Текст книги "На линии огня"
Автор книги: Артуро Перес-Реверте
Жанр: Морские приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Тогда Сантьяго Пардейро достает из кобуры тяжелый пистолет, большим пальцем сдвигает предохранитель, вздыхает, и в этом вздохе – вся его неимоверная, давяще-плотная усталость.
– Давай на место, Владимир… Опять полезли.
В Аринере, где разместился штаб XI бригады, Пато Монсон, два часа просидевшую перед эриксоновским коммутатором, наконец сменяют.
– Готовься, – говорит она Марго. – Десяти гнезд мало для этого безумия.
– «Эр-Эр» так и не наладили?
– Нет, не действует… Так что связь держим только по телефону.
Передав сменщице головной телефон, Пато показывает ей свои многочисленные записи в регистрационной книге, встает и разминает затекшие руки. Пока дежурила, ей и минутки не пришлось отдохнуть. Все желали говорить со всеми: командир бригады выходил на связь с командирами батальонов и с частями, стоявшими пока на другом берегу, офицеры с передовой то требовали соединить их с начальством, то вызывали друг друга. В наушниках, перекрывая грохот разрывов и стрельбу, звучали напряженные голоса тех, кто был на аванпостах, и нетерпеливые – тех, кто пока смотрел на быка из-за барьера. По десяти линиям проникал к ней хаос войны.
– Если что – я тут рядом, – говорит она Марго и выходит наружу.
Она сильно утомлена и хочет глотнуть свежего воздуха, а потому покидает душный закуток, освещенный керосиновыми лампами, и проходит через помещение командного пункта, где офицеры наносят на карты обстановку, снуют с донесениями связные, а кто-то просто курит и болтает с соседом, пристроившись с винтовкой между колен на ступеньках или прислонившись к стене.
В глубине, вокруг большого стола, застеленного картами, обсуждают положение подполковник Ланда, майор Карбонелль и комиссар бригады. Спиной к Пато стоит еще один офицер, похожий на капитана Баскуньяну, с которым она вчера разговаривала в сосняке. Похоже, у них идет довольно горячий спор – комиссар Русо уже дважды стукнул по столу кулаком.
– Далеко не уходи, – предупреждает лейтенант Харпо, когда Пато проходит мимо. – Сама видишь, что тут у нас творится.
– А вообще как?
– Могло быть и лучше.
В воздухе, пропитанном табаком и потом, гудят возбужденные и встревоженные голоса этого мужского многолюдья, и Пато вздыхает с облегчением, когда наконец выбирается наружу, на яркий свет дня, в большое патио с выбеленными стенами.
В дальнем его конце, где прежде хранили всякий сельскохозяйственный инвентарь, теперь перевязывают и сортируют раненых, скорбным потоком поступающих из городка, – одни на своих ногах, другие на носилках. Под брезентовым навесом громоздятся зеленые склянки с противостолбнячной сывороткой, тюки с бинтами и марлей; бутыли с хлороформом. Там и тут видны обмотанные окровавленным тряпьем головы, незрячие глаза, руки на перевязи, раздробленные ноги, болтающиеся на носилках, залитых кровью до самых рукоятей. Прибывших усаживают в тень, и врач с четырьмя помощниками-практикантами осматривает их, распределяя по степени тяжести. Одних, наскоро обработав их раны, возвращают на передовую, других отправляют в тыл – к реке, а третьих, безнадежных, укладывают в сторонке, вкалывают им морфин, чтобы затем и вскоре отнести чуть подальше, к стене, и положить в длинный ряд тел, с головой покрытых одеялами: над ними жужжат рои мух и из-под них выглядывают ноги в сапогах или альпаргатах.
Пато, сунув руки в карманы комбинезона, смотрит на них издали и вспоминает фашистские бомбардировки Мадрида, женщин и детей, разорванных на куски или раздавленных обломками домов. Не раз, выходя из здания своей компании, она видела изуродованные трупы, а однажды бомба разнесла вертящуюся входную дверь, и охранявший ее штурмгвардеец – симпатичный усач, неизменно заигрывавший с девушкой, – раненный осколками, ослепший, ворочался в луже крови, зовя на помощь.
