Автор книги: Аркадий Кошко
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)
9. Тяжелое воспоминание
Как-то ко мне в кабинет вбежал взволнованный надзиратель и доложил:
– Господин начальник, сейчас какой-то негодяй выстрелом из револьвера уложил на месте нашего постового городового Алексеева. Он схвачен, обезоружен и приведен сюда. Как прикажете быть?
Убийство было, очевидно, политического характера. Расследования по этим преступлениям были вне моей компетенции, но, раз арестованный уже при полиции, я счел необходимым снять с него первый допрос.
Убийцей оказался весьма благообразный господин, элегантно одетый, лет под пятьдесят, с сильной проседью, с усталым болезненным лицом. Он, не торопясь, подошел к письменному столу, взглянул на меня и тихо спросил:
– С кем имею честь разговаривать?
– С кем? – сердито отвечал я. – С начальником Московской сыскной полиции.
Он вежливо поклонился.
– Что побудило вас совершить это гнусное злодейство?
– Ну, знаете, – отвечал он, – этого в двух словах не расскажешь.
– Я не требую от вас лаконичности и по долгу службы готов выслушать ваше полное показание.
– Хорошо, но позвольте предварительно узнать, какая кара мне угрожает за совершенное преступление.
– Надеюсь – бессрочная каторга, а еще вернее – виселица.
– Как каторга?! – взволновался он. – Позвольте, ведь Москва объявлена на положении усиленной охраны: я с заранее обдуманным намерением убил должностное лицо при исполнении им служебных обязанностей, а вы говорите – каторга! Не может этого быть, вы ошибаетесь!
– Следовательно, вы настаиваете на смертной казни?
– Именно, именно! – убежденно и радостно сказал он.
Я удивленно вскинул глазами.
– Вы удивлены? Но вы все поймете, выслушав меня.
– Говорите!
– Я очень утомлен, разрешите сесть.
– Садитесь.
Мой странный субъект уселся в кресло, устало провел руками по лицу и начал:
– Мне было 25 лет, когда я блестяще окончил юридический факультет N-ского университета и был оставлен при нем. В 28 лет я получил доцентуру, в тридцать был назначен экстраординарным профессором по кафедре энциклопедии права. К этому же времени я написал замечательное исследование «Эмоциональность правосознания». Я сказал совершенно новое слово и имел все основания полагать, что мой труд явится капитальным вкладом в науку.
– Положим, судя по теме, тут ничего нового нет, так как профессор Петражицкий создал уже подобную теорию.
– Петражицкий?! – и он презрительно усмехнулся. – Нет-с! Моя теория ничего общего с ним не имеет. Впрочем – все это не важно, и не в этом теперь дело. Однако для последовательности изложения должен вам сказать, что свой труд я перевел на иностранные языки и разослал всем монархам, президентам и университетам мира. Я не сомневался ни минуты, что Кембриджский, Оксфордский, Берлинский, Парижский и другие университеты не замедлят поднести мне свои почетные дипломы. Но прошел месяц, другой, третий, монархи не отозвались, школы не откликнулись. Надо думать, что главы правительств научно недостаточно подготовлены, а моим иностранным коллегам просто зависть помешала оценить мой труд. Так или иначе, но этот страшный удар сокрушил меня. Я с горечью оглянулся на прожитую жизнь и вновь пережил в воспоминаниях сотни бессонных ночей, проведенных мною за пыльными фолиантами. В будущем ничего не мог ждать, кроме одинокой, бесплодной, немощной старости. «Безумец и тысячу раз безумен! – подумал я. – Так-то ты распорядился тем кратким промежутком времени, что отмежеван судьбой каждому из нас от вечности?!» Какой нелепостью, непроходимой глупостью показались мне гуманизм, альтруизм, работа на благо человечества, – словом, все то, чем я жил доселе! «Конечно, – сказал я себе, – время упущено, тридцать лет пропали даром, старость не за горами. Но все же, быть может, мне удастся еще наверстать потерянное и пережить всю сумму удовольствий и наслаждений, что рассеяны на житейском пути людей богатых, независимых и счастливых! Я ненавижу и боюсь старости – этой медленной агонии, этого постепенного увядания организма, сопряженного зачастую с физическими страданиями. Старости у меня не будет, как, в сущности, не было и молодости. Я вырву из своей жизни десятилетний период от 30 до 40 лет и посвящу его себе и только себе». К этому времени мое состояние определялось в пятьсот тысяч рублей. Я разбил его на десять равных частей, обеспечил себе, таким образом, 50 тысяч в год, не считая процентов. Я был одинок, и этой суммы мне было достаточно. Я был свободен, как ветер. Общественное мнение отныне для меня не существовало. О сохранении здоровья заботиться не приходилось, а к конечному сроку (21 ноября 19… года) я надеялся, что жизнь успеет для меня потерять всякую привлекательность, что я буду пресыщен ею. И в этом отношении я не ошибся. Свою новую эру земного существования я начал с путешествий: я исколесил земной шар вдоль и поперек, принимал участие в полярных экспедициях, бороздил моря на подводных лодках, перенес одно из очередных землетрясений в Японии; привязанный ремнями к седлу, я проделывал на аэроплане самые рискованные полеты. Наконец, микроб туризма и авантюр, гнездившийся во мне, понизил свою вирулентность, и я вернулся на родину. В своих долгих скитаньях я утратил последнюю человеческую черту – пытливость и превратился, в сущности, в животное. Я широко пошел навстречу всем своим низменным инстинктам, и нет тех «содомских» грехов, которыми бы я не был замаран. В диких оргиях проводил я время, обзаведясь для этой цели целыми гаремами. Однако, быстро пресытившись всем, я вскоре почувствовал тяготение к наркотикам. Окутываемый голубыми клубами опиума, я витал в царстве теней и полутонов. Так я дотянул, наконец, до вчерашнего дня, т. е. до положенного срока. Вчера я вынул револьвер, но здесь приключилось со мной совершенно непредвиденное: меня обуял дикий ужас. Не смерти желанной страшился я, конечно, а того неизбежного болевого мига, что связан с нею. Тут я понял впервые, что желать и стремиться не то же, что мочь. «О если бы нашелся друг или враг, кто согласился бы взять на себя роль палача!» – воскликнул я громко, и вместе с этим звуком мой мозг пронзила мысль: в Москве усиленная охрана. Если я убью должностное лицо, палач свершит надо мной операцию, на которую у меня не хватает собственных сил. На минуту, правда, что-то дрогнуло в сердце: за что я убью человека? Но я быстро отогнал эти малодушные соображения. Что значит жизнь какого-нибудь городового, когда мной загублено уже столько юных душ? Итак, я принял решение. Положив заряженный револьвер в карман, я вышел на улицу. На перекрестке я увидел городового, подошел и в упор выстрелил ему в голову. Теперь я требую справедливого применения ко мне закона.
В кабинете воцарилось молчание. Я прервал его словами:
– Конечно, ваше преступление гнусно, но все же вам место не на эшафоте, а в сумасшедшем доме.
Мой собеседник вскочил.
– Как, и вы туда же?! И вы стращаете меня проклятым призраком. Ложь, тысячу раз ложь! Я здоров, как вы, и действовал в здравом уме и твердой памяти! Вы не смеете отказывать мне в правосудии. Если вы не казните меня, я сбегу из любой тюрьмы и убью вас, вашего градоначальника, вашего министра и, если понадобится, самого государя.
Я пустился на хитрость.
– Хорошо, я исполню вашу просьбу. Успокойтесь. Но еще раз подумайте, твердо ли вами принято решение умереть?
– О, да, да! – сказал он с дрожью в голосе, простирая руки.
Я нажал кнопку:
– Попросите ко мне Николая Ивановича (так звали нашего полицейского врача), – сказал я вошедшему курьеру.
И когда тот явился, я, подмигнув ему, приказал:
– Палач, вот твоя жертва! Сегодня же повесить!
Часа через два врач, отвезший больного в лечебницу, мне рассказывал:
– Всю дорогу в карете длился припадок больного. Он был решительно невменяем и умолял меня лишь об одном: «Как можно скорее и меньше боли. Намыльте, как следует быть, веревку и сделайте хорошенько петлю. Чрезвычайно важно, чтобы смерть наступила не от задушения, а с переломом шейного позвонка – от мгновенного паралича!» Я обещал и, привезя в больницу, сдал пациента старшему врачу, т. е. «председателю военного суда», как я пояснил больному.
10. Убийство Бутурлина
Убийство поручика Бутурлина – преступление незаурядное.
Оно явилось своего рода знамением времени, так как крайне редко до того было видано в России, чтобы люди высокой культуры, ума и образования отягощали свою совесть убийством, имеющим целью сравнительно ничтожную материальную выгоду. Я не говорю об инициаторе убийства, Обриене де Ласси: у него алчность питалась крупными суммами. Но Панченко, этот жалкий и гнусный доктор Панченко, использовавший свои медицинские познания для умерщвления пациента, за всю «операцию» должен был получить лишь 5 тысяч рублей. За эти деньги он согласился нарушить докторскую присягу и хладнокровно втыкать им же умышленно загрязненный шприц в тело больного, нетерпеливо ожидая заражения крови и смерти последнего. Какой жутью веет от этого старика, похоронившего в себе всякие проблески человечности.
Дело было так. Весной 1910 года через агентуру до Петербургской сыскной полиции дошли слухи о том, что скончавшийся недавно поручик Преображенского полка Бутурлин умер не естественной, а насильственной смертью, что подкладкой всего дела являются какие-то денежные домогательства наследников и т. д.
Так как к этим слухам присоединяли еще и имя доктора Панченко, давно известного полиции по ряду темных делишек, им обстряпанных, то решено было обратить особое внимание на эти сведения, чтобы проверить их основательность. С этой целью приступлено было прежде всего к выяснению семейной жизни предполагаемой жертвы преступления. Она представилась в следующем виде.
Покойный поручик был сыном небезызвестного генерала Бутурлина и его жены, рожденной графини Б. Бутурлины были богаты, обладали несколькими домами в Петербурге, из которых дом у Мойки на Прачечном переулке был особенно красив (сооружение строителя Исаакиевского собора – Монферрана). В этом доме позднее помешалось итальянское посольство. Кроме того, Бутурлиным принадлежало прекрасное, огромное имение под Вильно, знаменитый «Зверинец». Старик Бутурлин, тратя немалые деньги на себя и свои «петербургские прихоти», был довольно скуп по отношению семье, состоявшей из жены и двоих детей, покойного поручика и дочери.
Дочь была замужем за неким Обриеном де Ласси, человеком не бедным, но несколько запутавшимся в многочисленных делах и предприятиях, душой которых он являлся.
По собранным сведениям выяснилось, что у детей Бутурлиных с отцом отношения «кисло-сладкие» и что они сильно интересуются будущим наследством.
Так как большая часть имущества Бутурлина представляла собой майорат, то главным наследником в будущем должен был явиться именно умерший поручик, в случае же его смерти – старший в роде, т. е. сын дочери, маленький Обриен де Ласси. Это обстоятельство сразу же заставило Петербургскую сыскную полицию насторожиться. Принялись за тщательное обследование деятельности доктора Панченко вообще и за последнее время в частности. Тут развернулась весьма странная и подозрительная картина.
Еще раз подтвердились те темные данные о нем, что уже имелись у полиции. Его медицинская практика заключалась, главным образом, в выдаче фиктивных свидетельств, в рекламировании «универсальных» лекарств и в широком применении абортов. Панченко обладал довольно серьезными медицинскими познаниями, но их он применял предосудительнейшим образом: выяснилось, что за последние годы им было написано за вознаграждение несколько десятков диссертаций для лекарей, чающих степени доктора медицины.
Весь свой заработок Панченко отдавал некоей Муравьевой, перед которой он буквально благоговел. Муравьева всячески эксплуатировала доктора, обращалась с ним жестоко, и нередко, при уменьшении заработка, Панченко подвергался с ее стороны побоям и временно выбрасывался на улицу.
Как Обриен де Ласси познакомился с Панченко – неизвестно; но выяснилось, что именно он, де Ласси, привозил и усиленно рекомендовал Панченко покойному Бутурлину. Из дальнейших справок оказалось, что в период болезни Бутурлина, незадолго до знакомства с ним Панченко, последний ездил в чумный форт для каких-то лабораторных работ, причем в это же время из лаборатории пропала колба с чумными бациллами.
Принимая во внимание все эти данные и неожиданную заботливость, проявленную Обриеном де Ласси к больному бофреру, с которым до сих пор он был весьма холоден, начальник Петербургской сыскной полиции В. Г. Филиппов решил арестовать и Обриена, и доктора Панченко.
Одновременно было получено разрешение вынуть из склепа труп Бутурлина для исследования его внутренностей. От этого вскрытия ждали важных результатов, но оно почти ничего не дало: не было обнаружено ни малейших следов какого бы то ни было яда, и, по заключению экспертов, смерть последовала от заражения крови.
Я крайне бегло описываю это трагическое происшествие, так как в свое время вся русская пресса подробно о нем писала и русской публике оно хорошо известно. Я принялся за этот очерк лишь потому, что признания Панченко, сделанные им в форме частного письма Филиппову и переданные мне последним, поразили меня. Десятки раз перечитывал я это письмо и знал его когда-то чуть ли не наизусть. Несколько ниже я привожу почти текстуально этот «человеческий документ». Как сильны страсти человеческие, когда, по неведомым нам душевным комбинациям, под влиянием известных роковых двигателей, по роковому стечению обстоятельств, человек теряет власть над собой и делается игрушкой собственных инстинктов, иллюзий и похотей.
Сидя в тюрьме, Обриен решительно отрицал всякую за собой вину.
Панченко первое время держался такого же метода, но вскоре стал сдавать и обнаруживать признаки душевного волнения. В минуту слабости он даже как-то неожиданно, хотя и глухо, признал свою вину, затем взял это признание обратно; через неделю опять сознался и указал на то, что дня за три до смерти Бутурлина посылал Обриену телеграмму: «Все кончено, когда расчет». По проверке на телеграфе заявление это подтвердилось.
На каждом допросе Панченко с волнением расспрашивал о здоровье и о житье-бытье своей сожительницы Муравьевой, удивляясь отсутствию прямых от нее известий и т. д. Вскоре, однако, он понял, что не существует больше для нее, и, видимо, окончательно пал духом.
Прождав еще с месяц, он неожиданно принес полную повинную.
Как и следовало ожидать, Обриен де Ласси, желая устранить поручика Бутурлина, наследника майората, прибег к помощи д-ра Панченко, уговорив последнего за пять тысяч рублей совершить убийство.
Пользуясь хронической болезнью молодого Бутурлина, Обриен усиленно рекомендовал ему «чудодейственного» доктора Панченко и привез последнего к больному. Панченко сначала намеревался ввести шприцем в организм чумные бациллы, для чего и украл трубочку с чумными культурами, но затем нашел более осторожным отказаться от этой затеи и остановился на менее сложной, но одинаково смертоносной инфекции: он просто умышленно загрязнял шприц. Долго сильный организм убитого не поддавался заразе, но Панченко все более и более загрязнял иглу, нетерпеливо ожидая преступных результатов. И, наконец, когда заражение крови стало очевидным фактом, Панченко и послал телеграмму Обриену де Ласси, о которой упомянуто выше.
Каким-то зловещим ужасом веяло от признания Панченко. В письме к Филиппову он говорил так:
«Да. Я убил его. Мой грех. Но сможете ли вы понять все те душевные переживания, весь тот тернистый скорбный путь, которым я дошел до этого? Мне думается, что нет. Вы не поймете меня хотя бы потому, что редкому человеку выпадает несчастье быть обуреваемым тем страшным чувством, что люди банально называют любовью, не имея, в сущности, о ней никакого понятия. Да, я любил, любил каким-то демоническим чувством. Все мною приносилось ей в жертву: я работал, как вол, я сокращал до минимума часы отдыха и сна, я втаптывал в грязь мое имя и честь и, наконец, совершил убийство, смертельно ранил свою совесть – и все для того, чтобы на приобретенные этим тяжелым путем деньги хоть несколько скрасить ей жизнь. На себя я мало тратил: ходил обтрепанным, в истоптанной обуви. Но зато за все лишения получал, как высшую награду, ее ласку. Вы, обыкновенный, здоровый человек, не поймете того трепета, той жадности, с какими я ожидал этих ярких минут. Впрочем, минуты эти редко мне выпадали на долю. Обычно меня держали в черном теле: кормили остатками с "господского стола", ночевал я часто на полу, у постели, вместе с ее любимой собачкой. Но не все ли равно. Лишь бы быть вблизи от нее, лишь бы дышать одним воздухом с нею. Я любил ее и ласковой и гневной; сладостно было ощущать, как ее розовые ногти впиваются тебе в лицо и безжалостно рвут твою старую кожу. Да, я любил ее так, как нынче уж не любят. Что значит блажь прожигателей жизни, бросающих легко добытые миллионы на женщин?
Что значат ревнивые убийцы и самоубийцы, действующие обычно под влиянием аффекта? Как малокровно их чувство по сравнению с моим. Да знаете ли вы, что, приди моей святыне мысль об измене на моих глазах, я благословлял бы имя того избранника, сумевшего доставить ей хотя бы минутную утеху, ибо, повторяю, любовь моя не знала жертвенных границ? Я долго ждал и мучился в тюрьме; не страх перед наказанием, не строгости тюремного режима, не даже тень моей несчастной жертвы отравляли мне покой, – нет, а мысли лишь о ней. Мне думалось: неужели же она меня оставит в столь грозную минуту моей жизни? Ведь знает же она, что пара теплых строк или призрак хотя бы и отдаленной заботы и участия были бы достаточны, чтобы поддержать мои слабеющие силы. Но дни текли: ни весточки, ни слуха… И пал я духом. Теперь мне все равно. Тюрьма, петля и каторга страшны для тех, кто уязвим в своих переживаниях; при наступлении же душевного паралича нет более ощущений, нет прошлого, нет будущего, как нет и настоящего…
Пока еще я жив, но, будучи живым, я ведаю уже глубины небытия…»
Громкий процесс об убийстве Бутурлина закончился обвинительным приговором. Обриена де Ласси приговорили к бессрочной каторге, Панченко – к пятнадцати годам каторжных работ. Надо думать, что психопатологические отношения Панченко к Муравьевой несколько смягчили в глазах его судей его тяжкий грех и позволили применить к нему не самую высшую меру наказания, которая предусмотрена нашим уложением за убийство путем отравления.
11. Убийство в Ипатьевском переулке
В дни нашумевшего дела о краже в Успенском соборе в Москве произошло другое событие, глубоко взволновавшее население Первопрестольной.
Сыскная полиция была извещена об убийстве 9 человек в Ипатьевском переулке.
Переулок этот представляет собой узкий, вымощенный крупным булыжником проезд, с лепящимися друг к другу домами и домишками, и ничем особым не отличается.
В одном из полуразрушившихся от ветхости домов, давно предназначенном на слом, в единственной относительно уцелевшей в нем квартире ютилась рабочая семья, состоящая из 9 человек. Четыре взрослых приказчика и пять мальчиков составляли эту семейную артель. Все они были родом из одной деревни Рязанской губернии и работали в Москве все сообща на мануфактурной фабрике.
Злодейство было обнаружено после того, как жертвы не явились на работу. Встревоженная администрация предприятия в то же утро послала одного из своих служащих справиться о причине этой массовой неявки, и последний, войдя в злополучную квартиру, был потрясен видом крови, просочившейся из-под дверей ее комнат и застывшей бурыми змейками в прихожей. На его зов никто не откликнулся. В доме царила могильная тишина. Администрация нас тотчас же известила, и я лично немедленно направился в Ипатьевский переулок.
Старый, облезлый дом, с побитыми окнами, с покоробленной крышей, с покосившимися дверями и покривившимися лестницами, напоминал заброшенный улей. Никто, разумеется, не охранял этой руины. Ни дворников, ни швейцара в нем, конечно, не было. Поднявшись во второй этаж, я приоткрыл дверь единственной квартиры, Еще недавно населенной людьми, а ныне ставшей кладбищем. Спертый, тяжелый дух ударил мне в нос: какой-то сложный запах бойни, мертвецкой и трактира. Волна воздуха, ворвавшаяся со мной, уныло заколебала густую паутину, фестонами висящую по углам комнаты. Это была, видимо, прихожая.
Открыв правую дверь и осторожно шагая по липкому, сплошь залитому застывшей кровью полу, я увидел две убогие кроватки, составлявшие единственную обстановку этой комнаты.
На них лежало два мальчика, один – лет 12, другой – лет 14 на вид. Дети казались мирно спящими, и, если бы не восковая бледность их лиц да не огромные, зияющие раны на их темени, – ничто бы не говорило об отнятой у них жизни. Та же картина была в левой от прихожей комнате, с той лишь разницей, что вместо двух там спали вечным сном три мальчика, того же примерно возраста. В соседней с нею комнате, с той же раной, лежал на постели взрослый человек, очевидно приказчик.
Из прихожей прямо вел коридор в две смежные комнаты – первую большую, а за ней маленькую. В большой лежало два взрослых трупа. Из маленькой до моего приезда был увезен в больницу пострадавший, подававший еще некоторые признаки жизни. Посреди задней большой комнаты стоял круглый стол, на нем недопитые бутылки водки и пива, а рядом с ними вырванный листок из записной книжки, и на нем ломаным почерком было нацарапано карандашом:
«Ванька и Колька, мы вас любили, мы вас и убили».
Поражало обилие крови, буквально наводнившей всю квартиру.
Не только пол был ею залит, но подтеки и следы ее виднелись повсюду: и на стенах, и на окнах, и на дверях, и на печках.
Осмотр помещения привел к обнаружению в печке кучи золы, в которой оказался полуистлевший воротник от сгоревшей мужской рубашки, а из самых глубин печки была извлечена десятифунтовая штанга с отпиленным вместе с шаром концом. Этой своего рода булавой, видимо, и орудовали преступники, проламывая черепа своих жертв.
Имевшиеся в квартире сундучки – обычная принадлежность простого рабочего человека, хранящая обыкновенно его незатейливый скарб, – были взломаны и говорили о грабеже.
Чувствовалось, что записка с дикой надписью не есть тот конец, ухватясь за который удастся распутать кровавый клубок. Несомненно, это была лишь наивная попытка направить розыск по ложному пути. Я говорю – наивная, так как для чего же было убийцам оповещать уже мертвых любовников о своем авторстве?
Для чего было рисковать и оставлять чуть ли не визитные карточки?
Наконец, представлялось маловероятным, чтобы две женщины могли запросто осилить и убить 9 человек.
Как я говорил уже выше, дом был необитаем, следовательно, не у кого было справиться ни о жизни, ни о привычках убитых.
Не представлялось возможным выяснить, хотя бы даже приблизительно, обстановку не только в день убийства, но и за неделю, за месяц до него.
Прежде всего я обратился в лечебницу, куда был перевезен оставшийся в живых приказчик. Но он оказался при смерти, в полном забытьи, и лишь бессвязно бредил. Я просил медицинский персонал внимательно следить за его бредом. Но результат от этого получился ничтожный и довольно странный: мне сообщили, что среди бессвязного лепета раненый часто и отчетливо повторяет слово: «Европа».
Почему «Европа»? Почему эта часть света так полюбилась вдруг этому несчастному, в лучшем случае только грамотному человеку?
Но через неделю и он умер, а с его смертью еще больше потускнела и надежда добиться истины.
Одновременно я обратился и в мануфактурное предприятие, где навел подробные справки о покойных служащих. Там я получил хотя и туманные, но все же кой-какие указания, а именно: некоторые из товарищей скончавшегося в лечебнице приказчика мельком слышали, что покойный намеревался открыть в сообществе с каким-то земляком какое-то торговое предприятие.
Так как земляка этого никто никогда не видел, то разыскать его представлялось далеко не легким делом. Между тем земляк этот представлялся мне если не ключом к загадке, то, во всяком случае, единственным имеющимся шансом к ее растолкованию.
Следовательно, он должен был быть разыскан. Я послал агента в Рязанскую губернию, чтобы составить в волостном правлении точный список всех крестьян волости, к которой принадлежал покойный, проживавших за последний год в Москве. Их набралось до 300. Я разбил Москву на участки, и десятки моих агентов принялись порайонно допрашивать всех помещенных в списке рязанцев. Их подробно расспрашивали о жизни и работе в Москве, будто ненароком справляясь и об убитом земляке. Конечно, предпринятая работа могла оказаться стрельбой по воробьям из пушки, но иного способа у меня не было, и волей-неволей я остановился на этом.
Неделя прошла, не дав ничего. Как вдруг на второй неделе, при опросе рязанцев, проживавших в Марьиной роще, выяснилось, что одна из чайных этой части города была недавно продана старым владельцем – рязанским крестьянином Михаилом Лягушкиным – новому, причем чайная эта носила громкое название «Европа».
