Текст книги "Весёлые рассказы для детей"
Автор книги: Аркадий Аверченко
Жанр: Детская проза, Детские книги
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Галочка
Однажды в сумерки весеннего, кротко умиравшего дня к Ирине Владимировне Овраговой пришла девочка двенадцати лет Галочка Кегич.
Сняв в передней верхнюю серую кофточку и гимназическую шляпу, Галочка подёргала ленту в длинной русой косе, проверила, всё ли на месте, – и вошла в неосвещённую комнату, где сидела Ирина Владимировна.
– Где вы тут?
– Это кто? А! Сестра своего брата. Мы с вами немного ведь знакомы. Здравствуйте, Галочка.
– Здравствуйте, Ирина Владимировна. Вот вам письмо от брата. Хотите, читайте его при мне, хотите – я уйду.
– Нет, зачем же; посидите со мной, Галочка. Такая тоска… Я сейчас.
Она зажгла электрическую лампочку с перламутровым абажуром и при свете её погрузилась в чтение письма.
Кончила…
Рука с письмом вяло, бессильно упала на колени, а взгляд мёртво и тускло застыл на освещённом краешке золочёной рамы на стене.
– Итак – всё кончено? Итак – уходить?
Голова опустилась ниже.
Галочка сидела, затушёванная полутьмой, вытянув скрещённые ножки в лакированных туфельках и склонив голову на сложенные ладонями руки.
И вдруг в темноте звонко – как стук хрустального бокала о бокал – прозвучал её задумчивый голосок:
– Удивительная это штука – жизнь.
– Что-о-о? – вздрогнула Ирина Владимировна.
– Я говорю: удивительная штука – наша жизнь. Иногда бывает смешно, иногда грустно.
– Галочка! Почему вы это говорите?
– Да вот смотрю на вас и говорю. Плохо ведь вам небось сейчас.
– С чего вы взяли…
– Да письмо-то это – большая радость, что ли?
– А вы разве… Знаете… содержание письма?
– Не знала бы, не говорила бы.
– Разве Николай показывал вам?
– Колька дурак. У него не хватит даже соображения поговорить со мной, посоветоваться. Ничего он мне не показывал. Я хотела было из самолюбия отказаться снести письмо, да потом мне стало жалко Кольку. Смешной он и глупый.
– Галочка… Какая вы странная… Вам двенадцать лет, кажется, а вы говорите, как взрослая.
– Мне вообще много приходится думать. За всех думаешь, заботишься, чтоб всем хорошо было. Вы думаете, это легко?
Взгляд Ирины Владимировны упал на прочитанное письмо, и снова низко опустилась голова.
– И вы тоже, миленькая, хороши! Нечистый дёрнул вас потёпаться с этим ослом Климухиным в театр. Очень он вам нужен, да? Ведь я знаю, вы его не любите, вы Кольку моего любите – так зачем же это? Вот всё оно так скверно и получилось.
– Значит, Николай из-за этого… Боже, какие пустяки! Что же здесь такого, если я пошла в театр с человеком, который мне нужен, как прошлогодний снег.
– Смешная вы, право. Уже большой человек вы, а ничего не смыслите в этих вещах. Когда вы говорите это мне, я всё понимаю, потому что умная и, кроме того, девочка. А Колька большой ревнивый мужчина; узнал – вот и полез на стену. Надо бы, кажется, понять эту простую штуку…
– Однако он мне не пишет причины его разрыва со мной.
– Не пишет ясно почему: из самолюбия. Мы, Кегичи, все безумно самолюбивы.
Обе немного помолчали.
– И смешно мне глядеть на вас обоих и досадно. Из-за какого рожна, спрашивается, люди себе кровь портят? Насквозь вас вижу: любите друг друга так, что аж чертям тошно. А мучаете один другого. Вот уж никому этого не нужно. Знаете, выходите за Кольку замуж. А то прямо смотреть на вас тошнёхонько.
– Галочка! Но ведь он пишет, что не любит меня!..
– А вы и верите? Эх, вы. Вы обратите внимание: раньше у него были какие-то там любовницы…
– Галочка!
– Чего там – Галочка. Я, слава Богу, уже двенадцать лет Галочка. Вот я и говорю: раньше у него было по три любовницы сразу, а теперь вы одна. И он всё время глядит на вас, как кот на сало.
– Галочка!!