– Все это и привело меня сюда, – говорит она вслух, сама того не замечая.
И спохватывается, лишь когда мужской голос за спиной отвечает:
– Всего этого, должно быть, накопилось слишком много.
Пато оборачивается: она смущена и удивлена. Разве что не покраснела. Перед ней стоит капитан Баскуньяна – усы как у Кларка Гейбла, фуражка, не без ухарства сдвинутая набекрень. Щурясь от дыма зажатой во рту сигареты, он разглядывает Пато.
– Эти уже не годятся для исторического анализа, для самокритики и марксистской диалектики, – говорит он, показав подбородком на раненых и мертвых.
Пато не отвечает. Стоит как стояла, дыша глубоко и редко.
– Сигаретку? – предлагает капитан.
Она качает головой. И миг спустя спрашивает:
– Как там дела с нашей Лолой?
– Да никак, – отвечает капитан. – Фашисты держатся, так что готовится новый штурм, и меня прислали внести кое-какие коррективы. Дай бог, чтобы наша артиллерия накрыла мятежников, а не нас. И сделала их более податливыми, когда мы полезем наверх.
– Без комиссара?
Капитан улыбается:
– Да, на этот раз – без него. Но думаю, я и сам справлюсь.
Пато кивает. И замечает, что капитан пристально смотрит на нее. И печаль в его глазах странно уживается с детской улыбкой на губах.
– Все это… – мягко повторяет он.
Пато уклончиво пожимает плечами. Ей, конечно, хочется объяснить свою мысль и особенно – именно этому человеку, стоящему рядом.
– Лучше самой пережить все это, чем спокойно сидеть во втором эшелоне и беспомощно смотреть, как нас убивают франкисты.
И умолкает, засомневавшись, надо ли продолжать или нет. Взгляд капитана помогает ей сделать выбор.
– В первые дни войны, – решается она, – я видела, как женщины-ополченки, пылая страстью и яростью, выходили на улицу драться вместе с пролетариями…
И снова замолкает, не зная, насколько уместно будет договорить.
– Мне кажется, это не совсем твой случай, – замечает Баскуньяна.
Она благодарно кивает – он ухватил самое главное:
– Да, у меня не было ни страсти, ни ярости… Я просто занялась политикой. В восемнадцать лет вступила в Союз женщин-антифашисток. И удивлялась, что Пассионария, Виктория Кент или Маргарита Нелькен собирают больше людей, чем корриды с участием самых прославленных тореро. Меня буквально завораживали фотографии русских женщин на обложках «Эстампы» или «Мундо графико»…
– И тебе хотелось стать одной из них, – договаривает за нее капитан.
– Я и стала. Или пытаюсь стать.
– Но сейчас редко можно встретить женщину на фронте.
– Да, я знаю… О нас идет дурная слава.
– Я не об этом, – качает головой Баскуньяна.
– Да не важно, не переживай… Я не обиделась. Поначалу мы были полезны для пропаганды. Фотографии девушек в синих комбинезонах из чертовой кожи, с патронташами крест-накрест, с винтовкой в руках имели успех и у нас, и за границей, шли на пользу нашему делу. Потом мы перестали быть героинями: отношение к нам изменилось – теперь на нас смотрят косо…
Она замолкает, словно вдруг устала говорить.
– Ну ты сам знаешь…
– Нет, не знаю.
– Посыпались как из худого мешка толки и слухи: дескать, мы проститутки, мы разносим венерические болезни…
– А-а, ты об этом.
Баскуньяна в последний раз затягивается сигаретой, почти обжигающей ему ногти, бросает окурок, пожимает плечами.
– Ну, отчасти это так, – говорит он, улыбкой как бы прося не принимать свои слова всерьез. – В первые дни проститутки толпами записывались к нам. Я даже помню кое-кого из них.
Пато болезненно морщится:
– Только в самом начале. Пока всюду еще царили разброд и дезорганизация… Но навредить они успели. Быть ополченцем считалось доблестью для мужчины и позором для женщины.
– И это верно, – соглашается капитан. – Несправедливо, конечно, но верно.
– Тогда решили, что война – мужское дело, а нам лучше сидеть в тылу.
– В кое-каких вопросах некоторые наши вожди недалеко ушли от фашистов, – саркастически замечает Баскуньяна.
