Текст книги "Оттенки русского. Очерки отечественного кино"
Автор книги: Антон Долин
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
На торжественном открытии очередного Одесского кинофестиваля вас не было. А говорили о вас постоянно как о гордости города и национальной культуры. Даже оговорились в шутку о «Киро-ретроспективе», Михаил Саакашвили в своей речи вас трижды упоминал.
Знаете, у Саакашвили был заместитель Саша Боровик, которого он продвигал в мэры в Одессе. Он приехал и стал меня уговаривать, чтобы я занялась восстановлением Одесской киностудии. Но я никогда не занималась таким, и меня совершенно не интересует ни финансовая деятельность, ни административная. Я, конечно, это отвергла сразу. Вообще, я довольно эгоистичный человек, как и все режиссеры. Меня интересовало снимать кино.
Так что теперь с Одесской киностудией? Она так и похоронена?
Что было, то и есть, то есть ничего. Там всегда какие-то такие директора были – ну, вот, как бывало часто, когда человека после того, как он был начальником тюрьмы, посылают руководить цирком или киностудией. Они делают вид, что вот-вот уже будут снимать что-то. Раньше, когда еще с Россией были отношения, это была такая база – снимали русские сериалы и фильмы: здесь рабочая сила дешевле, массовка… Сейчас это тоже заглохло. Я, конечно, не могу сказать, что ничего не чувствую к Одесской киностудии, но это такие чувства… как к Одессе вообще. Как узник любит свою темницу, а больной любит свою болезнь. Мне не безразлично, я все помню. Как стояла наверху на лесенке такой внешней, смотрела на студию и думала, что они все работают, а меня уволили.
Неужели вам пришли и предложили возглавить киностудию, а просто снять фильм никто не предложил?
А я хочу снимать так, как может снимать больной человек, и понимаю, что это невозможно. Мне позвонил мой бывший продюсер Олег Кохан и сказал: «Кира, давайте». Я говорю: «Можете создать такие условия, чтобы я вот поработала два или четыре часа, потом пошла полежать, а группе чтоб платили все время зарплату?» Он сказал, что не может. Другие продюсеры и предложения тоже были. Я плохо себя чувствую часто, здоровье меня покинуло, поэтому я могу работать только в каких-то особенных условиях. Кинорежиссура, если ты не миллиардер, – я не говорю «миллионер», а миллиардер! – требует сил, физических огромных сил. У меня их нет.
У вас при этом есть замыслы, которые вы хотели бы реализовать?
Я их отгоняю. Я их абсолютно не допускаю к себе. Думаю: нет, это ерунда, это мне не нравится, это не стоит моих усилий. Не буду этим заниматься, не хочу. Я раньше не могла без этого жить, это было мое счастье! Единственное, что у меня вообще на самом деле было. Царство свободы было мое. Оно ушло. Я довольна, что оно было, вот и все.
А что заняло его место?
Я домохозяйка. Ничего! Мне скучно. Занимаю себя какими-нибудь мелочами. Ну, конечно, я читаю, смотрю и прочее, прочее, прочее.
Как вам живется в теперешней Одессе? Вы себя чувствуете ее представителем?
Не-а.
А представителем Украины?
Я ничьим представителем себя не чувствую. Вообще я не член партии никакой. Был момент, когда начали выяснять: это русский режиссер или это украинский? И меня стали спрашивать: «А вы кем себя чувствуете – русским или украинцем?» Я отвечала всегда: «Я русскоязычный режиссер, живущий в Украине или на Украине». Я чувствовала, какой-то росточек внутри зашевелился, когда из Ленинграда вернулась в Одессу. Шофер едет со мной и говорит: «Девонька, как же тебя муж отпускает?» И я думаю: Одессочка, родненькая, грязненькая… Но разве вы не чувствуете в горле комок – и многие, мне кажется, чувствуют, но я-то точно чувствую, – когда играет марш? Маршируют фашисты, маршируют пионеры, марширует кто угодно. Просто потому, что играет музыка, создается ритм. Это художественное впечатление, которое во мне рождает сентиментальный отклик. Вообще, я люблю город Бухарест, в котором тоже никогда уже не побываю. Вспоминаю его запахи вечерние, утренние, парковые, уличные, центральные. Я любила Москву. И не могу это сравнивать с Одессой, потому что слишком долго здесь живу, это мой быт, и уже у меня нет такого отстраненно идеализированного представления о ней, как о других городах, в которых я жила.