– Ладно вам. Не подумайте, пожалуйста, что я какая-нибудь испорченная девчонка, а просто я всё понимаю. Толковый ребёнок, что и говорить. Только вы Кольку больше не дразните.
– Чем же я его дразню?
– А зачем вы в письме написали о том художнике, который вас домой с вечера провожал? Кто вас за язык тянул? Зачем? Только чтобы моего Кольку дразнить? Стыдно! А ещё большая!
– Галочка!.. Откуда вы об этом письме знаете?!
– Прочитала.
– Неужели Коля…
– Да, как же! Держите карман шире… Просто открыла незапертый ящик и прочитала…
– Галочка!!!
– Да ведь я не из простого любопытства. Просто хочу вас и его устроить, с рук сплавить просто. И прочитала, чтобы быть… как это говорится? В курсе дела.
– Вы, может быть, и это письмо прочитали?
– А как же! Что я вам, простой почтальон, что ли? Чтобы втёмную письма носить?.. Прочитала. Да вы не беспокойтесь! Я для вашей же пользы это… Ведь никому не разболтаю.
– А вы знаете, что читать чужие письма неблагородно?
– Начихать мне на это. Что с меня можно взять? Я маленькая. А вы большой глупыш. Обождите, я вас сейчас поцелую. Вот так. А теперь – надевайте кофточку, шляпу – и марш к Кольке. Я вас отвезу.
– Нет, Галочка, ни за что!
– Вот поговорите ещё у меня. Уж вы, раз наделали глупостей, так молчите. А Колька сейчас лежит у себя на диване носом вниз и киснет, как собака. Вообразите – лежит и киснет. Вдруг – входите вы! Да ведь он захрюкает от радости.
– Но ведь он же мне написал, что…
– Чихать я хотела на его письмо. Ревнивый этот самый Колька, как чёрт. Наверное, и я такая же буду, как вырасту. Ну, не разговаривайте. Одевайтесь! Ишь, ты! И у вас вон глазки повеселели. Ах вы, мышатки мои милые!..
– Так я переоденусь только в другое платье…
– Ни-ни! Надо, чтобы всё по-домашнему было. Это уютненькое. Только снимите с волос зелёную бархатку, она вам не идёт… Есть красная?
– Есть.
– Ну, вот и умница. Давайте, я вам приколю. Вы красивая и симпатичная… Люблю таких. Ну, поглядите теперь на меня… Улыбнитесь? То-то. А Кольке, прямо как придёте, так и скажите: «Коля, ты дурак». Ведь вы с ним на ты, я знаю. И целуетесь уже. Раз видела. На диванчике. Женитесь, ей-богу, чего там.
– Галочка! Вы прямо необыкновенный ребёнок.
– Ну да! Скажете тоже. Через четыре года у нас в деревне нашего брата уже замуж выдают, а вы говорите ребёнок. Охо-хо!.. Уморушка с вами. Духами немного надушитесь – у вас хорошие духи, – и поедем. Дайте ему слово, что вы плевать хотели на Климухина, и скажите Кольке, что он самый лучший. Мужчины любят это. Готовы, сокровище моё? Ну, айда к этой старой крысе!
«Старая крыса», увидев вошедшую странную пару, вскочил с дивана и, растерянный, со скрытым восторгом во взоре, бросился к Ирине Владимировне.
– Вы?! У меня? А письмо… получили?
– Чихать мы хотели на твоё письмо, – засмеялась Галочка, толкая его в затылок. – Плюньте на всё и берегите здоровье. Поцелуйтесь, детки, а я уже смертельно устала от этих передряг.
Оба уселись рядом на диване и рука к руке, плечо к плечу – прильнули друг к другу.
– Готово? – деловым взглядом окинула эту группу с видом скульптора-автора Галочка. – Ну, а мне больше некогда возиться с вами. У меня, детки, признаться откровенно, с арифметикой что-то неладно. Пойти подзубрить, что ли. Благословляю вас и ухожу. Кол-то мне из-за вас тоже, знаете, получать не расчёт…
Страшный мальчик
Обращая взор свой к тихим розовым долинам моего детства, я до сих пор испытываю подавленный ужас перед Страшным Мальчиком.
