Текст книги "Манечка, или Не спешите похудеть (сборник)"
Автор книги: Ариадна Борисова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
И все бы ладно, да теща взлютовалась. Совсем не стало Леонтию Павловичу житья от старухи. Теперь уже, не скрывая презрения, при жене бракоделом называла. Тоже, видать, внука ждала, старая ведьма. Начала козни строить. То куда-то спиртовую заначку затырит, ищи до умопомрачения, то изгородь вместо зятя поправит, а девок на тонкие попреки сподобит.
Накопив обиду, Леонтий Павлович молча скрипел зубами. Решил во имя любимой жены терпеть до последнего. Но от мыслей-то не спрячешься, и привычка появилась, чуть какая неудача, в уме на тещу сваливать. Неурожай, засуха или, обратно, гниль дождливая, все она виновата, глаз ее худой. И себя по секрету считал порченым. Что-то, видать, она с ним хитрое сотворила, повернула его мужскую силу на законную кровать, а в сторону шагнешь – немочь.
Разок мелькнуло: женился б на Дуське, может, сына подарила бы… Специально в магазин сходил. Не-е, не по резону, просто так, поглядеть только.
Продавщица в соломенных бобылках осталась, вот жалко. Правда, сплетничали, завклубом к ней похаживает. Бывает, и поколачивает после утех. На вид мужик вроде приличный, интеллигентный, одеколоном за версту прет… Ну да сельские и ангела в покое не оставят, найдут, как активным словцом зацепить.
Увидела Дуська Леонтия Павловича, просияла. Во рту – золото, в ушах – серебро, тощий задок яичком оттопырила, перегнулась через прилавок в расчете на то, что вырез на груди пошире распахнется. Расплылись полузасохшие титьки по столешнице медузами…
Шел Леонтий Павлович домой, весело посвистывая. Нет, не понимал он завклубом. Как эдакое страхолюдство может нормальному мужику нравиться? Поди, и метелит-то он Дуську со злости на себя. Вспомнился Натальин перламутровый коленный отлив, и от одной мысли в штанах, как у пацана, заядренило. А тут бабы навстречу. Пришлось в кармане рукой придержать, вот срам.
…С одного гектара удалось снять шестьсот центнеров картофеля. Немудрено – сорок тонн навоза на гектар вложили и столько же суперфосфата. А соли калийной сколько, а золы, а аммиачной селитры… Не за так просто выбрали Леонтия Павловича председателем. Накося, выкуси, теща дорогая, не по твоим пророчествам выбился-таки зять в начальники.
И началось: посевная, уборочная, строительство фермы, борьба со спиртным. Бумага специальная из райкома пришла за здоровый образ жизни. А в первом же ряду злостных нарушителей, смутителей трудящегося народа спекуляцией ночной водкой – она, Пасенчиха.
Опозорила на всю деревню. Прописал теще всласть по первое число. Весь день настроение праздничное было. Потом сам же ту штрафную бумагу из сейфа выкрал и, багровея шеей, изо всех сил изображал праведный гнев: куда документ дели?! Пришлось из-за Натальи грех на душу принять, больно уж убивалась. Опять позор, потому как актер из Леонтия Павловича оказался неважный. Секретарь с бухгалтером головы в смущении опустили, за его же представление стыдясь. Ну и черт с ними, главное – бумаги нет, а с тещи он за подлянку по-родственному спросит…
Потом еще было. Кто-то в товарищеский суд подавал. То ли Пасенчиха тогда часть огорода у соседей оттяпала, то ли они у нее, а она за то дрожжей им в уборную накидала. Дерьмо взошло по жаре вонючей опарой, залило задний двор… Всего не упомнишь. Люди Леонтию Павловичу в глаза кололи: не последний в районе авторитет, а с собственной вредоносной тещей совладать не умеет. Наталья пыталась мать усовестить. Добилась лишь того, что Пасенчиха вообще перестала к ним ходить. Леонтий Павлович рад был, но старшие дочери, студентки, как приедут из города, чмок-чмок родителей и, не попив чаю, сразу к бабке. Младшие после школы тоже к ней в первую очередь.