Вы для меня человек русской культуры и языка… Когда про вас говорят «украинский режиссер Кира Муратова», мне всегда это кажется каким-то упрощением, что ли.
Это преувеличение просто. Надо все время вспоминать, что это был Советский Союз. Россия политически весь СССР заселила русскими людьми. Именно заселила. То есть ко всем секретарям райкомов, обкомов, уж ЦК так точно, послали этнически русских замов. Русский язык всюду. Рассказываем анекдоты про чукчей, про молдаван, про еще кого-нибудь, неважно, а они угодливо посмеиваются: да, мы такие вот, младшие братья. А сейчас эти младшие братья вдруг почувствовали, как у них изнутри что-то… Как в том фильме «Чужой». Вдруг из горла или груди выходит какой-то червяк огромный и на всех набрасывается. Весь этот юмор, который они принимали как должное, вдруг они почувствовали к нему ужасную ненависть. Но тем не менее не надо было все время талдычить: «Вы наши младшие братья, и украинский язык – это вообще не язык». Не надо было себе позволять столько хамства. Юмор не всегда уместен. Есть мерзкий юмор, который вылился в этих зеленых человечков.
«Вежливые люди»?
Это тоже юмор, понимаете. Это юмор, боже мой. Из «Крокодила» такие: «Да нам все можно, и все потерпите, утретесь». Мне не нравится! Я могу не любить говорить по-украински и не уметь, но мне не нравится, когда так относятся к тем, кто любит говорить по-украински и умеет. Очень просто у Маяковского сказано в «Что такое хорошо и что такое плохо»: «Если бьет дрянной драчун слабого мальчишку, я такого не хочу даже вставить в книжку». Я вообще пацифист, этим все сказано.
Будучи пацифистом, как вы относитесь к тому, что творится сейчас на Донбассе?
Кто начал, тот и виноват. «Кто начал?» – как спрашивают у детей в школе. Не я, не я, не я… Ну как «не я»! Ясно же, что ты. Я первую половину Майдана вообще не отрывалась от телевизора. Это было такое лирическое, миролюбивое нечто. Даже не знаю, как это назвать, когда они вместе пели песни, борщ варили. Им нравилось это перестроечное состояние, эйфория такая. Потом начали стрелять и спорить, кто начал стрелять. Дальше идет уже все, как всегда, во Французской революции было ясно показано. А приходит всегда к гильотине, к насилию. Я не знаю, что там творится на самом деле. Этого никто не знает. Наверное, нажива творится со всех сторон.
У кого есть шанс это закончить, по-вашему?
Это уж вы меня спрашиваете… Кто будет такой героически умной и потрясающей исторической личностью, которая сможет это взнуздать, повернуть коней? Я не знаю. Но вообще все так ужасно…
О чем вы сейчас говорите? Что именно ужасно?
А вот обо всей жизни, которая нас окружает. Все врут друг на друга, и все только видят удовольствие в том, чтобы обличить друг друга. Язвительность стала самым замечательным свойством. Если бы я жила давно и верила в бога, я бы ушла в монастырь. Я бы не стояла на столбе, как столпник, но в монастырь бы ушла и отвернулась бы к стенке. Что, собственно, и делаю. Но вообще я благодарна Украине за то, что мне платят пенсию и даже еще какие-то надбавки дают. Они ко мне стараются относиться хорошо. Смотрели они мои фильмы или нет, но раз какой-то шумок шел вокруг меня, то прилично меня любить и поощрять. Я им за это благодарна по-человечески.
А фильмы ваши смотрят сегодня? Показывают?