Широким полем расстилается умилительное детство – безмятежное купанье с десятком других мальчишек в Хрустальной бухте, шатанье по Историческому бульвару с целым ворохом наворованной сирени под мышкой, бурная радость по поводу какого-нибудь печального события, которое давало возможность пропустить учебный день, «большая перемена» в саду под акациями, змеившими золотисто-зелёные пятна по растрёпанной книжке «Родное слово» Ушинского, детские тетради, радовавшие взор своей снежной белизной в момент покупки и внушавшие на другой день всем благомыслящим людям отвращение своим грязным пятнистым видом, тетради, в которых по тридцати, сорока раз повторялось с достойным лучшей участи упорством: «Нитка тонка, а Ока широка» или пропагандировалась несложная проповедь альтруизма: «Не кушай, Маша, кашу, оставь кашу Мише», переснимочные картинки на полях географии Смирнова, особый, сладкий сердцу запах непроветренного класса – запах пыли и прокисших чернил, ощущение сухого мела на пальцах после усердных занятий у чёрной доски, возвращение домой под ласковым весенним солнышком, по протоптанным среди густой грязи, полупросохшим, упругим тропинкам, мимо маленьких мирных домиков Ремесленной улицы и, наконец, – среди этой кроткой долины детской жизни, как некий грозный дуб, возвышается крепкий, смахивающий на железный болт кулак, венчающий худую, жилистую, подобно жгуту из проволоки, руку Страшного Мальчика.
Его христианское имя было Иван Аптекарёв, уличная кличка сократила его на «Ваньку Аптекарёнка», а я в пугливом, кротком сердце моём окрестил его: Страшный Мальчик.
Действительно, в этом мальчике было что-то страшное: жил он в местах совершенно неисследованных – в нагорной части Цыганской Слободки; носились слухи, что у него были родители, но он, очевидно, держал их в чёрном теле, не считаясь с ними, запугивая их; говорил хриплым голосом, поминутно сплёвывая тонкую, как нитка, слюну сквозь выбитый Хромым Возжонком (легендарная личность!) зуб; одевался же он так шикарно, что никому из нас даже в голову не могло прийти скопировать его туалет: на ногах рыжие, пыльные башмаки с чрезвычайно тупыми носками, голова венчалась фуражкой, измятой, переломленной в неподлежащем месте и с козырьком, треснувшим посредине самым вкусным образом.
Пространство между фуражкой и башмаками заполнялось совершенно выцветшей форменной блузой, которую охватывал широченный кожаный пояс, спускавшийся на два вершка ниже, чем это полагалось природой, а на ногах красовались штаны, столь вздувшиеся на коленках и затрёпанные внизу, что Страшный Мальчик одним видом этих брюк мог навести панику на население.
Психология Страшного Мальчика была проста, но совершенно нам, обыкновенным мальчикам, непонятна. Когда кто-нибудь из нас собирался подраться, он долго примеривался, вычислял шансы, взвешивал и, даже всё взвесив, долго колебался, как Кутузов перед Бородино. А Страшный Мальчик вступал в любую драку просто, без вздохов и приготовлений: увидев не понравившегося ему человека, или двух, или трёх, он крякал, сбрасывал пояс и, замахнувшись правой рукой так далеко, что она чуть его самого не хлопала по спине, бросался в битву.
Знаменитый размах правой руки делал то, что первый противник летел на землю, вздымая облако пыли; удар головой в живот валил второго; третий получал неуловимые, но страшные удары обеими ногами… Если противников было больше, чем три, то четвёртый и пятый летели от снова молниеносно закинутой назад правой руки, от методического удара головой в живот – и так далее.
Если же на него нападали пятнадцать, двадцать человек, то сваленный на землю Страшный Мальчик стоически переносил дождь ударов по мускулистому гибкому телу, стараясь только повёртывать голову с тем расчётом, чтобы приметить, кто в какое место и с какой силой бьёт, дабы в будущем закончить счёты со своими истязателями.
Вот что это был за человек – Аптекарёнок.
Ну, не прав ли я был, назвав его в сердце своём Страшным Мальчиком?
Когда я шёл из училища в предвкушении освежительного купания на «Хрусталке», или бродил с товарищем по Историческому бульвару в поисках ягод шелковицы, или просто бежал неведомо куда по неведомым делам, – всё время налёт тайного, неосознанного ужаса теснил моё сердце: сейчас где-то бродит Аптекарёнок в поисках своих жертв… Вдруг он поймает меня и изобьёт меня вконец – «пустит юшку», по его живописному выражению.