Леонтий Павлович бесился от ревности. Боялся, что нахватаются у старухи ведьминской заразы. Но запретить бегать к ней не мог, да и не послушались бы. Допрашивать начнешь – глянут в несколько пар чернущих глаз, хоть святых выноси…
Так продолжалось до тех пор, пока теща не заболела. Двойняшки вообще в открытую к бабке переселились. Наталья стала укорять: нехорошо, люди косятся, говорят, что забыли о матери, только девчонки малые и ухаживают за больной…
Леонтий Павлович взорвался:
– Снова напакостит, так другое заговорят! Не угодишь этим людям!
Наталья заплакала, ушла в комнату, а его как с цепи сорвало:
– А помрет – так нарочно зимой, в мороз, чтоб мне по мерзлоте могилу копать тяжелее было!
Откричался в воздух и пошел в комнату утешать жену. Вечером, тихо матерясь, отправился по ее просьбе поколоть старухе дрова. Зашел в тещин дом, да так и закаменел в дверях.
Посреди горницы на гостевом столе свежо желтел новенький гроб. В нем лежала больная Пасенчиха и сумрачно глядела на него живым прищуренным глазом.
Леонтий Павлович сказать ничего не смог, лишь рукой махнул. После Сеньку-алкаша упросил за бутылку разобраться с дровами.
Снег в том году сошел рано, в марте. Все было готово к пятидесятилетнему юбилею Леонтия Павловича. Пригласили начальство, нужных людей и ту часть родни, которая не понаслышке знала о правилах поведения за столом. Обещал приехать сам Второй. Уважил, помня о совместной охоте в этих богатых зайцем и уткой местах.
Наталья с любовью накрывала столы к приезду высокого гостя, когда от Пасенчихи с круглыми от ужаса глазами, но пока еще не плача, прибежали двойняшки с сообщением, что бабушка лежит без движения и, кажется, не дышит. Наталья тут же обо всем забыла. Сначала рухнула на диван, затем подскочила и ринулась к двери. Сбила с ног как раз входившего райкомовского гостя и побежала, голося, по дороге.
Второй поднялся не без труда – зашиб копчик. Леонтий Павлович подхватил его под руки, повел к столу, бормоча извинения.
– Ничего, ничего, – морщился Второй, – понятное дело, как же… Такое несчастье, – но вид у него был оскорбленный.
Юбилей накрылся медным тазом. Однако не поворачивать же гостей несолоно хлебавши. Спешно притаранили с избушки гроб с покойницей, отрядили Сеньку-алкаша с дружками на погост, снабдив довольствием и лопатами…
Скорострельные похороны Леонтий Павлович спроворил с такой снедью и речами, о каких еще долго помнила вся деревня, потому что вся деревня и явилась в председательскую пятистенку. На поминки не приглашают, это не юбилей, а слух о смерти Пасенчихи облетел дома со скоростью гагаринской ракеты.
Райкомовец чуть было не уехал, но потом рассудил, что его дело здесь десятое. Зато по причине нежданного поворота событий можно не вручать слишком дорогого, на его взгляд, подарка – ключей от автомобиля «ГАЗ», о чем распорядился в хвастливую минуту щедрости Первый. Его тоже, конечно, пригласили, но не пожелал приехать. А теперь не совестно поприжать подарок, отдать районной библиотеке, давно просят.
Второй остался и не пожалел. Стол ломился и до погребения, и после, старушка, судя по всему, была замечательная, Леонтий Павлович плакал почти без остановки. Второй растрогался, наблюдая это неприкрытое человеческое горе. Все там будем, все, Господи, прости меня, партийного босса грешного… Смотрел на почившую с умилением. Вот простая русская женщина, труженица, мать, и красотой природа не обделила: нос прямой, черты лица правильные, сухие и благообразные, как у Богородиц на иконах. Да и дочь красавица. Сильно на мать походит, только светлее. Живая, нежная, теплая…
От обилия чувств гость толкнул на могиле речь о корнях, о родной земле, которая примет к себе славную дочь советского народа. Сказал броско, ярко, сам был в восторге. Размякнув, подумал, что в следующий юбилей, когда уже он, Второй, будет Первым, Леонтий Павлович по его распоряжению непременно получит заветные ключи от машины. Но, приехав в город, забыл об этом и не без артистизма рассказывал, как он отправился на юбилей, а попал на похороны. Женщины ахали. Второй, весьма довольный произведенным эффектом, еще долго с уважением вспоминал щедрость поминального стола и непритворные председателевы слезы.