– Именно так. Женщина – это машина для производства потомства, домохозяйка… Вот во что нас хотят превратить те и кое-кто из этих. Из наших.
– Однако же вы здесь – ты и твои подруги… Достойное исключение.
– И мы это заслужили. В моем взводе все получили хорошее образование, а потом еще учились профессии связиста. Всякие специальные курсы, повышение квалификации… С точки зрения подготовки мы на голову выше всей этой…
И осекается, меж тем как капитан улыбается шире.
– Полуграмотной солдатни? – договаривает он за нее.
Пато не отвечает. Взгляд ее скользит по раненым под навесом.
– Я знаю, что ждет нас, женщин, если победят фашисты, – говорит она миг спустя.
– Все потеряете и откатитесь на сто лет назад.
– Вот именно.
Они молча смотрят друг на друга. Оба очень серьезны. В глазах у него, думает Пато, светится покорность судьбе. Оттого у него на лице такая печаль, которую он словно хочет скрыть постоянной улыбкой. Это взгляд человека, не питающего иллюзий ни насчет будущего, ни в отношении настоящего.
– А как там идут дела? – спрашивает она для того лишь, чтобы нарушить молчание. И для того, чтобы оборвать собственные мысли.
– Да об этом тебя лучше спросить, – пожав плечами, насмешливо говорит Баскуньяна и показывает туда, откуда они только что вышли. – Ты ведь в полном курсе дела.
– Ну уж… Мое дело – тянуть провода и втыкать штекеры. Устанавливать связь.
– И ты не слышишь, о чем говорит начальство?
– Стараюсь слышать как можно меньше.
– Ты, я смотрю, не любопытна.
– Что есть, то есть.
Баскуньяна переводит взгляд на раненых. Как раз в эту минуту появляются трое новых. Один, с завязанными окровавленной тряпкой глазами, держится за плечи товарища, который, опираясь на винтовку и припадая на одну ногу, идет перед ним.
– Ну, в сущности, дела неплохие. Ниже по реке наши наступают на Гандесу и теснят франкистов.
– А здесь что?
– Да и здесь нам тоже кое-что удалось. Кладбище и высота Пепе в наших руках. И примерно половина Кастельетса – тоже. Скоро отобьем и Лолу. – Баскуньяна смотрит на часы и машинально ощупывает кобуру пистолета, словно только что заметил его у себя на боку. – Я бы с удовольствием поболтал с тобой еще, но, к сожалению, надо идти.
Пато неожиданно хочется задержать его еще немного.
– Я слышала, наши танки скоро будут на этом берегу.
– Говорят… Раньше не получалось, потому что фашисты разбомбили железный мост. Но доставили понтон, и они переправятся сюда по одному.
Капитан и Пато смотрят друг на друга в нерешительности, не зная, что бы еще сказать и под каким предлогом продолжить разговор.
– Надеюсь, мы еще увидимся, – говорит Баскуньяна.
Потом с улыбкой подносит два пальца к козырьку и отходит от Пато на три шага. Но вдруг останавливается, оборачивается к ней:
– У тебя есть кто-нибудь?
Захваченная врасплох девушка отвечает не сразу:
– Наверно, есть.
– Звучит как-то не очень уверенно, – улыбается капитан.
– Это было в Теруэле. И с тех пор я ничего о нем не знаю.
– А-а… Понимаю…
Не двигаясь, они продолжают смотреть друг на друга.
– Он не был… – подыскивает слова Пато. – Моим, как бы это сказать… А всего лишь…
– Ну ясно, – задумчиво кивает Баскуньяна.
Потом медленно поднимает к плечу левую руку, сжатую в кулак, – отдает республиканский салют, выражением глаз и улыбкой снижая торжественность жеста.
– Удачи тебе, боец.
– И тебе, товарищ капитан.
Баскуньяна идет прочь. Пато провожает его глазами, но тут из штаба появляется лейтенант Харпо и тоже смотрит вслед капитану.
– Не стоит тебе с ним тары-бары вести… – говорит он. – По крайней мере, пока он не возьмет высоту.
Пато в удивлении оглядывается:
– Это еще почему?
