный паж – никогда.
 
Гумилев в Америке
 
Нет, он пел бы и здесь не Город великий,
электричество, автомобили, мосты,
он пел бы Запад – солнечный, дикий,
каньонов драконьи хребты,
стрелу, пущенную рукою
смелой, и злые глаза…
А вдалеке, а вдалеке не давала б покою
песня девушки, льющаяся в небеса.
 
 
Что писал бы он здесь, в Нью-Йорке?..
Небоскребы, рекламы, метро…
Ах, смуглой девушке
с поцелуем сладким и горьким
он дарит бирюзовые кольца и серебро.
Костер пылает ярким пламенем,
возвещая зловещее впереди.
Завтра битва: надо спасать эти травы и камни.
Но падает он – который по счету! —
с пулей в груди.
 
11 сентября
 
Закроем дверь в этот день, дочь,
наденем самые темные платья.
Этот день на глазах превращается в ночь,
на которую пало чье-то проклятье.
 
 
Слушать речи – что воду в ступе толочь.
Знаем только, что – смерть и что снова
камни рушатся, будто в давние годы, дочь,
те, лишавшие близких и крова.
 
 
Кто зовет, и кого зовут к небесам?
Камни рушатся, плавится воском железо.
Мир, расколотый вновь пополам,
говорит, что к спокойствию путь отрезан.
 
 
Что сказать обо всем этом, дочь?
Сентябрям опять нет конца и нет краю.
Двери на ключ, чтобы страх превозмочь…
Что еще? Я не знаю. Не знаю…
 
 
А на землю ложится тень.
Солнца нет. И луна не восходит.
Пыль и слезы. Так кончился день.
Только смерть еще около бродит.
 

Соловьев (Голубовский) Михаил Степанович
(1908–1979) – писатель, журналист


Обладал, по его собственным словам «пятнистой биографией». Происхождение из семьи революционеров (из пяти его братьев четверо[94]94
  Степан, убегая из белогвардейского плена, отморозил ноги; Иван стал профессиональным военным и дослужился перед войной до подполковника; Василий Степанович в Великую Отечественную стал генерал-лейтенантом.


[Закрыть]
были героями Гражданской войны) позволило Михаилу, несмотря на беспартийность, не только получить высшее образование, но и работать в «Известиях», стать военным корреспондентом и даже непродолжительно время преподавать историю генералам, проходившим переподготовку в Военно-политической академии имени М.В. Фрунзе. После процесса над редактором «Известий» Н. Бухариным был в числе многих сотрудников газеты выслан из Москвы. Однако вскоре был возвращен в число армейских корреспондентов, имел возможность присутствовать на различных войсковых учениях, наблюдать ход финской войны и начало войны с немецко-фашистскими захватчиками.

В октябре 1941 году пропал без вести. А уже летом 1942-го стал редактором бобруйской газеты «Новый путь». Печатался под псевдонимом Бобров.

Является автором романа в 2-х кн. «Когда боги молчат» (1953). Изданная в 1953 году на английском языке в США, а затем в Бирме, Индии, Норвегии, она лишь через 10 лет увидела свет на русском языке[95]95
  Впервые о Мих. Соловьеве и его книгах написала М. Бабичева в монографии «Писатели второй волны русской эмиграции. – М.: Пашков дом, 2005.


[Закрыть]
. Как указывалось в авторском предисловии, «многое в ней осталось от прежнего, сохранился основной замысел, сохранились герои, но многое добавлено, переработано и звучит иначе, что и дает некоторое право сказать, что книга новая».

Автором нарисована широкая панорама событий от революции в деревне до Второй мировой войны. Рассказывая о судьбе большой крестьянской семьи Суровых, безоговорочно вставших на сторону советской власти, писатель показывает драматичные судьбы братьев, то возвышающихся до командующими военными округами, до уполномоченных ЦК на строительстве города на Дальнем Востоке, то оказывающихся в чекистских застенках. Главный герой романа Марк Суров постепенно проходит путь от большевистской убежденности в праве пользоваться насилием во имя коммунизма к сомнениям, тот ли коммунизм строится. Совершая героические подвиги во время Отечественной войны, Марк замечает, что народ ждет не только изгнания оккупантов, но и возвращения к общечеловеческим ценностям. Картины народной жизни, яркие портреты многочисленных народных персонажей чередуются с превосходно выписанными пейзажами, с авторскими лирическими отступлениями и философскими рассуждениями героев. По силе убедительности роман (по крайней мере первая книга) может быть сопоставлен только с «Тихий Доном».