Причины для расправы у Страшного Мальчика всегда находились…
Встретив как-то при мне моего друга Сашку Ганнибоцера, Аптекарёнок холодным жестом остановил его и спросил сквозь зубы:
– Ты чего на нашей улице задавался?
Побледнел бедный Ганнибоцер и прошептал безнадёжным тоном:
– Я… не задавался.
– А кто у Снурцына шесть солдатских пуговиц отнял?
– Я не отнял их. Он их проиграл.
– А кто ему по морде дал?
– Так он же не хотел отдавать.
– Мальчиков на нашей улице нельзя бить, – заметил Аптекарёнок и, по своему обыкновению, с быстротой молнии перешёл к подтверждению высказанного положения: со свистом закинул руку за спину, ударил Ганнибоцера в ухо, другой рукой ткнул «под вздох», отчего Ганнибоцер переломился надвое и потерял всякое дыхание, ударом ноги сбил оглушённого, увенчанного синяком Ганнибоцера на землю и, полюбовавшись на дело рук своих, сказал прехладнокровно:
– А ты… – Это относилось ко мне, замершему при виде Страшного Мальчика, как птичка перед пастью змеи. – А ты что? Может, тоже хочешь получить?
– Нет, – пролепетал я, переводя взор с плачущего Ганнибоцера на Аптекарёнка. – За что же… Я ничего.
Загорелый, жилистый, не первой свежести кулак закачался, как маятник, у самого моего глаза.
– Я до тебя давно добираюсь… Ты мне попадёшь под весёлую руку. Я тебе покажу, как с баштана незрелые арбузы воровать!
«Всё знает проклятый мальчишка», – подумал я.
И спросил, осмелев:
– А на что они тебе… Ведь это не твои.
– Ну и дурак. Вы воруете всё незрелые, а какие же мне останутся? Если ещё раз увижу около баштана – лучше бы тебе и на свет не родиться.
Он исчез, а я после этого несколько дней ходил по улице с чувством безоружного охотника, бредущего по тигровой тропинке и ожидающего, что вот-вот зашевелится тростник и огромное полосатое тело мягко и тяжело мелькнёт в воздухе. Страшно жить на свете маленькому человеку.
* * *
Страшнее всего было, когда Аптекарёнок приходил купаться на камни в Хрустальную бухту.
Ходил он всегда один, несмотря на то что все окружающие мальчики ненавидели его и желали ему зла.
Когда он появлялся на камнях, перепрыгивая со скалы на скалу, как жилистый поджарый волчонок, все невольно притихали и принимали самый невинный вид, чтобы не вызвать каким-нибудь неосторожным жестом или словом его сурового внимания.
А он в три-четыре методических движения сбрасывал блузу, зацепив на ходу и фуражку, потом штаны, стянув заодно с ними и ботинки, и уже красовался перед нами, чётко вырисовываясь смуглым, изящным телом спортсмена на фоне южного неба. Хлопал себя по груди и, если был в хорошем настроении, то, оглядев взрослого мужчину, затесавшегося каким-нибудь образом в нашу детскую компанию, говорил тоном приказания:
– Братцы! А ну, покажем ему «рака».
В этот момент вся наша ненависть к нему пропадала – так хорошо проклятый Аптекарёнок умел делать «рака».
Столпившиеся, тёмные, поросшие водорослями скалы образовывали небольшое пространство воды, глубокое, как колодец… И вот вся детвора, сгрудившись у самой высокой скалы, вдруг начинала с интересом глядеть вниз, охая и по-театральному всплёскивая руками:
– Рак! Рак!
– Смотри, рак! Чёрт знает, какой огромадный! Ну и штука же!
– Вот так рачище!.. Гляди, гляди – аршина полтора будет.
Мужичище – какой-нибудь булочник при пекарне или грузчик в гавани, – конечно, заинтересовывался таким чудом морского дна и неосторожно приближался к краю скалы, заглядывая в таинственную глубь «колодца».
А Аптекарёнок, стоявший на другой, противоположной скале, вдруг отделялся от неё, взлетал аршина на два вверх, сворачивался в воздухе в плотный комок, спрятав голову в колени, обвив плотно руками ноги, и, будто повисев в воздухе полсекунды, обрушивался в самый центр «колодца».
Целый фонтан – нечто вроде смерча – взвивался кверху, и все скалы сверху донизу заливались кипящими потоками воды.