Харпо, словно в нерешительности – говорить или нет? – ерошит свои седые кудри. Оттягивая ответ, снимает очки и смотрит на свет, прозрачны ли стекла.
– Да я слышал от Русо и еще кое от кого… Комиссар винит Баскуньяну в том, что он недостаточно требователен к своим солдатам. Мирволит им, потакает…
С этими словами снова надевает очки и смотрит вслед капитану, который, проходя под навесом, остановился, склонился над одним из раненых и дал ему закурить.
– Не возьмет Лолу, – договаривает он, – как бы не расстреляли…
Пато вздрагивает:
– Ты что – шутишь? Не может такого быть.
– Какие уж тут шутки… – оглянувшись, Харпо понижает голос. – С комиссаром шутки плохи… Вижу, девочка моя, тебе и невдомек, какая это сволочь.
– Эй, краснопузые! Слышит меня кто-нибудь?! Погодите, не стреляйте!
Хулиан Панисо, скорчившись у окна среди битого стекла и обломков мебели, раскуроченной пулями, вставляет в магазин патроны. И, еще полуоглохший от недавних взрывов, не сразу слышит голос, который доносится с другой стороны улицы, из «Дома Медика». Но вот наконец услышал и насторожился.
– Это фашисты, – говорит ему Ольмос.
– Что?
– Глухая тетеря… Фашисты, говорю! Вроде нам кричат.
– Да не бреши… Не может такого быть.
– А я тебе говорю, что желают с нами разговаривать.
– Но мы же их обложили…
– Может, сдаться хотят.
– Это ж легионеры. Если верить молве, они не сдаются никогда.
С той стороны вновь звучит голос. Выговор андалузский. Прекратите огонь. У нас важное сообщение. Панисо проводит ладонью по грязному, мокрому от пота лицу, вставляет магазин в автомат. Щелчок.
– Ловушка, я уверен, – говорит Ольмос.
– Может, и так, а может, и нет. Скажи нашим, чтоб не стреляли.
– В бригаду сообщить?
– Не надо.
Стрельба смолкает. Становится тихо. Панисо придвигается к окну, стараясь не высовываться.
– Чего надо?
– У нас тут беременная, – отвечает далекий голос.
– Вы же ее небось изнасиловали и обрюхатили, козлы вонючие. Вы или кто-нибудь из ваших попов.
– Дурень, я серьезно… Лежит в подвале, того и гляди родит.
Панисо и Ольмос переглядываются. Остальные подходят к ним, любопытствуя, присаживаются рядом на корточки, не выпуская из рук винтовок.
– Ну а от нас-то что хочешь, морда фашистская?
– Женщина все же… Скотами не надо быть.
– От скота слышу.
– Слушай, нельзя же эту бедолагу так оставлять… У вас ведь наверняка врачи есть?
– У Народной армии Республики все есть.
– О том и речь. У нее уже воды отошли, а мы не знаем, как тут быть.
– Сдавайтесь без разговоров, вот и все.
– Не, так не пойдет… Не дождешься. У нас есть еще патроны и курево, так что попробуйте нас уговорить. Суньтесь только.
– И сунемся, будь спокоен, – сулит Панисо.
– Да что-то вы подзадержались… Только пусть вас соберется побольше, чтоб одним разом всех прихлопнуть.
Панисо и его люди тихонько посмеиваются: надо отдать этим сволочам-франкистам должное – кишка у них не тонка. Подрывник осторожно выглядывает в окно. От них до того дома с выщербленным пулями фасадом – метров пятнадцать. Он погружается в недолгое раздумье, вопросительно поглядывая на товарищей – грязных, обросших бородами, с воспаленными от усталости глазами. Дождавшись кивка, снова поворачивается к окну.
– Эй, фашист.
– Чего тебе, краснопузый?
– Ну, как поступим с беременной?
– Как-как… Дадим ей выйти из подвала и пересечь улицу, а вы не будете стрелять.
– А она дойдет?
– Ее сопроводят еще одна женщина и старик.
– Старика себе оставьте.
– Недоумки, дедули испугались.
– Да мне насрать. Хоть дедуля, хоть внучек – каждого мужчину, который высунет морду, изрешетим.
– Ну я же говорю – зверье.