На третий день подошла к Леонтию Павловичу Танюшка. Укоризненно глянула бабкиными глазами на испитое с горя отцовское лицо и молча вручила ему конверт. Тут же двойняшки хором встряли:
– Бабушка передать велела.
На конверте одно слово было написано: «Зятю».
Вскрыл Леонтий Павлович письмо не без опаски – вдруг змеюка какая выползет. От ведьмы и после кончины всего можно было ожидать, вплоть до террористического акта. Но выпали из конверта несколько зерен, и ничего больше, сколько он в него ни заглядывал, даже весь порвал.
Понял Леонтий Павлович, что нужно ему почему-то эти зернышки съесть. По наитию или как, но понял. «А-а-а, – вскинулся в порыве, – умирать, так пусть. Жить неохота. Все равно опозорился с юбилеем на весь белый свет. Знать, отравленные зерна подсунула ведьма перед тем, как в ад нырнуть».
Пожевал задумчиво – укроп укропом. Вкус знакомый. Тот сорт, какой в квашеную капусту кладут. Ждал день, два: нет и нет смерти, даже не прохватило. Ну, и забыл за делом. Потом посевная началась, до смерти ли.
К лету Наталья стала чего-то смурная, начала жаловаться на нездоровье, боли в спине. Сама раздалась вширь, в прежние халаты уже не влазила. «Годы, – с грустью думал Леонтий Павлович, жалея жену. – Все ж таки за сорок бабе. Может, климакс начался, или как это у них там называется…»
Осенью «климакс» зашевелился. Наталья кинулась в город к гинекологу. Там подтвердили: рожать придется, аборт делать поздно уже.
Приехала вся больная, не знала, как доложить мужу. А Леонтий Павлович никак не мог понять, чего она носится, точно угорелая, с зардевшимся помолодевшим лицом. Прежней ревности подпустил. Дал себя уговорить на просмотр нового кинофильма, чтоб угадать, на кого она в клубе шибче смотреть будет. На завклубом глянул грозно, тот аж забеспокоился, тощими ножонками в стиляжьих брючках застриг от испуга. Будешь знать, городской шмендрик, как на наших баб пялиться. Не удержавшись, Леонтий Павлович и с маманей, как прежде, сдуру пошептался о своих опасениях… И лишь когда Натальин живот попер вперед, дошло. Ахнул смущенно:
– Что удумала-то? Мне полтинник, Анютка на выданье, а ты!
Жена заплакала, кинула со злыми слезами:
– Я, что ли? Не ты ли, кобель старый, лазишь и лазишь на меня до сих пор? Как дочкам теперь скажу?
Леонтий Павлович присмирел. С новой силой поднялись из глубины мысли о сыне. Но уже не говорил об этом, боялся надежду спугнуть. Хотя чуял что-то – зрело, увесисто, матерым мужицким нюхом чуял, как старый кедр, звеня сердцевиной, чует приближение весны…
А дочки ничего, они только радовались и предвкушали, что будут с дитем нянькаться. Сами комнату выбелили, детскую кроватку вынесли из кладовки, белой эмалью покрасили. Анютка мягоньких пеленок из ветхих пододеяльников загодя нашила.
…Сын родился к зиме, здоровенький, крупный, завопил сразу крепким басом. Выдался в смуглую черноволосую родню Леонтия Павловича – единственный из всех детей.
«Не подвела, старая», – с непривычной нежностью подумал о теще Леонтий Павлович после того, как едва оклемался от радости через неделю. И в честь рождения долгожданного сына простил покойницу раз и навсегда.
Сервиз на двенадцать персон
Сорок пять лет – это, если взглянуть с невысокого места, не так уж много. Всего-то половинка обещанной дедами-старожилами жизни. Обидно, что промелькнули, как автобус за углом. Но вспоминать начнешь – и вот оно, рядом, и молодость, и все, что к ней прилагалось: свидания с небесноглазым пилотом (мамочка, я летчика люблю), слова и ночи, такие медовые, что хотелось навсегда утопнуть в их сладости, жизнь будто на изломе, на вздохе-вскрике обморочных поцелуев. Через какое-то время – его мелкие измены, вроде бы даже необходимые для сугреву и пылкости чувств, а по прошествии нескольких месяцев – крохи рассеянного внимания, жадно собираемые ею в копилку любви.