Европа – это было уже ценное указание, принимая во внимание бред умершего приказчика.
Я принялся за поиски Михаила Лягушкина. В районе Марьиной рощи его знали почти все и в один голос говорили, что, продав чайную, он уехал на родину, в деревню. Но агент, снова посланный в Рязанскую губернию, выяснил, что Лягушкин туда не появлялся.
Однако недели через две по Марьиной роще, где продолжали дежурить мои люди, пронесся слух, что Лягушкин приобрел трактир в Филях и, отремонтировав его, открыл под той же вывеской – «Европа». Это подтвердилось, и Лягушкин в Филях был немедленно арестован и привезен в сыскную полицию. Он оказался крошечным человечком с птичьей физиономией и с черными, бегающими глазками.
Конечно, вину свою он упорно отрицал. Обыск в Филях ничего не дал, но детальный осмотр его белья, платья и обуви лишь усилил мои подозрения, так как в рубце между заготовкой и подошвой сапога были обнаружены следы старой, запекшейся крови. Присутствие ее Лягушкин объяснил своими нередкими посещениями бойни. Между тем химический и микроскопический анализы показали, что кровь человеческая. Полуистлевший воротник рубашки, найденный в печке, несмотря на свой крохотный, чисто детский размер, приходился Лягушкину впору.
Наконец, сравнение почерков хитроумной записки и торговых книг трактира «Европа» подтвердило их тождество. Но, несмотря на эти улики, Лягушкин продолжал все отрицать.
Потребовав точного отчета об его местожительстве со дня убийства до дня открытия трактира в Филях, мы получили адреса трех углов, последовательно им перемененных за этот промежуток времени.
Сделав в них обыски, мы ничего не нашли. Однако в первой квартире хозяйка указала, что, до того как поселиться у нее, Лягушкин жил месяца три напротив, у сапожника, снимая там комнатку.
Сделали обыск и у сапожника.
Здесь мы обрели ценную находку.
В чуланчике, примыкавшем к комнатушке, некогда занимаемой Лягушкиным, была найдена отпиленная короткая часть штанги с шаром, которой недоставало у орудия преступника, обнаруженного в печке на месте убийства.
Под тяжестью этой новой неопровержимой улики преступник, наконец, сознался.
Оказалось, что убитый приказчик давно уже решил купить у него чайную «Европа» в Марьиной роще и в день смерти взял 5000 рублей, накопленные за долгую службу, намереваясь на следующий же день свершить купчую. Вечером к нему зашел Лягушкин, не раз навешавший его за эти месяцы.
Сделку заблаговременно «вспрыснули», и Лягушкин угостил, кстати, и проживавших в той же комнате двух других приказчиков.
В этот вечер он не раз бегал в соседний трактир за «подкреплением».
Наконец, когда хозяева отяжелели от вина, он распрощался и ушел, но… через час вернулся, прошел по коридору опять в большую комнату и, подкравшись к спящим приказчикам, уложил их обоих на месте; затем в следующей комнате покончил (вернее, смертельно ранил) и покупателя. Со дна его сундука он извлек злополучные пять тысяч и намеревался скрыться, как вдруг его взяло сомнение. Я привожу дословно его дальнейшее показание:
– «Нет, Мишка, – сказал я себе, – не валяй дурака, покончи и с остальными. Ведь все они мне земляки, стало быть, и по деревне молва пойдет, да и полиции расскажут, что вот, мол, такой-то вчерась водку вместях с ними пил, и будет мне крышка. Тогда я взял свою культяпку и прошел обратно в прихожую, а из нее сначала в одну, а потом и в другие две комнаты. Жалко было пробивать детские черепочки, да что же поделаешь? Своя рубашка ближе к телу. Расходилась рука, и пошел я пощелкивать головами, что орехами, опять же вид крови распалил меня: течет она алыми, теплыми струйками по пальцам моим, и на сердце как-то щекотно и забористо стало. Прикончив всех, я заодно перерыл сундуки, да одна дрянь оказалась. Кстати, переодел чистую рубаху, а свою, кровавую, пожег в печке для верности; туда же и гирьку запрятал.
Жутко было слушать исповедь этого человека-зверя, с таким спокойствием излагавшего историю своего кошмарного преступления.
Суд приговорил Лягушкина к бессрочной каторге.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.