– Ну я же говорю – педерасты.
– Убьете – это будет на твоей совести.
– Нет, на твоей.
Повисает молчание. Франкисты, наверно, обсуждают условия или уже выводят роженицу из подвала. А может быть, готовят ловушку. И потому Панисо прислоняет автомат к стене, снимает с ремня польскую гранату-лимонку WZ, кладет ее на пол, чтобы на всякий случай была под рукой.
– Эй, – слышится далекий голос. – Она сейчас выйдет.
– Только женщины – беременная и эта вторая… Ясно?
– Ясно-ясно-распрекрасно.
– И помни – прекращаем огонь, пока она не перейдет улицу. А потом все начнем по новой.
– Ладно, согласны.
– Только смотри не тяни, дело к вечеру, а ведь надо вас успеть замариновать, прежде чем зажарить.
– Мы еще посмотрим, кто кого зажарит… Но спасибо, что предупредил.
– В задницу себе засунь свое спасибо.
– Да куда там… У меня от страха очко сжалось.
– Разожмем, не сомневайся.
– Может быть… Но сперва ты мне отсосешь.
Республиканцы – в боевой готовности: палец – на спусковом крючке. Панисо опирает о подоконник ствол автомата, со звонким щелчком взводит затвор. Переключает огонь с одиночного на непрерывный и осторожно высовывается из окна – ровно настолько, чтобы взглянуть на улицу.
А на другой стороне ее кто-то с глумливым весельем запевает:
Люблю девчоночку мою,
И я любви ее добьюсь.
Я, чтобы с нею жить в ладу,
На фронт, во-первых, не пойду,
На лейтенанта обучусь,
А в-третьих, ноги вымою!
– Не доверяю я этим мразям, Хулиан, – шепчет Ольмос.
– Молчи.
За расщепленной пулями дверью в «Дом Медика» виднеется подобие баррикады, сложенной из матрасов и обломков мебели. Бесконечная минута – и вот во тьме подвала начинается какое-то шевеление.
– Вон они, – стволом автомата показывает Панисо.
В проеме возникает мужская фигура – солдат в пилотке и с патронташами на груди, но без оружия, делает проход в баррикаде. Он виден лишь одно мгновение и тотчас исчезает, давая дорогу двум женщинам. Те выбираются на улицу: обе в трауре, который в Испании носит каждая вторая, обе в гипсовой пыли и, ослепленные дневным светом, двигаются неуверенно. На измученных лицах испуг. Та, что на вид помоложе, ступает неуклюже и с трудом, широко расставляет ноги, обеими руками поддерживает огромный живот. Вторая, постарше, помогает ей и слабо помахивает белым платком.
– У, мать их… – цедит Ольмос.
И уже собирается было встать и прийти им на помощь, но Панисо хватает его за руку:
– Пусть одни идут… Мало ли что.
Взрывник следит за приближением женщин и одновременно держит в поле зрения дверь и окна в доме напротив. Оттуда время от времени показывается и тотчас прячется чья-то голова. Женщины уже добрались до этой стороны улицы, и Панисо их не видит.
– Скажешь, когда зайдут внутрь, – говорит он Ольмосу.
Он вытирает пот, заливающий глаза, и снова направляет ствол на дом напротив, поглаживает указательным пальцем спусковую скобу. По теням, которые уже начали удлиняться, можно судить, что еще часа два будет светло. Достаточно, чтобы в случае приказа начать новый штурм. Как ни хорохорятся легионеры, ясно, что они блокированы и сознают это. Да и осталось их немного. Интересно будет послушать этих женщин.
– Зашли, – объявляет Ольмос.
– Эй, вы, там! – кричит Панисо. – Эй, фашистюги!
– Чего тебе, краснопузый? – отзывается прежний голос.
– Добрались обе благополучно, происшествий нет.
– Отрадно. И вот еще что: родится мальчик – назовите его Франсиско, в честь генералиссимуса Франко.
– Ладно… А если девочка – в честь твоей потаскухи-мамаши.
С этими словами Панисо нажимает на курок и выпускает очередь по дому, откуда сейчас же следует ответная. И огонь чередой неистово-частых выстрелов прокатывается по улице из конца в конец. И война вновь вступает в свои права.