Из материального в копилке остался германский фарфоровый чайный сервиз на двенадцать персон, подаренный им 8 Марта в самом апогее отношений, – конфеты же были съедены, и цветы засохли. Нина поняла, что беременна, но было поздно что-нибудь предпринимать, а летчик-залетчик уже не церемонился и честно сказал:
– Что ж ты, глупышка, не предохранялась-то? Видела ведь, не семьянин я по нутру.
Окна от тоски дымились и плавились. Нина поверить не могла, прямо как Винни Пух: «Куда мой мед деваться мог?» – а он смог, липовенький, и дальше потек по глупым девкам и семьям, капая всюду сладким своим медом-ядом.
Когда оконная рама перестала сводиться к фокусу неуловимого летчицкого силуэта, Нина родила дочку Верочку и разбила копилку. А сервиз разбивать не стала – зачем? Поставила на полку, но не пользовалась им. Какой-то он был неродной в ее простенькой комнате и жил за стеклом серванта своей отдельной заграничной жизнью.
Беспокойными ночами в жгучих воспоминаниях скручивало сердце и низ живота. Совсем, казалось бы, разные части тела, заподозрить стыдно в дуэте, а как заноют в унисон, так только под холодным душем и унимаются. Нина входила в ледяные струи с ходу, упрямо стиснув зубы, и, дымясь горячими плечами, беспощадно растирала себя грубой мочалкой. Мстила повинному в своевольной памяти телу за скульптурно обтекаемые изгибы до тех пор, пока не отпускало. Забот теперь у Нины был полон рот: дом, институт, работа и обратно – работа, институт, дом. Дни тянулись по накатанному кругу стереотипно и тяжко, как у слепой лошади в шахтерском забое.
Бестактные подруги твердили:
– Нинка, ты что, очумела? Молодая, красивая, лови момент, балда! Годы не вернешь, не дави в себе либидо…
Какое, на фиг, либидо?! Плевать на мужиков хотела Нина, стоя под студеным душем. Закалилась от них, как от ангины, выздоровела от этой беды-«либиды». Один стимул у нее на всю оставшуюся жизнь – Верочка. Одна проблема, а в ней, будто в матрешке, еще куча: как воспитать безотцовщину, как накормить полезно и вкусно, одеть-обуть не хуже других, сказку о трех медведях перед сном рассказать, когда усталые веки хоть спичками подпирай…
Верочка пребывала в надоедливом почемучном возрасте, вынь да положь ей ответы на все вопросы. Пытала настойчиво: «Мама, вот ты – медведиха, я – медвежонок, а где у нас медведь?» – в детской лукавости своей стараясь выведать о главной недостаче в доме.
Нина терялась. Поднималось тайное, бессонными ночами на злых слезах настоянное, в тугой комок свернутое с глухой обидой вперехлест, и вопреки всем запретам мерцало из глубины живой победной болью.
Дочка ранним женским сознанием чуяла Нинино смятение, гладила по щеке пухлой ручкой:
– Ты моя самая-самонькая, мамочка, хочешь, я тебе из пластилина медведика слеплю?
Сглотнув подступивший к горлу ком, Нина исступленно целовала дочку, та даже начинала задыхаться и хныкать, но не было в этот момент в мире поцелуев более горячих и одновременно более святых и светлых.
Потом…
Потом из понятливого детства дочки острыми коленками вперед прорвалось безжалостное отрочество, когда вечерами она хлопала дверью, уходя «…к подружке, ты же не можешь купить цветной телевизор». Хотя при чем тут это и многое другое, чего Нина не могла, как бы ни хотела?
Был преждевременный интерес к альковным романам, звонки по телефону от взрослых мальчиков и прерывистый шепот: «Тише, а то мамаша услышит». А «мамаша» стой на кухне, болезненно прислушивайся и заправляй валидолом сбитое дыхание…
Следом заполыхал костер самозабвенной, но безответной любви. При Нининых попытках торкнуться в детскую комнату знойный жар опалял щеки Верочки: «Иди, мама, иди, сама знаю, не твоя жизнь, моя». Глаза дикошарые, как у киношного фашиста, расстреливающего кого-то в упор…
По ночам, больная пронзительной горечью дочкиных метаний, мать кралась на кухню к мусорному ведру и сотрясалась в сухих рыданиях над пасьянсом из клочков Верочкиных неотправленных писем, полных заклинаний и угроз суицида. Днем изо всех сил старалась быть веселой и ни о чем таком не подозревающей, придумывала нехитрые домашние сюрпризы, которым дочка раньше так радовалась. Теперь, осунувшаяся и заторможенная, Верочка в упор не видела супервкусного обеда. Не замечала и призванного предотвратить несчастье тщательно отрепетированного спектакля в отчаянном Нинином театре одного актера.