Вы знаете, я же не кассовый режиссер. Не зарабатываю своими фильмами деньги. Есть композиторы – Моцарт, Бетховен, Чайковский – мало кому нравятся, но какому-то меньшинству нравятся всегда. Мне нравится себя сравнивать с ними. Когда был Советский Союз и мне не давали снимать, я вообще себе придумала нишу замечательную: «Ну не показывайте никому мои фильмы, они очень дешевые, просто дайте мне их снимать и кладите их, как вы говорите, „складируйте“ в подвальчик, пусть там лежат. Можете мою фамилию убрать». Это было мое удовольствие – делать и так об этом думать, но очень тяжело. Поэтому, когда человек нездоров, кончаются силы. Помню, когда снимали «Три истории», я поломала ногу. Мне противно почему-то, когда выходит режиссер на каталке или с костылями и совершает какой-то такой подвиг и режиссирует. Я сказала: «Нет, мы останавливаемся. Снимут у меня гипс, тогда будем продолжать». Я не могу в этом виде снимать кино, это смешно и неправильно.
У вас есть один любимый свой фильм?
Нет, они меняются.
На сегодняшний день тогда.
На сегодняшний – последний, «Вечное возвращение». Но не всегда последний, нет. Очень долго мне нравился «Познавая белый свет». Я всегда безумно любила его. Потом любила «Увлеченья», потому что это были веселые, светлые фильмы. В «Познавая белый свет» был большой эстетический скачок для меня. Это был первый цветной фильм, и там была стройка. Я до сих пор, когда говорю «стройка», у меня начинаются мурашки. Уже не такие сильные, как тогда, но подобие мурашек тех самых. Новая эстетика, как у Фернана Леже. Там все некрасиво, и потому все очень красиво. Там все только начинается, и неизвестно, куда двинется. Уродство сплошное – кирпичи, известка: меня это так волновало, так нравилось, просто я с ума сходила! И еще это снимал в цвете Клименко, который замечательно это чувствовал. «Увлеченья» был редкостный для меня фильм, салонный. Меня так спрашивают: что такое салонный? Я говорю: это фильм поверхностный. А что значит поверхностный? Это о поверхности. Я вообще человек нетерпеливый, поэтому мне нравятся каждый раз другие вещи. Я сняла, например, «Астенический синдром» и думаю: все, я уперлась в стенку, сняла публицистическое кино. Как баран. Как вопль в пустыне. Воплю, воплю, воплю… А дальше-то что будешь снимать? Ну, думаю, надо сказку снять, «Чувствительный милиционер». Я куда-то нырнула вбок: такой нежный, лирический фильм, младенчик. Хотелось каждый раз осваивать новые территории и чем-то еще увлекаться другим. Почти с каждым фильмом были такие зигзаги интереса и удовольствия.
Так, а за что так любите последний?
В нем есть завершающее что-то. Точка какая-то или, не знаю, многоточие, восклицательный знак. Поговорили о том, об этом, потом пришли к этому. Все, до свидания. А дальше раскланиваешься, уходишь, шляпой машешь, приседаешь. Сейчас я отвращение испытываю к этим вот… Ко всему сопутствующему кино. «Аксессуарами» я стала это называть. Это не только в кино, у многих профессий. Продюсер – это аксессуар, деньги – аксессуар, группа – в основном аксессуар. Эти аксессуары мне всегда были противны. Но я настолько любила то, что не аксессуары, что терпела. А потом ушло здоровье, и я поняла, что все, конец, кирдык. Я просто настолько разлюбила аксессуары, что они меня победили.