Вся штука заключалась в том, что мы, мальчишки, были голые, а мужик – одетый и после «рака» начинал напоминать вытащенного из воды утопленника.
Как не разбивался Аптекарёнок в этом узком скалистом «колодце», как он ухитрялся поднырнуть в какие-то подводные ворота и выплыть на широкую гладь бухты – мы совершенно недоумевали. Замечено было только, что после «рака» Аптекарёнок становился добрее к нам, не бил нас и не завязывал на мокрых рубашках «сухарей», которые приходилось потом грызть зубами, дрожа голым телом от свежего морского ветерка.
* * *
Пятнадцати лет от роду мы все начали «страдать».
Это – совершенно своеобразное выражение, почти не поддающееся объяснению. Оно укоренилось среди всех мальчишек нашего города, переходящих от детства к юности, и самой частой фразой при встрече двух «фрайеров» (тоже южное арго) было:
– Дрястуй, Серёжка. За кем ты стрядаешь?
– За Маней Огнёвой. А ты?
– А я ещё ни за кем.
– Ври больше. Что же ты, дрюгу боишься сказать, что ли ча?
– Да мине Катя Капитанаки очень привлекаеть.
– Врёшь?
– Накарай мине господь.
– Ну, значит, ты за ней стрядаешь.
Уличённый в сердечной слабости, «страдалец за Катей Капитанаки» конфузится и для сокрытия прелестного полудетского смущения загибает трёхэтажное ругательство.
После этого оба друга идут пить бузу за здоровье своих избранниц.
Это было время, когда Страшный Мальчик превратился в Страшного Юношу. Фуражка его по-прежнему вся пестрела противоестественными изломами, пояс спускался чуть не на бедра (необъяснимый шик), а блуза верблюжьим горбом выбивалась сзади из-под пояса (тот же шик); пахло от Юноши табаком довольно едко.
Страшный Юноша, Аптекарёнок, переваливаясь, подошёл ко мне на тихой вечерней улице и спросил своим тихим, полным грозного величия голосом:
– Ты чиво тут делаешь, на нашей улице?
– Гуляю… – ответил я, почтительно пожав протянутую мне в виде особого благоволения руку.
– Чиво ж ты гуляешь?
– Да так себе.
Он помолчал, подозрительно оглядывая меня.
– А ты за кем стрядаешь?
– Да ни за кем.
– Ври!
– Накарай меня госп…
– Ври больше! Ну? Не будешь же ты здря (тоже словечко) шляться по нашей улице. За кем стрядаешь?
И тут сердце моё сладко сжалось, когда я выдал свою сладкую тайну:
– За Кирой Костюковой. Она сейчас после ужина выйдет.
– Ну, это можно.
Он помолчал. В этот тёплый нежный вечер, напоённый грустным запахом акаций, тайна распирала и его мужественное сердце.
Помолчав, спросил:
– А ты знаешь, за кем я стрядаю?
– Нет, Аптекарёнок, – ласково сказал я.
– Кому Аптекарёнок, а тебе дяденька, – полушутливо, полусердито проворчал он. – Я, братец ты мой, стрядаю теперь за Лизой Евангопуло. А раньше я стрядал (произносить «я» вместо «а» – был тоже своего рода шик) за Маруськой Королькевич. Здорово, а? Ну, брат, твоё счастье. Если бы ты что-нибудь думал насчёт Лизы Евангопуло, то…
Снова его уже выросший и ещё более окрепший жилистый кулак закачался у моего носа.
– Видал? А так ничего, гуляй. Что ж… всякому стрядать приятно.
Мудрая фраза в применении к сердечному чувству.
* * *
12 ноября 1914 года меня пригласили в лазарет прочесть несколько моих рассказов раненым, смертельно скучавшим в мирной лазаретной обстановке.
Только что я вошёл в большую, уставленную кроватями палату, как сзади меня с кровати послышался голос:
– Здравствуй, фрайер. Ты чего задаёшься на макароны?
Родной моему детскому уху тон прозвучал в словах этого бледного, заросшего бородой раненого.
Я с недоумением поглядел на него и спросил:
– Вы это мне?
– Так-то, не узнавать старых друзей? Погоди, попадёшься ты на нашей улице – узнаешь, что такое Ванька Аптекарёнок.
– Аптекарёв?!
Страшный Мальчик лежал передо мной, слабо и ласково улыбаясь мне.