VI
Новый штурм восточной высоты республиканцы начали за час до рассвета. Красные, подбадривая друг друга криками, упрямо карабкаются вверх по откосу, а перед этим их артиллерия долго молотила по гребню, и Хинесу Горгелю, втиснувшемуся в расщелину скалы, зажавшему в зубах веточку, чтобы от разрывов не лязгали зубы и не лопнули барабанные перепонки, казалось, что вокруг творится сущий ад – такой грохот стоит вокруг, так содрогается земля, так свистят осколки металла и камня. Когда наступившее вслед за тем молчание нарушили пронесшиеся вдоль позиций националистов крики: «Вон они ползут, вон они снова лезут», Горгель, как и все, очнулся от столбняка и начал стрелять.
Как пошло, так идет до сих пор: бывший плотник из Альбасете, чувствуя, как пересохло во рту, то слегка высовывается, то прячется, втягивает голову в плечи, потом прикладывается, передергивает затвор, стреляет, и у ног его растет горка блестящих гильз. И от постоянного ощущения, что все это происходит не на самом деле, ему кажется, что и тело как чужое, и он в прямом смысле сам не свой.
Да, он старается как можно меньше высовываться и прячется от пуль, которые жужжат, свистят и подвывают, зловеще щелкают о камни. Невозможно же, чтобы это длилось, устало думает он. Не бывает так, чтобы за полтора суток этого кошмара ни одна не попала в меня. Рано или поздно везение кончается – так случится и со мной.
Он охвачен безнадежным ужасом, но при этом сохраняет хладнокровие. Испытывает какой-то особенный страх. Не слепую безотчетную панику, когда человек бросает оружие, поднимается во весь рост и бежит вниз, назад, в тыл, бежит, пока его не свалят пули своих же офицеров. Нет, этот страх вполне сознательный, спокойный, не мешающий рассуждать и размышлять. Это почти математически безошибочная уверенность в том, что в любое мгновение в любую часть тела – сюда вот или сюда: в голову, в плечо, в грудь – ему будет нанесен удар, который искалечит его или убьет. И вероятность этого с каждой минутой все выше.
Дз-зынь, звенит металл о скалу справа и совсем близко.
Горгель, почувствовав, что пуля чиркнула его по спине, в испуге торопливо ощупывает себя, но обнаруживает, что под рассеченной тканью рубахи кожа лишь чуть вспухла, но не повреждена. Пуля срикошетила о камень, отлетела и сейчас лежит прямо перед ним. Он протягивает к ней руку и немедленно отдергивает, словно от удара током. Горячая.
Ранение, вдруг с ледяной отчетливостью понимает он. Другого выхода нет. Хорошее такое, не слишком тяжелое ранение поможет унести отсюда ноги. Выбраться из огня так, чтобы ни сержант с перевязанной ногой и с пистолетом в руке, ни любой другой офицер – вот хоть майор Индурайн, который все еще жив и перед атакой обошел позиции, ободряя людей, раздавая гранаты и патроны, – словом, никто не пристрелил бы его за бегство с поля боя. Пуля может спасти его шкуру в обмен все равно на что – да пусть даже на небольшое увечье. Хинес Горгель очень даже хорошо понимает, что самострел врачи мигом распознают, – ожог вокруг раны выдаст – и это будет означать верное свиданье с расстрельной командой, а вот пуля, пущенная красными, может, как ни странно, оказаться пропуском в жизнь. В этих обстоятельствах – единственным.
И тут Хинес Горгель вновь и неожиданно для самого себя начинает плакать. Потому что в этот миг подумал о жене и сыне, которых не видел уже два года и двадцать семь дней. Вспомнил и о вдовой матери. О письмах, отправленных через Францию и оставшихся без ответа. Об этой жестокой и лютой бессмыслице, в которую влип не по своей воле и откуда теперь силится найти выход.
Решившись, он поднимает левую руку. Стискивает зубы в ожидании дробящего удара. Зажмурившись, напрягшись всем телом, не опускает руку, держит ее в жужжании и свисте пуль, ждет горячего толчка одной из них. Удара и боли. Держит до тех пор, пока в промежутке между двумя выстрелами не слышит за спиной голос раненого сержанта:
– Опусти руку, сволочь… А не то я сам тебе ее отстрелю.