В следующем году вышли автобиографические «Записки военного корреспондента» с предисловием вице-адмирала Лесли Стивенса. Автор дает яркие выразительные портреты советских военачальников – одних уважительно, хотя и с юмором, подчеркивая в них неистребимую крестьянскую сущность; других (С. Буденного, О. Городовикова; Л. Мехлиса – «Левушки Прохвостова») – иронично, называя их надувающимися от тщеславия бездарями, будяками (сорной травой, которую не станет есть ни одно животное). Описывая голод на Украине («Вознесенский полк бывалый…») и уничтожение непокорных казацких станиц («Джунгли»), Соловьев стремится «подбирать крохи человеческого», встречавшиеся на его пути. Так солдаты Вознесенского полка с немого согласия командиров отдавали весь свой обед голодным детям и украинским крестьянам, а посланные на усмирение казаков кавалеристы убили садиста-уголовника Перепетуя.

Особый интерес вызывают драматические главы, рассказывающие о «малой войне» с Финляндией. Повествование о мужестве бойцов сочетается в трагическими (порой натуралистическими – «В замороженном мире») подробностями о потерях советских войск. Трагикомический истории («Пермский полк») соседствуют с рассказом «Жизнь и смерть Сергея Стогова» о расстрелянном по приказу Мехлиса бойце, доведенном до отчаяния письмами о голодной смерти всей семьи в колхозе, и убившем не пожелавшего ему помочь политрука.

Автор доводит свое повествование до первого года «большой войны». Подробно описаны первые месяцы войны в столице («Москва моя»), когда в ополчение призывают ученых, стариков, подростков и безоружных отправляют на верную смерть. Писатель рассказывает о панике, охватившей москвичей, о безобразном положении с продовольствием. Подглавки «Западный маршрут» и «Лесная сторона» повествуют о попытках перевалить вину Верховного командования на рядовых командиров, отправляемых за отступление во имя спасения солдат в штрафные батальоны, а то и приговариваемых к расстрелу.

Тем не менее, автор объективно показывает, как растет вера в чудо победы. То войска не выполняют приказ и снимают минирование с церкви в Филях, то вспоминают Суворова и Кутузова, то говорят о союзнике – морозе.

В 1965 году вышел на английском языке роман «Смеющийся Курос», где автор сочетает события античной и современной Греции.

Дальнейшая судьба автора после публикации двух названных произведений неизвестна.


Сочинения

Когда Боги Молчат. – Н.-Й., 1953.

Записки советского военного корреспондента. – Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1954.

Му Nine Lives in the Red Army. – Нью-Йорк: David McKay Co. Inc, 1955.

The Smiling Couros. – Б. m.,1965.


Публикации

Генеральский инкубатор //Возр. 1953. № 27.

Из записок советского военного корреспондента
Вознесенский полк бывалый…

Скомпрометировав себя на ниве просвещения советских полководцев и избавившись от генеральского инкубатора[96]96
  В предыдущей главе рассказывалось, как автор преподавал всемирную историю генералам, проходившим переподготовку в военной академии им. М.В.Фрунзе.


[Закрыть]
, я надеялся, что меня оставят в покое, и пришвартуюсь я в гавани нашей редакции. Но не тут-то было! Через несколько месяцев, более или менее спокойных, получил я повестку из военкомата. Мне предписывалось явиться на командирские сборы, «имея при себе ложку, полотенце и запасную пару белья».

Еще в университетские мои годы введен был обязательный курс военных знаний. Мы возились с макетами местности, изучали оружие, производили топографические съемки и делали множество других мало привлекательных дел, которые все вместе именовались курсом высшей допризывной подготовки. Заведовал военной кафедрой добрейший Павел Илларионович, носивший на своем стареньком щуплом теле мундир комбрига (генерал-майора, как мы условились именовать чины). Он искренне старался изгнать из нас военное невежество, но был близорук и потому не замечал, что на его лекциях мы дружно дремали. Павел Илларионович был из дореволюционных офицеров, давно пора бы быть ему в отставке, но подвернулась военная кафедра, и он пошел на это тяжкое испытание.

За то, что в зимние месяцы мы отсыпались на лекциях Павла Илларионовича, приходилось нам расплачиваться летом, когда на три месяца нас увозили в военные лагеря и превращали в солдат и младших командиров. До этого я дважды испил эту чашу. Надеялся, что после университета обо мне забудут, но вот прошло два года – и меня снова требуют.