The New Times, 2016
Алексей Балабанов
Брат или не брат
«Замок»
Балабанов как-то назвал «Замок» самым неудачным своим фильмом. Единственным, за который стыдно. Был, по обыкновению, лапидарен, дальше гадайте сами. Наверняка есть простейшее объяснение, но было бы здорово так его и не узнать. В этом фильме в самом деле есть какое-то несовершенство, столь редкое для Балабанова, – но именно этим он ценен. Здесь виден и ощутим автор, ранимый и незащищенный (хотя казалось бы: экранизация). И даже чудится в лице Николая Стоцкого – актера, о выборе которого режиссер потом жалел, – что-то неуловимо балабановское. Землемер здесь – не скрытный и беспокойный чужестранец, как в снятой тремя годами позже киноверсии Михаэля Ханеке, а «очарованный странник». (Как забыть роль, прославившую актера, в лубочном «Левше» Сергея Овчарова? Лесков всегда был в числе любимых писателей Балабанова.) Прямолинейный и хамоватый идеалист смахивает на шварцевского Ланцелота, пришедшего в сказочную деревню под управлением Замка. Это черное каменное чудище с холма является Землемеру исключительно во сне. Там же из снежно-пенного варева у подножья Замка вдруг встает, отряхиваясь, гигантская птица, темная и явно хищная: чем не Дракон? Но этот Землемер всегда готов к битве: недаром одного из немногих своих союзников, мальчишку Ханса, обещает научить драться на палках.
Несуразная простодушная боевитость – за несколько лет до «Брата» – тоже чисто балабановская. Взяться за Кафку, давно сделанного былью, да еще на руинах постсоветского кино, и посметь дописать неоконченный «Замок» – тут нужна недюжинная отвага. Та прямая и беззастенчивая атака на уклоняющуюся, лживую, меняющуюся на глазах реальность, которую Балабанов вел на протяжении двух десятилетий, началась с Землемера, вошедшего на постоялый двор незнакомой деревни и заявившего, что будет работать в Замке.
Впрочем, здесь реальности меньше даже, чем в «Счастливых днях» с их ложно-беккетовским пафосом и подлинно-сюрреалистическим Питером. Брейгель чистой воды – что лица, что одеяния, что палитра; карикатурные физиономии в обрамлении средневековых чепцов, не от мира сего. И сам замок – не как у Кафки кишащее бюрократами невзрачное строение, а мрачный, внушительный, с башнями: приступом не возьмешь, особенно в одиночку. Но этот Замок – все-таки из сновидений, как, возможно, и остальное. В настоящий, аккуратный и белый, больше похожий на театральную декорацию, Землемер попадет в дописанном Балабановым с Сельяновым на пару финале. Ничегошеньки там интересного не обнаружится, только очередной чиновник в костюме для охоты (имя Валлабене, из Кафки, упорно слышится как «Балобене», эхом фамилии режиссера) да бывший помощник главного героя, переквалифицировавшийся в замковые служащие. Лабиринт с бутафорскими стенами, крашеными под каменную кладку, – что твой Черный Вигвам: войдешь одним человеком, выйдешь другим. Так и он, вошел искателем Землемером, а вышел мастером по валикам для музыкальных автоматов Брунсвиком.
Музыка Сергея Курехина – тот ключ, которым заводится лишь с виду простая шкатулка балабановского «Замка». Крутится ручка, срабатывает механизм, и звуки инфернального сладкоголосого органчика льются из раструба. Все вокруг поет и пляшет в унисон: хор детишек, канкан неведомых девиц, комический ансамбль клерков… И конечно, заводилы в этом danse macabre – не способные ни секунды сидеть без движения помощники Землемера, они же наушники из Замка, Артур и Иеремия, шуты будто прямиком из Средневековья, – несравненные Анвар Либабов и Виктор Сухоруков. Сцена не пустует никогда.
Кафка, которого принято интерпретировать угрюмо-молчаливо (все многообразие музыки XX века не нашло адекватного языка для звуковой интерпретации его прозы), вдруг обрел идеальное отражение в глумливых курехинских спиралях, механистически-уютных, автоматически-стилизованных под воображаемый мир брейгелевской мнимо-европейской вселенной. Невольно пожалеешь о том, что трагически короткая жизнь Курехина не позволила продолжиться его сотрудничеству с Балабановым – а мог бы сложиться уникальный тандем. В том, как позже режиссер организовывал музыкальный строй своих картин – с закольцовыванием повторяющихся паттернов, чем проще, тем эффективнее, – до сих пор слышатся отзвуки курехинского Кафки.