Детский страх перед ним на секунду вырос во мне и заставил и меня и его (потом, когда я ему признался в этом) рассмеяться.
– Милый Аптекарёнок? Офицер?
– Да.
– Ранен?
– Да. – И, в свою очередь:
– Писатель?
– Да.
– Не ранен?
– Нет.
– То-то. А помнишь, как я при тебе Сашку Ганнибоцера вздул?
– Ещё бы. А за что ты тогда «до меня добирался»?
– А за арбузы с баштана. Вы их воровали, и это было нехорошо.
– Почему?
– Потому что мне самому хотелось воровать.
– Правильно. А страшная у тебя была рука, нечто вроде железного молотка. Воображаю, какая она теперь…
– Да, брат, – усмехнулся он. – И вообразить не можешь.
– А что?
– Да вот, гляди.
И показал из-под одеяла короткий обрубок.
– Где это тебя так?
– Батарею брали. Их было человек пятьдесят. А нас, этого… Меньше.
Я вспомнил, как он с опущенной головой и закинутой назад рукой слепо бросался на пятерых, – и промолчал. Бедный Страшный Мальчик!
* * *
Когда я уходил, он, пригнув мою голову к своей, поцеловал меня и шепнул на ухо:
– За кем теперь стрядаешь?
И такая жалость по ушедшем сладком детстве, по книжке «Родное слово» Ушинского, по «большой перемене» в саду под акациями, по украденным пучкам сирени, – такая жалость затопила наши души, что мы чуть не заплакали.
Дети
Я очень люблю детишек и без ложной скромности могу сказать, что и они любят меня.
Найти настоящий путь к детскому сердцу – очень затруднительно. Для этого нужно обладать недюжинным чутьём, тактом и многим другим, чего не понимают легионы разных бонн, гувернанток и нянек.
Однажды я нашёл настоящий путь к детскому сердцу, да так основательно, что потом и сам был не рад…
* * *
Я гостил в имении своего друга, обладателя жены, свояченицы и троих детей, трёх благонравных мальчиков от 8 до 11 лет.
В один превосходный летний день друг мой сказал мне за утренним чаем:
– Миленький! Сегодня я с женой и свояченицей уеду дня на три. Ничего, если мы оставим тебя одного?
Я добродушно ответил:
– Если ты опасаешься, что я в этот промежуток подожгу твою усадьбу, залью кровью окрестности и, освещаемый заревом пожаров, буду голый плясать на неприветливом пепелище, то опасения твои преувеличены более чем наполовину.
– Дело не в том… А у меня есть ещё одна просьба: присмотри за детишками! Мы, видишь ли, забираем с собой и немку.
– Что ты! Да я не умею присматривать за детишками. Не имею никакого понятия: как это так за ними присматривают?
– Ну, следи, чтобы они всё сделали вовремя, чтобы не очень шалили и чтобы им в то же время не было скучно… Ты такой милый!
– Милый-то я милый… А если твои отпрыски откажутся признать меня как начальство?
– Я скажу им… О, я уверен, вы быстро сойдётесь. Ты такой общительный.
Были призваны дети. Три благонравных мальчика в матросских курточках и жёлтых сапожках. Выстроившись в ряд, они посмотрели на меня чрезвычайно неприветливо.
– Вот, дети, – сказал отец, – с вами остаётся дядя Миша! Михаил Петрович. Слушайтесь его, не шалите и делайте всё, что он прикажет. Уроки не запускайте. Они, Миша, ребята хорошие, и, я уверен, вы быстро сойдётесь. Да и три дня – не год же, чёрт возьми!
Через час все, кроме нас, сели в экипаж и уехали.
* * *
Я, насвистывая, пошёл в сад и уселся на скамейку. Мрачная, угрюмо пыхтящая троица опустила головы и покорно последовала за мной, испуганно поглядывая на самые мои невинные телодвижения.
До этого мне никогда не приходилось возиться с ребятами. Я слышал, что детская душа больше всего любит прямоту и дружескую откровенность. Поэтому я решил действовать начистоту.
– Эй, вы! Маленькие чертенята! Сейчас вы в моей власти, и я могу сделать с вами всё, что мне заблагорассудится. Могу хорошенько отколотить вас, поразбивать вам носы или даже утопить в речке. Ничего мне за это не будет, потому что общество борьбы с детской смертностью далеко и в нём происходят крупные неурядицы. Так что вы должны меня слушаться и вести себя подобно молодым благовоспитанным девочкам. Ну-ка, кто из вас умеет стоять на голове?