Если бы я придерживался истины, завоевывавшей тогда всё большее признание и гласившей, что «блат в период социалистического строительства решает всё», то от сборов я мог бы уклониться. Достаточно было попросить кого-нибудь из высокопоставленных чинов армии и приказ о моем вызове на командирские сборы был бы аннулирован. Но руководствовался я тогда другими нормами поведения и потому в назначенный день и час был на сборном пункте, откуда происходила отправка в воинские части. Я в точности знал, что меня ждет и куда отправят. Предстояло мне в течение трех месяцев носить на себе военную одежду, маршировать, петь в строю, спать в палатке и делать множество других дел, без которых я вполне бы мог прожить. Не привлекало меня и то, что в армии делал я заметную карьеру. В первые сборы был рядовым, во вторые отделенным командиром и командиром взвода. На этом основании военкомат причислил меня к комсоставу, что никакого военного пыла во мне не пробудило. Несомненным было и то, что попаду я опять, как и раньше, в Иваново-Вознесенский Пролетарский полк, выходящий в летний лагерь под гор. Ковровым.

Одним словом, всё было заранее известным и непривлекательным.

Однако, в 1932 году, когда всё это происходило, наш эшелон двинулся не в сторону Коврова, а в противоположном направлении. Состоял эшелон всего лишь из двенадцати теплушек, в которых размещались человек триста пятьдесят призванных на летние сборы. Начальник эшелона на каком-то полустанке заглянул в наш «студенческий» вагон (в нем было три десятка студентов и я, недавний студент, назначенный старшим в этой веселой команде) и сообщил, что эшелон направляется под Кривой Рог, куда вышел наш полк, всё тот же Иваново-Вознесенский Пролетарский.

Это уже было интересно. Ковровский лагерь, где нам пришлось до этого бывать, скучнейшее место на земле. Расположен он в изолированном лесу и видишь в нем только солдатские и командирские лица. А тут Украина, Кривой Рог.

Как мы узнали от начальника эшелона, предстояли на Украине грандиозные маневры, для которых стягивались войска из всех военных округов. По этой причине наш полк оказался не в Ковровских лагерях, а под Кривым Рогом, где его причислили к корпусу С.К. Тимошенко.

Оживление, вызванное известием, что направляемся мы к Кривому Рогу, потухло, как только наш маленький эшелон дошел на следующий день до голодающих районов. Перед нами развернулась картина умирающей Украины и ее предсмертные судороги потрясли нас. Молчаливые мертвые села лежали в стороне от железной дороги и редко-редко в них можно было видеть дымок, вьющийся из трубы.

Земля лежала невспаханной и мне казалось, что от нее исходит жгучий укор людям.

А люди – страшные и одичавшие – заполняли железнодорожные станции. Когда поезд останавливался, в вагоны врывался разноголосый вопль:

– Хлеба! Хлеба

Бледные до прозрачности, одетые в рваную ветошь, дети подходили к теплушкам и тянули жалкими, рвущими сердце голосами:

– Подайте, ради Христа, товарищи-граждане.

На Украине при станциях имеются небольшие садики с запыленными деревцами. Из них в вагоны доносился смрад. Железнодорожники, сами шатающиеся от голода, сносили туда трупы умерших. Нам были видны эти трупы, беспорядочно брошенные под деревьями. Мужские, женские, детские.

Одним словом, мы доехали и прямо с поезда проследовали на гауптвахту. Начальник нашего эшелона еще с дороги сообщил по начальству, что студенты не подчиняются его приказу и отдают свой паек голодающим, а их примеру последовал весь эшелон. Военный харч отдавался гражданскому населению, что, по понятиям начальника эшелона, было деянием наказуемым. Дело дошло до командира корпуса Тимошенко. Тот не наказал весь эшелон, а ограничился тем, что приказал «проветрить» студентов на гауптвахте. Всем дали по три дня ареста, а мне, как старшему, восемь дней.

Отбыв наказание, явился я во вторую роту, в которой оказались и все мои спутники по вагону. Начиналась для меня армейская жизнь, если только не считать ее началом гауптвахту. В первый же день, осматриваясь вокруг, я явственно ощутил, что в полку происходит что-то неладное. Раньше, в Ковровских лагерях, полк наш славился певучестью. Роты уходили на полевые учения с песнями и с песнями возвращались. А тут, под Кривым Рогом, песни замерли. Идет рота в строю, командир приказывает:

– Запевай!