Единственная фальшивая нота в этой гармонии – Землемер, не способный постигнуть ее музыкальных законов и все время удивляющийся: то свиньям, вереницы которых выбегают из одного тайного хода и бегут стройной гурьбой через помещение, чтобы скрыться в другом (все присутствующие вскакивают по стойке «смирно»), то таким же вымытым и вычищенным, розовым и распаренным голым девицам, вдруг вываливающимся из бани прямиком на снег, счастливо хохоча в объятиях очередного чиновника из Замка. Когда же к финалу и Землемеру высочайшим указом будет позволено слушать собственную музыку, он перестанет быть собой и вряд ли услышит о нежданно дарованном счастье. В этот миг он будет уже сидеть за общим столом, напялив смешную шапчонку, в точности как у окружающих, мимикрировавший до полной амнезии, – больше не бунтовщик, а анонимный крестьянин из толпы. Он рад уже и тому, что не гонят (как раньше) на мороз, что не заставляют месить неподатливый снег, меряя шаги от одного тусклого фонаря до другого, в гордом, но обреченном одиночестве. Ему не до музыки.
Между этим галлюциногенным блужданием по сугробам, безупречно, по-кафкиански точно выловленным операторами Сергеем Юриздицким и Андреем Жегаловым из египетской тьмы (из этих образов потом вылупится, например, «Морфий»), и повседневной нестрашной катастрофой растворения в бытовом аду на глазах рождается социопатическая философия и условная эстетика Балабанова, певца одиночек и одиночки по жизни. Но именно эта внеположенность всему окружающему миру позволяет открывать его секреты. Вот Землемер смотрит в глазок в двери и видит за ним монументальную фигуру Кламма, важного бюрократа из Замка: красная мантия и головной убор, как у судьи с какой-нибудь апокалиптической картины, глаза скрыты за непроницаемыми очками (правосудие должно быть слепо, а Кламм к тому же всегда спит). Сцена с глазком, пусть и не в таких подробностях, из Кафки. А вот уже из самого Балабанова, дописанная кода: внутри Замка Землемер смотрит в другой глазок, в аппарат со спрятанной оптической иллюзией внутри… и видит там того же Кламма. Выходит, ненастоящего, придуманного управляющего судьбами. Неудивительно, что этого Годо не дождаться и после скончания времен.
Между двумя крайностями – стратегиями существования художника в России – Балабанов выбирает не величественного (возможно, не существующего вовсе) Кламма, скрытого за семью печатями судию, а бедолагу Землемера, одинаково рьяно ломящегося и в открытые, и в запертые наглухо двери. Неслучаен, разумеется, выбор персоны на роль Кламма. В мантии и очках на стуле, как на троне, восседает Алексей Юрьевич Герман – может, напрямую назвать его учителем Балабанова было бы и неточно, но свой первый фильм тот снял именно на германовской студии. Пройдет совсем немного времени (за этот срок Герман сыграет у Балабанова еще одного небожителя-демиурга в короткометражном «Трофиме»), выйдет «Брат», и старший режиссер перестанет подавать руку младшему. Они так и не помирятся, будут существовать рядом, но параллельно, а потом уйдут из жизни один за другим, с разницей в три весенних месяца. Громогласным эхом после этого прозвучит посмертный «Трудно быть богом», в котором Герман историей еще одного бродяги-одиночки в брейгелевских лабиринтах средневековой то-ли-Европы-то-ли-России невольно завершит тему, начатую за два десятилетия до того молодым режиссером Балабановым.