Нет, Верочка не порезала вены, не выбросилась из окна. После Нина пережила еще не одну и не две неудачи страстного дочкиного стремления стать любимой горячо и навеки. Но наконец все устоялось, и вместе с рожденным в муках холодным расчетом из второсортных жениховских загашников вынырнул перспективный Витя. Хлипкий и по-лягушачьи суматошный, зато ничем не обремененный. Недостающее звено в цепочке двух женских судеб. Однако так казалось только Нине, а Верочка опять все решила по-своему и ушла к темпераментному не по облику Вите в его роскошную «берлогу», подаренную шишками-родителями. Ушла туда, где среди заглушенных ковролином шагов и многократно отраженной зеркалами скуки, во всей огромной квартире не оказалось места для матери.
Что мать? Она свое выполнила, так устроено природой, и никто не виноват. И всем фиолетово, что Нина с кровью отодрала от себя полсердца, сама отдала единственное дитя чужому мерзкому типу, по принятым ханжеским правилам чуть ли не поблагодарив, вместо того чтобы завыть, вцепиться и не отпускать от себя.
Остались у Нины для затравки жизни работа, телевизор (цветной, купила к тому времени), сервиз для красоты да внешность – на первый взгляд супнаборная, на любителя, но, если приглядеться, местами еще обтекаемая мягко и ласково. Не какая-нибудь засохшая старая дева с рыбьей жаброй вместо сердца… Ну, и эти самые сорок пять лет – на торопливо-тревожном, ягодно-бабьем изломе, с вновь вспыхнувшими «либидиными» советами бывалых подружек и тайной прикидкой мужского экстерьера.
…Он возник из соседнего архитектурного отдела, высокий, с энгельсовской бородкой, младше на пять лет, но такой же по судьбе неприкаянный – ни угла, ни подушки голову приклонить. Их служебный роман начался после субботника, устроенного начальством ради экономии денег.
Отмечая успешное окончание коммунистического мероприятия, выраженного в косметическом ремонте родного учреждения, народ ностальгически надрался. Нине хотелось домой, а подруга Светка, с которой было по пути, отмахивалась и, раздувая ноздри, азартно орала отбойные советские песни.
Нина выпила лишку, с непривычки ей стало дурно, и она вышла в прохладное фойе. Облокотившись на подоконник, устало приникла лбом к стеклу. За окном с финальной безысходностью золотилась поздняя осень. Коллеги в кабинете отбивали тяжелый ритм двусмысленного припева о пролетарском вожде. Нина посмеялась: раньше не замечала, что вождь странным образом находится почему-то сразу «в тебе и во мне».
Рядом незаметно вырос Вениамин Семенович. Нине ни разу не приходило в голову примерить к нему разборчивую таблицу матримониальных параметров: слишком давно он был уныло и докучливо знаком. Как до чертиков надоевший одноклассник.
Он положил на ее плечо крепкую горячую длань. От забытой тяжести и обжигающего тепла мужской руки плечо предательски дрогнуло и запульсировало под тонкой тканью футболки, ускорив вяло текущие сквозь сердце запретные соки.
– Бабье лето, – сказал он и случайно угодил в яблочко. – Ишь, какое золото, а? Высшей пробы. – Слегка стиснул затекшее от напряжения Нинино предплечье…
Спасая себя от приятной и в то же время досадной сложности ощущений, она мягко высвободилась и в замешательстве уставилась в потолок, украшенный узорами осыпавшейся штукатурки. Узрев в потолочной абстракции абрис женского профиля, как за спасительную нить ухватилась за волнистую линию тонкой трещинки, отвлекая от себя внимание:
– Смотрите, женщина!
– Где? – не понял он, не видя вокруг, кроме Нининого тела, ничего, что бы напомнило ему о столь конкретном предмете сиюминутных вожделений.