Запевала, он в первом ряду первого взвода, послушно затянет полковую песню:

 
Город спит привычкой барской,
А горнист, горнист трубит подъем.
Гимн несется пролетарский,
Все палатки ходуном.
 

Дальше должен следовать припев. Командир роты, высокий, не молодой уже человек, наверное из неудачников, иначе почему бы он был в таком возрасте всего лишь комроты? – поведет покатыми плечами и начнет:

 
Вознесенский полк бывалый
Удалых бойцов стране кует,
Всегда готовых в бой кровавый
За трудящийся народ.
 

Командир роты поет, а мы молчим. Оглянется командир и безнадежно рукой махнет: – Отставить!

Точно такая же хмурь была заметна в облике всех рот. Песен не слышно, громких разговоров не ведется, споры не вспыхивают. Тимошенко, инспектировавший полк, кричал на командира полка:

– У вас не полк, а похоронная процессия.

Голодающая Украина наплывала на воинские лагеря и на Кривой Рог толпами изможденных людей. К дороге, ведущей в лагерь, подходили мужчины, женщины, девушки, дети. Они молча стояли. Стояли и смотрели. Их прогоняли, но они появлялись в другом месте. И опять – стояли и смотрели.

Политруки из сил выбивались, чтобы вывести бойцов из состояния мрачной, не прорывающейся наружу озлобленности. В нашей роте политруком был Остап Пилипенко, из крестьян Полтавщины. Мы между собой говорили, что в военно-политической школе ему дали добрую понюшку политической премудрости, и он никак не мог от нее отчихаться. Большеголовый, лохматый и откровенно глуповатый, он появлялся перед нами и начинал ежедневную политбеседу, или, как он говорил, «политзарядку». В это время газеты, словно в насмешку, заполняли свои страницы сообщениями о расцветающей колхозной жизни. На фоне того, что мы видели собственными глазами, находясь в центре умирающей от голода Украины, газетные сообщения наводили жуть своим циничным враньем. Однако же Пилипенко с превеликим усердием пересказывал нам сказки о колхозном «рае». Запустив пятерню в свою буйную шевелюру, он бегал перед нами, сидящими на земле кружком и, полузакрыв глаза, говорил без умолку. Начинал он с передовицы «Правды», но очень скоро доходил до колхозных тем. Только что начали коллективизацию, а уже какие результаты! – восклицал он, потрясая газетой.

Голодающие крестьяне и крестьянки стояли в стороне и молча смотрели на нас.

Наговорившись досыта о радостях, которые сулит коллективизация, Пилипенко вытирал пот с лица и тыкал грязноватым пальцем в сторону кого-нибудь из студентов. Разговор дальше развивался, приблизительно, так:

– Скажите, товарищ студент, раз вы ученый товарищ, об чем гениальном сказал нам товарищ Ленин в статье о кооперативном плане? Там, значит, вся коллективизация как на ладошке объяснена.

Если выбор падал на моего друга, Леонида Г., студента горного института, человека, как тогда казалось, органически чуждого военному делу, но во время Второй мировой войны вдруг вынырнувшего из неизвестности, получившего генеральское звание и занимающего теперь крупный пост в советской армии, то ответ на вопрос Пилипенко бывал таким:

– Товарищ Ленин об гениальном в своем кооперативном плане много говорит. Ленин учит, что если, допустим, индивидуальное крестьянское хозяйство общими силами и с энтузиазмом развалить, то тогда чересполосицы не будет, хат тоже не будет, а построятся общежития или там казармы для всех, колодец на всех один, бабы обед не будут готовить, а получат еду из полевой кухни, у крестьян скота не будет. И вообще ни черта не будет.

Политрук долго крутил головой, словно стараясь вобрать летающие в воздухе слова Леонида, а потом, с присущей ему хитрецой, говорил, что товарищ студент хоть и по-ученому, но правильно всё разъяснил. А бойцы повторяли между собою: «Одним словом, ни черта не будет».

Однажды в четвертой роте случилось «ЧП» – чрезвычайное происшествие. Обварился кашевар Полуектов, здоровенный детина из подмосковных огородников. Особый отдел заимел какое-то подозрение и нагрянул в роту, но все, в том числе и пострадавший, в один голос заявили, что несчастье произошло по нечаянности и никто, кроме самого Полуектова, в нем не повинен.