«Война»Иван, главный герой «Войны» Алексея Балабанова, ближе к середине фильма говорит, что слова «снимать фильм» и «стрелять» по-английски звучат одинаково: «shooting». Реплика эта не случайна. Вопрос лишь в том, как ее толковать. Большинство критиков использовали ее как повод приписать режиссера к числу тех, кто, с подачи поэта, приравнивает перо к штыку. А он, на мой взгляд, всего-то хотел уподобить хорошее кино меткой стрельбе: в идеале надо попасть в яблочко. В «Войне», надо признать, Балабанов сделал свой не самый меткий выстрел – многие фильм не поняли, или поняли неправильно, или недопоняли. Хотя так ли в том виноват постановщик? Может быть, и некоторые из зрителей тоже виноваты?
После «Брата 2» вполне очевиден тот факт, что кино Балабанова воспринимается только как политический манифест. Критика по типу «ну, это уж чересчур» отдает лицемерием: на первом показе «Войны» в Госкино немаленький зал был забит до отказа, и никто – даже из тех, кто стоял в проходах, – не ушел. Значит, кино «держало». И не только потому, что видевшие «Брата 2» (99,9 процента зрителей того самого зала) и знавшие, о чем «Война» (100 процентов), ждали от Балабанова чего-то политнекорректного и провокационного. Многие именно за тем и шли. Обвинять после этого режиссера в немилосердии и чуть ли не в фашизме? Не смотрели бы! Слово «черножопый» и перерезанное горло уже в первых кадрах не обещали мелодрамы со счастливым концом. Многие коллеги после просмотра формулировали свои чувства примерно следующим образом: «Никто так у нас кино делать не умеет, только вот…» Что «вот»? Идеологическая запрограммированность – гарантия фальши. Фальшивая интонация – гарантия низкого художественного качества. Что же тогда понравилось? Или если бы показали то же самое, но без «черножопых», все было бы в порядке?
Словом, после «Войны» публика, искушенная или нет, чувствует себя куда более растерянно, чем после «Брата 2». В сиквеле одних привлекала, а других отталкивала простота комикса. В «Войне» слишком очевидны отсылки происходящего на экране к реальной жизни. Поэтому так запросто в вымысле и тенденциозной подтасовке Балабанова не обвинить. Тем более что большинство из нас в Чечне не были, а он именно там снимал свое кино. Конечно, и это не дает права на безапелляционные суждения, но их в «Войне» нет и в помине. Балабанов пытается показать всеми доступными способами, чем чревата война – как сверхидея и как факт. Вообще, «Война» – кино скорее идейное, чем идеологическое. Выясняется, что идея насилия, его дозволенности, которая и превращается в фильме в идею войны, переносится зрителями куда тяжелее, чем кадры, запечатлевшие насилие. Ведь особые ужасы и пытки, тем более крупным планом, Балабанов не показывает – в той же «Пианистке», «Танцующей во тьме» или «Собачьей жаре» мучительного куда больше. В восприятии «Войны» русский характер проявляется самым естественным образом: легче смотреть на отрезанные головы, чем согласиться с тем, что люди действительно режут друг другу головы и делают это с удовольствием. В первом случае – чистый аттракцион (кино – это понарошку), во втором – взгляд правде в глаза.
О «Брате 2» судить было легко. Одни хвалили нового героя, другие считали его антигероем и ругали Балабанова, позволившего такому персонажу победительно шествовать по экранам. С «Войной» все сложнее. Идеологическую программу здесь так запросто не разглядеть, ярлык, значит, не навесить. Центральные персонажи вызывают симпатию лишь до определенного предела – каждому из них автор приписал те или иные грехи, позволяющие относиться к ним без романтического восторга. Побывавший в плену солдат Ермаков (Алексей Чадов) возвращается в Чечню мстить да еще и зарабатывать на крови деньги; он беззастенчиво обманывает взятого в проводники чеченского пастуха, ведя того на почти верную смерть. Это любимый герой Балабанова? Не очень-то верится. Даже если и так, заставить зрителя полюбить Ермакова куда сложнее, чем Багрова. Англичанин (Иен Келли), отправившийся в Чечню освобождать невесту, в финале начинает ловить кайф от стрельбы и «закладывает» товарища по приключениям. Даже безмолвная кавказская пленница Маргарет (Ингеборга Дапкунайте) предает бывшего возлюбленного ради русского капитана, случайного «сокамерника».
Балабанов остается верен своему кредо – кино он снимает про уродов и людей. В данном случае уродское и человеческое переплелось в отдельно взятых личностях, и одно от другого не отделить. После фильма о первых порнодельцах режиссера почему-то никто не заподозрил в их апологетике, а в любви к солдату Ермакову его обвиняют. Меж тем на сочувствие своим героям их создатель имеет естественное право (даже если речь идет о Ставрогине или старике Карамазове).
Единственным абсолютно позитивным персонажем фильма остается раненый капитан Медведев (Сергей Бодров-мл.), но ведь и его идеологом не назовешь. Он как раз ничего о «черножопых» не говорит, никого не убивает и произносит лишь одну программную фразу: «Война идет, не надо расслабляться». Фраза, между прочим, важная: по прошествии нескольких лет, когда даже самые ярые миротворцы подзабыли о происходящем в Чечне, имеет смысл напомнить, что война не прекращается. И страна находится в состоянии этой самой войны, а не какой-то там «антитеррористической операции». Улыбчивый портрет Путина над плечом очередного кабинетного генерала, отказывающего в помощи отчаявшемуся англичанину, свидетельствует, что в системе ценностей Балабанова государство остается полюсом зла. О военных действиях регулярных частей в картине нет ни слова – свою страшную и жестокую войну ведет каждый из героев сам по себе. И если одобрение этой войны есть вызов либеральному сознанию и насмешка над демократическими идеалами, то очевидное осуждение двуличной власти не может не вызвать симпатии даже у самого политкорректного и «правозащитного» из зрителей.
Кстати, о политкорректности. «Черножопый» – слово плохое, в фильме им явно злоупотребляют. Но вряд ли в большей степени, чем в жизни, особенно если речь идет о Чечне. Универсальное оправдание Балабанова в том, что превзойти реальность по жестокости и цинизму он все равно не способен, да и не пытается. Как называют чеченцев русские, мирные жители и солдаты войны, так называют их и в фильме. Передернешься поневоле, не захочешь даже принадлежать к сообществу людей, так относящихся к другому сообществу. Вот если бы был возможен паритет, если бы талантливый и умелый чеченский кинорежиссер снял бы свой фильм про то, как русские пытают чеченских пленных и вершат свой неправый суд… Но такого не будет. Это не к Балабанову, а к государственной и политической системе, в которой мы живем. Да, на каждой войне есть как минимум две стороны и две точки зрения. А Балабанов, само собой, стоял и стоит по русскую сторону баррикад.
«Война» – фильм потенциально опасный. И прежде всего для властей. Если «Брат 2» стал культовым, его посмотрели все, молодежь закупила саундтреки и заслушала их до дыр, цитаты вошли в фольклор, то «Войне» такое не светит. Во-первых, «Война» не расставляет точек над «i», как того хотелось бы массовому зрителю, и слава Богу. Во-вторых, ей просто не дали стать «Братом 3». Во всех московских кинотеатрах, где шла – вроде бы широко – картина Балабанова, через считаные дни ее забили повсеместным «Гарри Поттером», оттеснив на поздневечерние и ночные сеансы. А в «Войне», как уже говорилось, ни особенных жестокостей, ни эротики (не считая в высшей степени художественной сцены насильственного купания обнаженной Дапкунайте в горном ручье) нет и в помине. Не иначе, испугались – быть может, потому, что горькая «Война» так не похожа на мейнстримного и игравшего на руку власти «Брата 2». Вот она где, идеология: вокруг Балабанова, а не в его фильме. Смотрите кино внимательнее, меньше читайте газеты.