– Во-он, вон там, – указала она на штукатурный рисунок.
Вениамин Семенович резко повернулся и ушел.
Нина с неприязнью повела изнывшимся плечом (вот чудик, обиделся, что ли?), стряхнула с себя мимолетную смуту и решила еще раз попытаться увести с мероприятия упрямую Светку. Неожиданно он вернулся с букетом разноцветных фломастеров. Не успела Нина опомниться, как с всунутым в руки «букетом» взлетела к потолку на сдвоенных крыльях его больших ладоней.
– Рисуй! – крикнул он снизу, перейдя на «ты» и явив в необычной проекции наметившуюся лысину. Нине показалось, что через его наэлектризованные мускулы в тело входит убийственный ток, и она, слабо охнув, соскользнула в вибрирующее кольцо мужских объятий. Красочным веером рассыпались фломастеры по живописно затоптанному шпатлевкой паркету…
Нина долго не поддавалась на намеки Вениамина Семеновича, пока не последовал прямой текст предложения, и доводящее до изнеможения одиночество решило дело в его пользу. Она согласилась с испытательным сроком неофициально разделить с ним жизнь, стол, постель и «ет сетера», как выразил он торжественно и туманно то, что под этим подразумевалось.
Дочь отнеслась к замужеству матери (а Нина стыдливо преподнесла намеченное ею событие именно так) почти безучастно, лишь невнятной досадой надломив брови. Верочка ходила на седьмом месяце беременности, и «новобрачная», страдая от нелепости обстоятельств, была благодарна дочери за равнодушное «как хочешь», произнесенное с толикой сарказма, но без ожидаемого активного презрения.
Строгий и церемонный, вознесся Вениамин Семенович на девятый этаж Нининой малосемейки, в белой рубашке, с жеваным галстуком под лощеным воротом пиджака. Галантно чмокнул запястье, вручил Нине багровую розу в обрывке кальки и, пометив территорию шагами, поставил у шкафа холостяцкий чемоданчик. В чемоданчике лежали пара белья, несколько рубашек и дюжина носовых платков.
Очень скоро Нина убедилась в заблуждениях насчет того, что знает сослуживца как облупленного. Внешне романтичный, Вениамин Семенович расхаживал по утрам в пошлых «семейных» трусах и без зазрения совести громко портил воздух, когда Нина находилась в кухне. На ее замечание спокойно ответил, что культура не там, где говорят «фу», а где про это вполне естественное «фу» не упоминают на каждом шагу. Вениамин Семенович прозаически кипятил свои платки в кастрюльке для вторых блюд, также не обращая внимания на Нинино занудство. Нина купила вторую кастрюльку, но и ту постигла сия непродовольственная участь. Коллега имел также привычку в думах над кульманом выщипывать в бороде волосенки и кидать их куда ни попадя. Нина поражалась их количеству, непропорциональному с тем, что имелось на затылке. Она покорно вылавливала тронутые сединой завитушки из компота и супа и прилагала все усилия, чтобы извинить странности Вениамина Семеновича его крайней одаренностью.
А еще Нина узнала, что он изредка страдает запоями, ибо от природной лени, отчасти оправданной скверными рабочими условиями, не может дать полного выхода всему распиравшему его творчеству. Но, несмотря на разъяснившиеся обстоятельства «ет сетера», Нина к нему привязалась. С ним она впервые оценила вкус пива. Неприметно войдя во вкус вообще, она не отказывалась при случае и от стаканчика горькой.
Конец их симбиозу положили не его дурные наклонности и даже не судорожная имитация страсти, которую они долго и безуспешно разыгрывали вопреки настоящему положению дел, а потому и здравому смыслу. В один из запойных дней, полагаясь на ее рассеянность, Вениамин Семенович украдкой заложил единственное драгоценное имущество в доме – сервиз на двенадцать персон.
Нина выкупила злополучный сервиз, все такой же нарядный, целенький, не напророчивший ей счастья ни одной разбитой чашкой, и сорвалась в «больше не могу». Напрямик спросила Вениамина Семеновича, зачем они, собственно, сознательно портят хорошую дружбу некачественным сексом. Он сказал с обезоруживающей простотой:
– Женщина не должна быть одна.