Несоответствие между началом и концом речи поразило ребят. Сначала мои внушительные угрозы навели на них панический ужас, но неожиданный конец перевернул, скомкал и смёл с их бледных лиц определённое выражение.
– Мы… не умеем… стоять… на головах.
– Напрасно. Лица, которым приходилось стоять в таком положении, отзываются о том с похвалой. Вот так, смотрите!
Я сбросил пиджак, разбежался и стал на голову.
Дети сделали движение, полное удовольствия и одобрения, но тотчас же сумрачно отодвинулись. Очевидно, первая половина моей речи стояла перед их глазами тяжёлым кошмаром.
Я призадумался. Нужно было окончательно пробить лёд в наших отношениях.
Дети любят всё приятное. Значит, нужно сделать им что-нибудь исключительно приятное.
– Дети! – сказал я внушительно. – Я вам запрещаю – слышите ли, категорически и без отнекиваний запрещаю вам в эти три дня учить уроки!
Крик недоверия, изумления и радости вырвался из трёх грудей. О! Я хорошо знал привязчивое детское сердце. В глазах этих милых мальчиков засветилось самое недвусмысленное чувство привязанности ко мне, и они придвинулись ближе.
Поразительно, как дети обнаруживают полное отсутствие любознательности по отношению к грамматике, арифметике и чистописанию. Из тысячи ребят нельзя найти и трёх, которые были бы исключением…
За свою жизнь я знал только одну маленькую девочку, обнаруживавшую интерес к наукам. По крайней мере, когда бы я ни проходил мимо её окна, я видел её склонённой над громадной не по росту книжкой. Выражение её розового лица было совершенно невозмутимо, а глаза от чтения или от чего другого утратили всякий смысл и выражение. Нельзя сказать, чтобы чтение прояснило её мозг, потому что в разговоре она употребляла только два слова: «Папа, мама», и то при очень сильном нажатии груди. Это, да ещё уменье в лежачем положении закрывать глаза составляло всю её ценность, обозначенную тут же, в большом белом ярлыке, прикреплённом к груди: «7 руб. 50 коп.»
Повторяю – это была единственная встреченная мною прилежная девочка, да и то это свойство было навязано ей прихотью торговца игрушками.
Итак, всякие занятия и уроки были мной категорически воспрещены порученным мне мальчуганам. И тут же я убедился, что пословица «запрещённый плод сладок» не всегда оправдывается: ни один из моих трёх питомцев за эти дни не притронулся к книжке!
* * *
– Будем жить в своё удовольствие, – предложил я детям. – Что вы любите больше всего?
– Курить! – сказал Ваня.
– Купаться вечером в речке! – сказал Гришка.
– Стрелять из ружья! – сказал Лёля.
– Почему же вы, отвратительные дьяволята, – фамильярно спросил я, – любите всё это?
– Потому что нам запрещают, – ответил Ваня, вынимая из кармана папироску. – Хотите курить?
– Сколько тебе лет?
– Десять.
– А где ты взял папиросы?
– Утащил у папы.
– Таскать, имейте, братцы, в виду, стыдно и грешно, тем более такие скверные папиросы. Ваш папа курит страшную дрянь. Ну да если ты уже утащил – будем курить их. А выйдут – я угощу вас своими.
Мы развалились на траве, задымили папиросами и стали непринуждённо болтать. Беседовали о ведьмах, причём я рассказал несколько не лишённых занимательности фактов из их жизни. Бонны обыкновенно рассказывают детям о том, сколько жителей в Северной Америке, что такое звук и почему чёрные материи поглощают свет. Я избегал таких томительных разговоров.
Поговорили о домовых, живших на конюшне.
Потом беседа прекратилась. Молчали…
– Скажи ему! – шепнул толстый, ленивый Лёлька подвижному, порывистому Гришке. – Скажи ты ему!
– Пусть лучше Ваня скажет, – шепнул так, чтобы я не слышал, Гришка. – Ванька, скажи ему.
– Стыдно, – прошептал Ваня.
Речь, очевидно, шла обо мне.
– О чём вы, детки, хотите мне сказать? – осведомился я.
– Об вашей любовнице, – хриплым от папиросы голосом отвечал Гришка. – Об тёте Лизе.