«Война» – картина этапная, она свидетельствует о двух важнейших фактах. Первый: чеченская война, как в свое время та война, которую Америка вела во Вьетнаме, обязана быть сюжетом для книг, песен и фильмов; это важный и болезненный опыт, о котором нельзя молчать. Второй: время «Кавказского пленника» ушло навсегда, примирение уже невозможно. Поэтому Балабанов так настаивает на слове «война» и отказывается признавать, что дела на Кавказе «идут на лад». Это как минимум честно, и если уж «Войну» клеймят за идеологическую программу, то «Останкино», ласково рапортующее о редких «вспышках экстремизма», достойно презрения в высшей степени. Общество договорилось о системе эвфемизмов, скандальные заявления ему ни к чему. Поэтому «Война» раздражает.
Конечно, у Балабанова своя точка зрения, и представленная им картина не может претендовать на полную объективность. Разумеется, больно видеть, как тому, кто обозвал боевика «черножопым», режут горло. Или то, что самым слабым из пленников, обреченным на мучения и смерть, оказывается еврейский бизнесмен (его национальность подчеркивается несколько раз). Или то, что все чеченцы представлены в «Войне» бандитами и убийцами, потенциальными или состоявшимися. И иерархическая лестница национальностей, на которой высшую ступень занимают самые сильные, но и самые великодушные – русские. Даже убийство главного злодея автор поручает потерявшему самоконтроль англичанину – наш-то, подразумевается, за просто так не убьет. Но почему-то принято прощать Достоевскому и Гоголю антисемитизм. Может быть, документальный фильм Балабанова о чеченской войне, если бы он снял таковой, был бы омерзительной агиткой, но «Война» остается картиной выдающейся, несмотря на симпатии и антипатии автора. Если уж обращаться к XIX веку, то почему не вспомнить о системе взглядов Добролюбова: век разделял мировоззрение писателя – его мнения о мире и миросозерцание, – то, каким мир предстает в его изображении. Или, скажем так, имманентную поэтику произведения, которая, как правило, остается сильнее сознательной авторской тенденции. Та же теория, кстати, была позже развита французскими постструктуралистами: текст самоценен, автор после его написания мертв. Давайте договоримся, что Балабанов, дай ему Бог здоровья, больше не принимается в расчет. Вместо него – фильм.
А фильм остается ярким и страшным свидетельством того, что такое война. Вечная тема русской литературы и кинематографа. Диспуты о войне, о ее сущности ведутся в фильме все время. И что с того, что умирающий отец Ивана (В. Гостюхин) объясняет сыну, что «война – это хорошо, война из парня мужика делает»? Хотите верьте, хотите нет: сам персонаж этот, старый алкаш, бросивший жену, не выглядит ретранслятором авторских идей, а если зритель так это увидит, то сам будет в этом виноват. Если кто-то из веселых пареньков в кожаных куртках, которых я встретил в кинозале на сеансе «Войны», после фильма, заставившего их весело смеяться и орать: «Да минометом черных по жопе, и все дела!» – пойдет и запишется добровольцем, часть вины Балабанова в этом будет. Но не исключено, что кто-то из зрителей «Взвода» или «Апокалипсиса наших дней» был рад записаться в американскую армию. Такие всегда находятся, а в нашей стране их больше, чем где бы то ни было.
Что до миросозерцания, то «Война» в итоге остается фильмом абсолютно антивоенным. Чем больше удовольствия получают от беззакония и убийств его герои, тем большую неприязнь они вызывают. Чеченцы в фильме представлены злодеями, но образ главы «незаконного формирования» Аслана, созданный грузинским артистом Георгием Гургулия, остается одним из самых сильных, драматичных и убедительных в картине, особенно в сравнении с центральным героем Иваном, сыгранным талантливым Алексеем Чадовым в типологическом ключе, – это «один из нас», случайно попавший в чрезвычайные обстоятельства. Война – стихия, превращающая человека в умного и жестокого зверя. Это единственный однозначный вывод, который можно сделать из фильма. Интересно, кто с ним, с этим выводом, посмеет не согласиться? При этом в «Войне» есть хэппи-энд. На голливудскую «счастливую концовку» он не похож совсем. Хотя бы потому, что Балабанов, такой вроде бы бескомпромиссный и жестокий, оставляет в живых буквально всех своих героев, кроме стопроцентно «отрицательного» Аслана.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?