Следствие прекратили. Не докопались на этот раз до правды армейские чекисты.

А всё произошло так: к полевой кухне, у которой орудовал Полуектов, рано утром подошла группа бойцов. После короткого, но ожесточенного спора, один из пришедших схватил черпак, зачерпнул в котле бурлящего супа и плеснул им на Полуектова, целясь в нижнюю часть живота. Кашевар взвыл дурным голосом и так его, воющего и изрыгающего проклятия, отвели к полковому врачу.

Нападение на кашевара произошло не без причины, Среди приходящих к лагерю голодающих крестьян и крестьянок было много девушек. А солдаты всякие бывают, и не у каждого вид голодающих вызывал лишь скорбь. Люди бездумные среди россиян всегда найдутся, часто и неплохие это люди, но соблазну они поддаются с необычайной легкостью. Присутствие вокруг военного лагеря девушек, обезволенных голодом, не оставляло их равнодушными. Вот к таким любвеобильным сердцам принадлежал и кашевар Полуектов.

За пределами лагеря находилось обширное здание полковой бани и рядом – вещевой склад. Здесь по ночам стояли часовые. Однажды ночью Полуектов завлек в пустующую баню девушку из табора голодающих крестьян, раскинувшегося в степи. Когда он покидал баню, постовые заметили, но задержать не смогли: вырвался из их рук кашевар. Отпустив девушку и сменившись из караула, часовые, распаленные злобой, явились к Полуектову. Кашевар ответил на брань бранью и тогда пошел в ход черпак с раскаленным солдатским супом.

Дыхание голодающей Украины замораживало жизнь полка. В большинстве своем роты состояли из крестьян. Все мысли бойцов были прикованы к дому. С тоской и смятением присматривались крестьянские сыны к тому, что дала коллективизация украинским селам.

Началось роение. Солдатская дружба повсюду одинакова, верная это дружба. Даже страх перед доносительством не мог ее убить. Сексоты в ротах, надо думать, обязанности свои выполняли, но вряд ли при этом горели энтузиазмом. Тоже ведь люди. Чаще по несчастному стечению обстоятельств и реже по подлости натуры или слабоволию в сексоты попадали. Тех, что по подлости, распознавали сразу – подлая натура себя на каждом шагу проявит, а солдат, как известно, великий психолог и моментально определяет, каким миром мазан его сосед по взводу или по месту на нарах.

Так что доносительство не могло помешать солдатской дружбе, на крепкий узелок завязываемой. В свободные часы бойцы разбредались по лагерю, собирались в группы под деревьями, уходили на стрелковый полигон. Беседы между ними были значительными, хоть и немногословными:

– Видел? – спросит один другого.

– Не слепой. И оба понимают, что речь идет о таборе голодающих, мимо которого рота проходила.

– Наделали делов, – скажет первый. И опять оба понимают, что укор обращен к тем, кто крушит крестьянское хозяйство и вызвал этот страшный голод

– Политрук говорит, что партия и правительство помогут, – подумав скажет другой. Оба с сомнением покачают головами.

– Мертвому компресс к заднице приложат, – скажет первый. И столько в этом невинном замечании обиды, что оба надолго замолкнут.

– А что делать? – спросит второй.

Первый сорвет былинку и долго мнет ее в зубах. Потом выплюнет и скажет – А я откуда знаю?

Поднимутся они и уйдут – сумрачные, полные сомнений – воины Красной армии.

Начало маневров откладывалось, и было предписано проводить полевые учения. Неожиданно вспыхнул интерес к этим учениям. С утра отправлялись роты в леса, степи, на берега рек. Вслед за ними тянулись полевые кухни, дымящие на ходу трубами. А за кухнями валили толпы голодающих детей, женщин, мужчин. Доползет кухня до назначенного ей места, а там рота уже поджидает. Подходят голодающие. Командиры и политруки стараются подальше отойти. Человеческое и им не чуждо. Кашевар разливает суп по котелкам, но котелки сразу же из солдатских рук переходят в детские грязные и жадные лапки. Солдатскими ложками орудуют бородатые и голодные мужики, торопятся за ними женщины. Какой-нибудь из бородачей скажет: «Армия-то народная и должна она народ кормить, раз беда такая». Кашевар доходит черпаком до дна. Конец. Быстро расползается толпа в стороны. Возвращаются командиры и политруки.

– Как обед – спросит командир роты и печальная усмешка скользнет по его лицу.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации