Текст книги "Среди убийц и грабителей"
Автор книги: Аркадий Кошко
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
ИВАН ЕГОРОВИЧ
При Московской сыскной полиции имелся так называемый «стол приводов». Служил он как для опознавания приводимых преступников, скрывавших свои истинные и уже зарегистрированные полицией имена, так и для регистрации людей, впервые попавшихся в преступлениях. Десятки лиц ежедневно дефилировали перед этим столом, а в дни облав по его спискам проходило иногда даже по нескольку сот человек.
Столом «приводов» в течение 25 лет заведовал некий Иван Егорович Бояр, – личность весьма примечательная. Этот маленький, толстый человек угрюмого вида, из бывших ротных фельдшеров, за служебную практику свою пропустил такое множество людей, и до того, что называется, набил себе глаз, что в конце концов стал проявлять чуть ли не сверхъестественную прозорливость: окинет лишь беглым взглядом и почти безошибочно определяет профессию данного человека.
Он был широко известен в преступном мире и пользовался у него если не любовью, то известным престижем и уважением.
Иван Егорович, несмотря на свою постоянную мрачность, не только не тяготился службой, но даже любил ее, как любит артист свое дело. Не было для него большего удовольствия, как уличить во лжи скрывающегося под чужим именем мошенника и, порывшись в пыльных регистрах, в антропологических и дактилоскопических отметках, доказать непререкаемо какому-нибудь Петрову, что он вовсе не Петров, а Карпов, такой-то губернии, уезда, волости и деревни, и имеет за собой столько-то судимостей.
При допросах он бывал обычно лаконичен и сух; но когда того требовало дело, пускался и на хитрости, часто до смерти запугивая своих невежественных «клиентов» необычным видом антропометрических приборов.
Мне вспоминается несколько сценок из обширнейшей практики Ивана Егоровича.
~– Как звать? – спрашивает он у здоровенного малого, только что приведенного с облавы.
– Похомов, Николай. Бояр исподлобья окидывает его проницательным взглядом.
– Судился?
– Не то что не судился, а и в свидетелях-то у мирового не бывал!
– Врешь, негодяй!
– Ей-Богу, чистую правду говорю!
– А ну-ка, давай пальчики!
Парень, с помощью Ивана Егоровича, проделывает дактилоскопическую операцию; снимок подводится под формулу и через некоторое время аналогичный разыскивается в архиве. Похомов Николай оказывается Сидоровым Иваном с тремя судимостями у мирового и четвертой – в окружном суде. Тут же и фотографическая карточка. Иван Егорович бегло переводит взор с карточки на Сидорова и как ни в чем не бывало начинает читать:
– Сидоров Иван, такой-то губернии, уезда и волости, столько то лет. Православный, Отбыл в таком-то году по приговору мирового судьи такого-то участка 3 месяца тюрьмы за кражу.
Пауза и строгий взгляд на вора. Затем дальше:
– По приговору мирового судьи такого-то участка отбыл 6 месяцев тюрьмы тогда-то.
Опять пауза и опять взгляд на Сидорова.
– По приговору такого-то судьи, тогда-то и столько-то, и, наконец:
– По приговору Московского окружного суда был присужден к арестантским ротам на 4 года за то-то. А вот и мурло, – говорит Иван Егорович, поднося фотографию к носу допрашиваемого.
Сидоров, выслушивая этот «curriculum vitae», приходит в сильное волнение, переминается с ноги на ногу и затем, мотнув как-то в сторону шеей, неожиданно выпаливает:
– Да это же, Иван Егорыч, еще до военной службы было!…
А то вот еще картинка.
Подходит к столу какой-то босяк. Вид его жалок и смешон: без штанов, на ногах опорки, вместо верхнего платья – одна лишь жилетка. Лицо, распухшее от пьянства, лишено всякого выражения.
Кто он? Что он? Чем существует? – известно одному Богу… и Ивану Егоровичу.
Последний окидывает его взглядом, быстро какими-то путями приходит к заключению и, не поворачивая головы, протягивает к босяку руку со словами:
– Подавай присягу!
– Извольте получить, Иван Егорович! – говорит босяк и, вынув поспешно из жилетного кармана наперсток и нанизав на палец, покорно его протягивает Бояру.
Что дало повод Ивану Егоровичу распознать мгновенно в босяке портного – остается для меня тайной.
С «присягой», т. е. наперстком, портные не расстаются. Она является своего рода эмблемой их труда и традиционно хранится ими, как зеница ока, при всяких даже самых безотрадных жизненных обстоятельствах.
Всех свежих преступников, т. е. людей, впервые попадавшихся в преступлениях, тотчас же регистрировали за столом приводов и снимали с них фотографии и дактилоскопические снимки, производя вместе с тем и антропометрические измерения. В тех случаях, когда вина очевидна, но преступник продолжал запираться, Иван Егорович, играя на темноте и невежестве простого русского человека, прибегал к своеобразному методу запугиванья и нередко достигал цели.
– Так как же-с? – говорил он какому-нибудь вору. – Не твоих рук дело?
– Нет, Иван Егорыч, как перед Истинным – не виновен!
– Ладно! – заявляет Бояр. – Разувайся!
– А это зачем же, Иван Егорович?
– А вот увидишь – зачем. Ну, поворачивайся живей!
И пока жертва с упавшим сердцем снимала сапоги, Бояр принимался действовать. Он с шумом придвигал особую платформочку, на цинковой доске которой виднелся черный рисунок следа, куда ставилась нога, подлежащая измерению; потрясал в воздухе огромным циркулем, служащим для измерений объема черепа; для большего эффекта у него имелся и предлинный нож, который он натачивал тут же бруском.
После больших колебаний напуганный преступник выкладывал огромную грязную ножищу, и Иван Егорович, быстро отметив ее особенности, с брезгливостью говорил:
– Ты, подлец, хоть помыл бы ноги, а то – просто противно! Убирай вон ножищу, я тебя с другой стороны общупаю! – И, схватив циркуль, подходил к жертве. – А ну-ка, что это ухо слышало?! – и он мерил ухо. – А где здесь точка? – и он ножку циркуля прикладывал к выпуклой части лобной кости. – А что, доктор, – обращался он к какому-нибудь агенту, – глаза выворачивать будем?
– А то как же! – отвечал «доктор».
Тут часто нервы жертвы не выдерживали, и она с воплем молила:
– Отпустите вы, Иван Егорыч, душу на покаяние. Мочи нет!
Ведь это что же такое?! Эвона у вас тут и ножи, и струменты разные наготовлены. Нет, уж я расскажу все по совести, что там запираться?!
Когда же вся эта «фантасмагория» не приводила к желанным результатам, то Иван Егорович, выходя из себя, принимался ворчать себе под нос:
– Эка! Выдумали разные циркули и думают всякого мошенника распознать! Дать бы ему раза два в морду или всыпать полсотни горячих – ну, и заговорил бы! Тоже – антропология!…
Мне говорили, что ныне Иван Егорович совсем опрохвостился и рьяно служит болыпевицкой чека, изощряясь в своем искусстве. Уже не над уголовным элементом, а над нашим братом!
ТРЕФ
Одно время московская полиция чрезвычайно носилась с мыслью о применении в розыске собак-ищеек. Был даже разведен целый питомник, где животных дрессировали в соответствующем направлении.
Я не препятствовал этой затее, но придавал ей мало значения.
Тем не менее несколько дрессированных собак не раз были использованы моими агентами для розыска, и два-три преступления, удачно раскрытых благодаря чутью и нюху знаменитого Трефа, создали этой собаке широкую популярность в Москве. Толпа, падкая до всего нового и необычайного, в стоустой молве принялась разносить по городу слухи о чуть ли не сверхчеловеческом уме и способностях Трефа. Рассказы эти изукрашивались самыми невероятными примерами. Многие журналы помещали его изображения, иногда Треф фигурировал даже в кинематографических фильмах. Повторяю – бравый Треф сделал необычайную карьеру. По виду это был пес довольно неопределенной породы: помесь лайки не то с сеттером, не то с догом.
Нрава он был не свирепого, но строгого, серьезного, не то что какая-нибудь трясущаяся, слезливая левретка.
На почве популярности Трефа мне вспоминается следующий забавный случай: проходя как-то к себе в кабинет через приемную, я наткнулся в ней на убого одетую старушку. Завидя меня, она в пояс поклонилась и что-то зашамкала.
– Тебе что, бабушка?
– Я к вашей милости.
– В чем дело?
– Уже вы простите меня, дуру, ваше высокоблагородие, а только я к вам с покорнейшей просьбой, утешьте старуху.
– Да кто ты такая, и что тебе нужно?
– Я-то. Да я в кухарках у господ служу, тут недалеко от вас, на Гнездиковом. Господа хорошие, пожаловаться не могу; жалостливые тоже и всякую животную любят и жалеют не меньше моего. И уж очень мы с ними обожаем собак да кошек. Так вот я к вам и пришла, не откажите мне, старухе. – И она снова мне поклонилась.
– Ровно ничего не понимаю. Говори толком, что тебе от меня нужно.
– Да вот, наслышались мы про вашу знаменитую собачку Трефа. Люди говорят, что как взглянет она на человека, так сразу же насквозь его видит. Тявкнет раз, стало быть, вор, а тявкнет два – убивца.
Я невольно расхохотался.
– Правильно, правильно, бабушка, тебе люди говорили, да только не досказали, что тявкнет три – значит, дурак, а тявкнет четыре – стало быть, умный человек.
– Что же, и очень просто, – сказала старуха, не уловив иронии.
– Так что же, потешить тебя, что ли, бабушка.
– Уж будьте милостивы, утешьте старуху. А то просто до смерти охота поглядеть, какие это такие они из себя есть. Я им и котлетку и сахарку принесла, чай, не побрезгают.
Я велел привести Трефа, а сам через открытую дверь соседней комнаты принялся наблюдать за старухой. Она села на стул, стала рыться в корзинке, очевидно, приготовляя «дары».
Вскоре в приемную тревожно вошел Треф и молча уставился на старуху. Она почтительно встала и, как показалось мне, даже поклонилась, затем не без робости протянула принесенную пищу и сахар.
Вымуштрованный Треф никогда не принимал пищи от посторонних, а поэтому и на этот раз не обратил на «дары» старухи никакого внимания. Склонив голову сначала на один бок, потом на другой и словно придя к какому-то заключению, он, как нарочно, трижды свирепо пролаял.
– Мать честная, – всплеснула руками старуха. – Сразу распознал.
Правильно, батюшка, правильно. Дура я и есть. Я вот тебе мясца да сахарку принесла, а не сообразила того, что ты здесь, поди, чуть ли не апельсинчики кушаешь.
Треф прервал аудиенцию и вышел из комнаты.
Старуха постояла на месте, покачала головой и, тихо промолвив: «Ишь, смышленый, сразу определил. Ну, и чудеса», тихонько поплелась к выходу.
И пошла по Москве о Трефе слава пуще прежней.
ЧЕСТНЕЙШИЙ ЧЕЛОВЕК
– Господин начальник, там какой-то оборванец домогается вас видеть, как прикажете быть? – доложил мне однажды дежурный надзиратель.
– Оборванец? Что ему нужно?
– Говорит – по делу.
Я пожал плечами:
– Ну, зовите.
Ко мне в кабинет, как-то боком, проскользнул из двери здоровенный детина, но, Боже мой, какого вида! Только на Руси может человек рисковать показаться публично в столь своеобразном «наряде», не возбуждая против себя хотя бы насмешливых преследований уличных мальчишек и удивленного взгляда прохожих.
Предо мной предстал чистой воды «золоторотец», в широких грязных подштанниках, со штанинами разной длины, в какой-то дырявой, не то женской кофте без рукавов, не то в бывшей мужской жилетке. На одной ноге его красовался лапоть, на другой – рваная калоша.
– Что тебе нужно? – спросил я сурово.
– Так что я к вам по делу, г. начальник! – сказал хрипло босяк.
– Говори!
– Слыхал я, будто вы разыскиваете Кольку Серегина, что прикончил на прошлой неделе хозяев в зеленной Ивановых, на Арбате.
– Ну так что? Разыскиваем, да.
– Так вот, г. начальник, явите Божескую милость, одолжите пятерку, а я вам отслужу и найду Кольку. Мы ведь с ним вместях на огородах у этих зеленщиков все лето проработали, и я не только Кольку в лицо знаю, я знаю и места, где искать его надо.
– Да сам-то ты кто такой? Что-то на работника мало походишь.
– Зовут меня Гаврилой, по фамилии Пахомовым буду, – сказал тихо босяк, опустив голову. – Работал я честь-честью, да вот попала вожжа под хвост, начал пить, чем дальше, тем пуще, пропил, что было, а вот теперь и дошел до своего состояния. Глаза бы на себя не глядели!
– Наверняка надует! – подумал я. Да жаль стало человека, и я протянул ему пятерку.
Прошло с год, а то и больше. Колька Серегин давно был разыскан, осужден и отбывал каторжные работы, как вдруг в приемные часы является ко мне какой-то мужчина купеческой складки и с широкой улыбкой приветствует, как старого хорошего знакомого.
Я вытаращил глаза и уставился на него. Это был человек высокого роста, в черной поддевке, в лакированных сапогах и «при часах».
– Да неужели же не узнаете меня, г. начальник.
– Нет, не узнаю.
– Господи ты Боже мой! А Гаврилу-то Пахомова не помните разве?
– Какого Пахомова?
– Да пятерку-то вы мне давали али нет? Я еще обещался убийцу Кольку Серегина разыскать?
– А-а-а! Теперь вспомнил, как же!
– Так вот я пришел, г. начальник, долг свой вернуть и в ножки вам поклониться. Спасли вы, можно сказать, человека! С вашей легкой руки стал я оправляться помаленьку и вот, слава Тебе Господи, снова человеком стал. Истратил я из той пятерки рубль на поимку Кольки, да зря – не нашел, а на остальные деньги купил на толкучке замочков. Продал с прибылью, купил еще – опять продал. Потом купил перочинных ножей и их распродал без убытку. Ну, а там – и пошло, и пошло! Одно можно сказать – оправился! Извольте получить обратно пять целковых и премного за них вам благодарны!
Я предложил Пахомову опустить пять рублей в кружку (сбор, открытый в пользу семьи недавно убитого надзирателя), а затем, позвав полицейского фотографа фон Менгдена, приказал ему снять Гаврилу, портрет которого я долго сохранял в «назидание потомству».
ВЕЛИКОСВЕТСКАЯ ПРОСИТЕЛЬНИЦА
Среди множества лиц, осаждавших меня с разными, часто неосновательными просьбами, мне вспоминается одна просительница, явившаяся как-то ко мне не на общий служебный прием, а на дом.
Это была очень красивая и элегантная женщина: высокая, стройная, с энглизированным акцентом и с манерами англичанки.
Не без волнения вошла она ко мне в кабинет, но, подавив в себе это чувство, подчеркнуто спокойно села в кресло, заложила по мужски ногу на ногу и, приветливо улыбнувшись, обратилась ко мне:
– Простите, что я беспокою вас не в служебное время, но мне не хотелось появляться в сыскной полиции на глазах у всех. Это могло бы вызвать разные сплетни… Я обращаюсь к вам, так как уверена в вашем молчании, не правда ли?
– Разумеется, сударыня, вы можете быть спокойны!
– Видите ли, я очень-очень колебалась, прежде чем прийти к вам, так как не привыкла выносить наружу свои семейные дела; но, с другой стороны, – было бы глупо радикально менять жизнь, не выяснив даже имени виновницы этой грустной перемены.
– Что же вы хотите, сударыня?
– А вот я вам сейчас расскажу. Восемь лет тому назад я вышла замуж за капитана N-ского полка, князя X. Мы поселились и живем с ним поныне в Царском. До прошлого года моя жизнь текла ровно и спокойно, муж мой был по отношению ко мне aux petits soins, нрава он был тихого, кроткого. Но вот с прошлого года с ним что-то случилось, он в корне изменился. Будучи до того домоседом, он стал вдруг тяготиться домом, вечера принялся проводить то у друзей, то в собрании, зачастил в Петербург. Заметная перемена сказалась и в его отношениях ко мне: всегда корректный, выдержанный, он, разговаривая со мной, стал проявлять признаки раздражения, а однажды дело дошло до того, что в присутствии прислуги он позволил себе даже возвысить на меня голос. Чем дальше – тем хуже, и вот, наконец, князь из тихого, трезвого офицера превратился чуть ли не в дебошира и бретера. Заговорили о каких-то пьяных скандалах, о каких-то дуэлях и т. д.
– Напрасно, княгиня, вы придаете значение всяким слухам, обычно они либо вздорны, либо сильно преувеличены, – попытался я ее успокоить.
– Помилуйте, какие преувеличения?! Да вот вам для иллюстрации хотя бы случай, происшедший с мужем месяц тому назад. Придравшись, как обычно, к какому-то им же выдуманному предлогу, князь заявил мне, что немедленно уезжает на три дня в Петербург.
Разумеется, из гордости, я не стала его удерживать, и он помчался на вокзал. Тоскливо для меня прошел день, наступил вечер. Не скрою от вас, что мысли мои были не в Царском, а в Петербурге, где, как я слышала стороной, князь завел какой-то роман. Сижу я дома и рассеянно перелистываю Claude Farrer'a, как вдруг звонок и входит ко мне приятель мужа по полку Котик Z. Поцеловав мне руку, Z. сел и, едва сдерживая улыбку, заговорил:
– Ради Бога, княгиня, простите меня, что я являюсь к вам с нерадостной вестью. Но вы не пугайтесь – страшного ничего, но смешного много.
С трудом скрывая волнение, я вопросительно на него посмотрела.
Он продолжал:
– Знаете ли вы, где Серж? (это имя моего мужа).
– Знаю: в Петербурге.
– Вовсе не в Петербурге, а здесь в Царском и притом на гауптвахте!
– Как на гауптвахте? За что? Почему?
– А видите ли, княгинюшка, дело было так. Возвращаюсь я сегодня из Петербурга на трехчасовом поезде, выхожу на платформу и первого кого вижу – Серж.
– Представь себе, какое свинство! – говорит он мне. – Мне до зарезу нужно ехать в Петербург, а поезд только что ушел. Следующий же чуть ли не через два часа. Ведь этакое невезение! Ну, делать нечего, пошли мы с ним в буфет и молча выпили по бутылке Мума. Выходим опять на платформу и видим, на Петербургский путь подают какой-то поезд.
– Voila mon affaire! – говорит Серж и, обращаясь к начальнику станции, запальчиво заявляет:
– Послушайте, господин начальник станции, как же это вы говорите, что ближайший поезд через 45 минут, а это что?
– Это подают императорский поезд, а частным лицам билетов на него не продают.
– Но неужели же нельзя мне устроиться в вагоне для свиты?
– Вот этого не знаю. Обратитесь, капитан, к инспектору императорских поездов, гофмейстеру Копыткину. Вот он стоит в конце платформы, видите того господина в форменном пальто на красной подкладке?
– Отлично, благодарю вас. Пойдем, Котик! – и он потащил меня за рукав.
Мы пошли не торопясь. По пути Серж принялся закуривать папиросу, она долго не зажигалась. Наконец, мы добрались до гофмейстера.
Я знал последнего за большого сноба, а потому пришел в ужас, когда увидел небрежно козырнувшего ему Сержа и услышал следующий диалог:
– Скажите, пожалуйста, вы – господин Подковкин?
Гофмейстера передернуло и, свирепо взглянув на Сержа, он сухо ответил:
– Я гофмейстер Копыткин. Что вам угодно?
– Ах, ради Бога, простите! Но не разрешите ли вы мне доехать до Петербурга в этом поезде?
– Не могу-с! В императорском поезде частные лица не ездят.
– Да какой же я частный человек! Вы же видите, что я капитан N-ского полка, господин Кобылкин?!
Тут терпение гофмейстера Копыткина лопнуло. Свирепо сверкнув глазами, он круто повернулся и быстрыми шагами направился в павильон, где и принялся звонить по телефону царскосельскому коменданту. И вот, в результате, Серж очутился на гауптвахте.
– Не правда ли, хорошенькая история? – обратилась ко мне княгиня, нервно покусывая губы.
Переживая мысленно сцену с гофмейстером Копыткиным и всячески сдерживая душивший меня смех, я сжал плотно зубы, не будучи в силах ей серьезно ответить. Эта невольная пауза длилась настолько долго, что моя встревоженная посетительница, вскинув лорнет, не без удивления на меня покосилась. Наконец, я приобрел способность говорить:
– Видите ли, княгиня, я плохо улавливаю ваши намерения. Вся ваша история, конечно, очень грустная, но я не вижу, чем бы я мог тут помочь?
– Я не сказала вам главного. Дело в том, что все эти истории с мужем, а их было немало, мне решительно надоели, тем более что причина его неожиданной перемены ко мне особенно оскорбительна. Мне прямо не говорят, но из намеков и слухов я знаю, что князь увлекся какой-то недостойной особой и потерял голову. И я решила разойтись с ним. В этих условиях, казалось бы, мне должно было бы быть безразличным имя его предмета страсти. Но сознаюсь вам откровенно, что не успокоюсь до тех пор, пока оно не станет мне известно. Для ускорения дела я решила обратиться за вашей помощью.
Я, конечно, отказал моей посетительнице в ее просьбе, вежливо указав, что сыскная полиция разыскивает лишь уголовных преступников и отнюдь не занимается ни бракоразводными, ни матримониальными делами.
Если память моя и сохранила до сих пор образ красивой княгини, то по совести скажу, что причиной тому забавная сцена с гофмейстером Копыткиным.
ИЗ ОБЛАСТИ ЧУДЕСНОГО
В памяти некоторых сотрудников Петербургской сыскной полиции долго жил рассказ, наделавший в свое время немало шума в столице. Подробности дела, о котором я хочу рассказать, мне знакомы по данным полицейского архива. Оно заключалось в следующем.
В девяностых годах прошлого столетия столица, жившая жизнью несравненно более мирной, чем в первое десятилетие нашего века, была потрясена сенсационным убийством, происшедшим на Васильевском острове в конце Среднего проспекта. На чердаке одного из домов был обнаружен труп изнасилованной девочки лет 14-ти. Ребенок был задушен, и труп его валялся среди беспорядка, не оставляющего сомнений в совершенном над жертвой гнусном акте.
Забила тревогу печать, взволновалось общественное мнение, но полиция, поставленная на ноги, тщетно билась в поисках злодеев.
Прошел месяц, другой, третий, наконец, полгода, и дело было прекращено за необнаружением виновного.
Вот тут-то и начинается «нечто», относимое мною к области чудесного. Я говорил уже, что население столицы было потрясено этим убийством. Потрясен был и художник Б. Драматические описания этого преступления, месяца два появлявшиеся беспрерывно во всех газетах, повлияли на его художественное воображение, и он написал картину на соответствующий сюжет. Картина вышла блестящей, удостоилась академической премии и была затем выставлена у Дациаро.
Она привлекала толпы людей своей экспрессией. На ней был в точности воспроизведен чердак – место убийства; и точный портрет задушенной и распростертой девочки. На втором плане картины, в темных тонах, виднелся зловещий силуэт поспешно удаляющегося убийцы, только что свершившего свое гнусное дело.
Ладонью правой руки он раскрывал чердачную дверь, полуобернувшись на свою жертву. Это был отвратительный горбун; особенно поражало выражение его уродливого и отталкивающего лица; огромный рот, клинообразная рыжая борода, маленькие злые глазки, оттопыренные уши.