Фраза сначала отчего-то рассмешила Нину до слез. Затем она закатила истерику, случайным попаданием раскокала его очки и, вытурив вон, выбросила на лестничную площадку холостяцкий чемоданчик с платками и двумя оскверненными кастрюльками.
Впрочем, на служебных отношениях их «развод» (вернее, «развон») не отразился. Раз – вон, два – вон, поскольку сходились они еще не раз и не два, пока Вениамин Семенович не осчастливил своим волосатым присутствием квартиру любительницы патриотического пения Светки.
В память о великовозрастном ребенке остался у Нины долгий запах дешевых сигарет и портрет Хемингуэя. Портрет небрежно начеркала остро отточенным карандашом, почти процарапала на белой стене очень талантливая рука.
Нине минуло сорок девять. Дочка, слава богу, жила благополучно. Даже более того: лягушеподобный зять из кого-то там в отделе дорос до большого начальника, отпустил яичное брюшко и пытался умничать, хотя до сих пор спотыкался на сложных словах. Теща тихо презирала единственного в семье мужчину, одновременно уважая за деловую хватку и умение вгрызться в скользкую экономическую действительность.
Верочка приходила к матери не более пяти раз, и не просто, а по надобности. Неловко двигалась по комнате, в которой жила столько лет, брезгливо обходя взглядом мужские носки, сохнущие на батарее. В очередной ее приход носков уже не было, и никого не было, кроме матери и еле слышного запаха дешевых сигарет. Верочка не задавала вопросов.
– Женщина не должна быть одна, – сказала Нина, оправдывая еще те носки.
– А я не одна, – бросила дочь, острым лезвием слов напрочь отсекая короткое Нинино мгновение между женщиной и старухой, словно мать уже не могла претендовать на прежний статус, втайне еще не иссякший надеждами.
Скоро Нина вышла на пенсию. Ее попросили освободить место, за которое было сполна уплачено государству трудом и творческой мыслью – в институте проводилось жестокое сокращение, лукаво называемое «оптимизацией штатов». Взамен свежеиспеченная пенсионерка получила полное право не помереть с голоду.
Маясь от непривычного безделья и невостребованности, Нина быстро стала выглядеть на увы. «Увы», поняла она, происходит от слова «увядание», когда все лепестки начинают сохнуть и падать, как волосы, желания и мечты. Теперь она целыми днями сидела у телевизора, большей частью ни о чем не думая и глядя на экран, как на картинки калейдоскопа. Иногда покупала бутылку водки и, растянув ее на день, тихонько пила одна, страшась любого звонка в дверь.
Жизнь в Нине теплилась ради трех дней в году: дня рождения дочери, внучки Олюшки и 8 Марта. В эти числа Нине благосклонно позволялось прийти в богатую квартиру зятя в священные часы между завтраком и обедом, пока не подошли настоящие гости.
До звонкого блеска натирала Нина содой чашку и блюдце из германского сервиза на двенадцать персон. Ставила чайную пару на стол и долго-долго на нее смотрела.
На перламутровой поверхности фарфора, словно сбрызнутого разводами бензина в солнечной луже, все так же, как много лет назад, резвились под дудку веселого музыканта пасторальные пастушки. А обещанная дедами-старожилами долгая жизнь Нины стекала с донышка капля за каплей – кап-кап-кап – мимо туго натянутой улыбки дочери, мимо светски-любезного взгляда внучки на серебряные сережки с кораллами, кроваво взблескивающие в тонких чашечных стенках. Для Нининых возможностей это был дорогой подарок.
Верочка по обыкновению скупо и неискренне благодарила мать. Они отправлялись пить торопливый чай на кухне вприкуску с пирожными и лихорадочным поиском тем.
Нина одним ртом машинально улыбалась дочкиным замечаниям о жизни знакомых, тупо уставившись на покрытый цветным пластиком кухонный стол. Никакие силы не смогли бы заставить ее поднять глаза на навесной шкаф, где за стеклом красовались до времени полного набора несколько пар из ее сервиза. В какое-то дикое мгновение ей смертельно хотелось добраться до пухлых пастушек, насмешливо выпялившихся на нее сверху вниз. Хотелось скинуть их под ноги и топтать, топтать… топтать до тех пор, пока эта преступно застывшая фарфоровая молодость не разобьется на тысячу мелких осколков.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?