– Что вы врёте, скверные мальчишки? – смутился я. – Какая она моя любовница?
– А вы её вчера вечером целовали в зале, когда мама с папой гуляли в саду.
Меня разобрал смех.
– Да как же вы это видели?
– А мы с Лёлькой лежали под диваном. Долго лежали, с самого чая. А Гришка на подоконнике за занавеской сидел. Вы её взяли за руку, дёрнули к себе и сказали: «Милая! Ведь я не с дурными намерениями!» А тётка головой крутит, говорит; «Ах, ах!..»
– Дура! – сказал, усмехаясь, маленький Лёлька.
Мы помолчали.
– Что же вы хотели мне сказать о ней?
– Мы боимся, что вы с ней поженитесь. Несчастным человеком будете.
– А чем же она плохая? – спросил я, закуривая от Ванькиной папиросы.
– Как вам сказать… Слякоть она!
– Не женитесь! – предостерёг Гришка.
– Почему же, молодые друзья?
– Она мышей боится.
– Только всего?
– А мало? – пожал плечами маленький Лёлька. – Визжит, как сумасшедшая. А я крысу за хвост могу держать!
– Вчера мы поймали двух крыс. Убили, – улыбнулся Гришка.
Я был очень рад, что мы сошли со скользкой почвы моих отношений к «глупой тётке», и ловко перевёл разговор на разбойников.
О разбойниках все толковали со знанием дела, большой симпатией и сочувствием к этим отверженным людям. Удивились моему терпению и выдержке: такой я уже большой, а ещё не разбойник.
– Есть хочу, – сказал неожиданно Лёлька.
– Что вы, братцы, хотите: наловить сейчас рыбы и сварить на берегу реки уху с картофелем или идти в дом и есть кухаркин обед?
Милые дети отвечали согласным хором:
– Ухи.
– А картофель как достать: попросить на кухне или украсть на огороде?
– На огороде. Украсть.
– Почему же украсть лучше, чем попросить?
– Веселее, – сказал Гришка. – Мы и соль у кухарки украдём. И перец! И котелок!!
Я снарядил на скорую руку экспедицию, и мы отправились на воровство, грабёж и погром.
IV
Был уже вечер, когда мы, разложив у реки костёр, хлопотали около котелка. Ваня ощипывал стащенного им в сарае петуха, а Гришка, голый, только что искупавшийся в тёплой речке, плясал перед костром.
Ко мне дети чувствовали нежность и любовь, граничащую с преклонением.
Лёлька держал меня за руку и безмолвно, полным обожания взглядом глядел мне в лицо.
Неожиданно Ванька расхохотался.
– Что, если бы папа с мамой сейчас явились? Что бы они сказали?
– Хи-хи! – запищал голый Гришка. – Уроков не учили, из ружья стреляли, курили, вечером купались и лопали уху вместо обеда.
– А всё Михаил Петрович, – сказал Лёлька, почтительно целуя мою руку.
– Мы вас не выдадим!
– Можно называть вас Мишей? – спросил Гришка, окуная палец в котелок с ухой. – Ой, горячо!
– Называйте. Бес с вами. Хорошо вам со мной?
– Превосхитительно!
Поужинав, закурили папиросы и разлеглись на одеялах, притащенных из дому Ванькой.
– Давайте ночевать тут, – предложил кто-то.
– Холодно, пожалуй, будет от реки. Сыро, – возразил я.
– Ни черта! Мы костёр будем поддерживать. Дежурить будем.
– Не простудимся?
– Нет, – оживился Ванька. – Накажи меня Бог, не простудимся!!!
– Ванька! – предостерёг Лелька. – Божишься? А что немка говорила?
– Божиться и клясться нехорошо, – сказал я. – В особенности так прямолинейно. Есть менее обязывающие и более звучные клятвы… Например: «Клянусь своей бородой!», «Тысяча громов!», «Проклятие неба!»
– Тысяча небов! – проревел Гришка. – Пойдём собирать сухие ветки для костра.
Пошли все. Даже неповоротливый Лёлька, державшийся за мою ногу и громко сопевший.
Спали у костра. Хотя он к рассвету погас, но никто этого не заметил, тем более что скоро пригрело солнце, защебетали птицы, и мы проснулись для новых трудов и удовольствий.
V
Трое суток промелькнули, как сон. К концу третьего дня мои питомцы потеряли всякий человеческий образ и подобие…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.