Картина эта у Дациаро появилась месяцев через шесть со дня самого убийства. И вот однажды среди толпы, глазеющей на нее, раздался крик, и какой-то мужчина, упав ничком на землю, забился в судорогах. Подошедшие к нему на помощь были удивлены его разительным сходством с героем картины – тот же отвратительный горбун!
Он был перенесен в ближайшую аптеку, где, придя в себя, пожелал сам быть доставленным в полицию. Здесь, в величайшем волнении, объятый мистическим ужасом, он сознался в своем преступлении и объяснил тот преступный импульс, который толкнул его на преступление.
– С того самого дня, – говорил он, – образ задушенной девочки меня неотступно преследовал, я день и ночь слышал ее душераздирающие крики. Совершенно неожиданно подошел я к толпе у Адмиралтейства и глазам не поверил: на картине я увидел не только мою жертву, не только тот же чердак со всеми малейшими подробностями, но и самого себя! Как могло это случиться, кто мог зарисовать меняв эту страшную минуту – ума не приложу!
Это какое-то наваждение, это какая-то чертовщина…
Тогдашний начальник Петербургской сыскной полиции Чулицкий плохо, очевидно, верил в чудеса и не без основания решил арестовать художника Б., резонно подозревая его если не в соучастии, то, по крайней мере, в укрывательстве и недоносительстве.
Арестовать, однако, его немедленно не удалось, так как Б. находился в то время в Италии, где, очевидно, набирался художественных впечатлений. Он вернулся оттуда примерно через месяц.
За это время Чулицкий тщетно пытался проникнуть в тайну преступления.
Он не мог выбраться из заколдованного круга логических противоречий. И в самом деле: трудно было сомневаться в признании горбуна, добровольно им сделанном, да и приключившийся с ним припадок при виде картины был засвидетельствован и прохожими, и аптекарем. Из этого следовало, что художник Б. был неведом горбуну. С другой стороны, художник Б. не мог не знать горбуна, раз горбун был им запечатлен и именно в той обстановке и за тем преступлением, в котором он сам сознался. Предположить же, что горбун добровольно согласился позировать художнику для подобной картины – трудно, так как горбун тщательно скрывал свое преступление и не рискнул бы играть с огнем, не столько из логических соображений, сколько по безотчетному чувству страха.
Наконец, тайна разъяснилась.
Во время заграничного пребывания Б. о художнике были наведены самые точные и подробные справки, оказавшиеся для него вполне благоприятными; тем не менее он был арестован по приезде.
Узнав об обвинении, ему предъявленном, он рассказал следующее:
– Как и многие другие, я был захвачен рассказами о сенсационном убийстве и решил на этот сюжет нарисовать картину. Я немедленно отправился на место происшествия и сделал подробные наброски чердака. Тело ее я видел и зарисовал в покойницкой.
Стараясь в воображении своем воспроизвести всю картину злодеяния, я навел точнейшие справки о том, в каком положении было найдено тело. Все это я нарисовал. Мне недоставало главного действующего лица, т. е. поспешно скрывающегося убийцы. Воображение мое рисовало его почему-то физически отвратительным, чем-то вроде Квазимодо. Я имел обыкновение бродить по своему Васильевскому острову, где не раз по трактирам Галерной гавани отыскивал себе подходящих натурщиц и натурщиков. Лелея мысль подыскать Квазимодо, я зашел на угол 20-й Линии в трактир. И вдруг, на мое счастье, входит человек, удивительно отвечающий на образ, намечавшийся в моем воображении.
Он заказал себе пару чая и уселся невдалеке от меня. Я вынул блокнот и осторожно принялся его зарисовывать: но он торопился и, напившись чаю, быстро ушел. Я спросил у трактирщика, кто он такой и где проживает. Трактирщик этого не знал, но заявил, что человек этот бывает каждый день приблизительно в то же время. Я этим воспользовался и сеансов в пять нарисовал его точный портрет.
– Я бесконечно удивлен странным совпадением, – закончил художник, – но это так!
Полицией был опрошен трактирщик, в точности подтвердивший слова художника, и Б. немедленно был отпущен.
Горбун был присужден к 20-ти годам каторги.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.