Горгель замирает на миг, по-прежнему держа руку на весу. Не отвечает и не оборачивается. Потом медленно опускает руку, пока она снова не ложится на ствол винтовки.
– Каждый хотел бы оказаться подальше отсюда, – говорит сержант.
Горгель не шевелится. И сейчас не чувствует ничего, кроме изнеможения. И прежнего неодолимого желания скорчиться и проспать много часов подряд.
Пу-ум-ба. Пум-ба.
Это разорвались невдалеке гранаты.
– Стреляй, паскуда! Красные совсем рядом!
Так и есть. Всмотревшись в сгущающийся сумрак, Хинес Горгель замечает, что до республиканцев, лезущих по склону, уже меньше тридцати шагов. Карабкаются неустрашимо, понукаемые командирами. Несутся вперед прыжками, бросаются плашмя, прячась за валуны, стреляют и снова вылезают из-за них, чтобы метнуть вверх гранату, разворачивающую в воздухе белую ленту запала. Одни падают, другие продолжают продвигаться.
На самом гребне и на подступах к нему идет ожесточенная перестрелка: оглушительно гремят разрывы, звонко щелкают о камень пули, густо засеивают небо осколки мин. Кричат бойцы, требуя патронов, матеря противника, избывая в этих криках свой страх, давая выход своему бешенству.
Горгель механически прижимается щекой к прикладу, жмет на спуск, чувствует, как бьет в плечо отдача. Ладонью толкает затвор вперед, вставляет новый патрон, целится и снова стреляет. Что-то похожее на сильный порыв горячего воздуха проносится в нескольких сантиметрах от его головы.
– Эй, возьми-ка! – кричит ему сержант.
Горгель оборачивается, не понимая, чего от него хотят, и видит, что тот, по-прежнему сидя на земле и привалясь спиной к валуну, положил пистолет на живот и старается вскрыть серый, с немецкой маркировкой, ящик с гранатами, который недавно принес им майор Индурайн.
– Слышишь? Себе возьми и несколько штук Селиману дай.
Одуревший от грохота Горгель, плохо соображая, кладет винтовку и пробирается к нему. Жгут на ноге у сержанта, кажется, сделал свое дело – по штанине больше не сочится свежая кровь. Раненый очень бледен и упрямо стискивает зубы.
– Врежь этим гадам, – цедит он. – Вмажь им.
И с этими словами сует ему в руки несколько германских гранат на длинных деревянных ручках – Горгель таких прежде никогда не видел. Поглядев на них в нерешительности, две штуки сует за ремень, остальные берет в охапку, прижимает к груди. Они тяжелей, чем обычные. Каждая – примерно полкило весом.
– Беги к Селиману – и поживей, – понукает его сержант.
Горгель, так и не выпрямившись, под свист пуль над головой добегает до сосен.
Мавр лежит на том же месте, что и вчера, и стреляет как машина. Он снял красную феску, чтобы не бросаться в глаза; кудрявые волосы и усы слиплись от пота. При виде Горгеля с гранатами лицо перекашивается свирепой усмешкой.
– Аруми исен, – говорит он радостно и повторяет на ломаном испанском: – Ты понимаешь.
И вслед за тем, улыбаясь как ребенок, получивший новую игрушку, берет у него одну гранату за длинную рукоятку, отвинчивает крышку в ее нижней части, дергает за выпавший оттуда шнур. И потом, приподнявшись, швыряет ее вниз.
– Четыре-пять секундов, – говорит он.
Метрах в двадцати от них раздается взрыв. Воздух пропитывается дымом и земляной пылью.
– Бомба красавица, земляк… Так им, красной зболочи.
После минутного замешательства Горгель одну гранату затыкает за ремень, другую берет в руку, остальные кладет на землю и, пригибаясь, возвращается на свою прежнюю лежку, где оставил винтовку.
Теперь он ощущает острое, безотлагательное, властное стремление метнуть гранату вниз, в эти враждебные фигурки, что короткими прыжками, то и дело припадая к земле, лезут по склону. Он вдруг осознает свое могущество. У него появилось нечто такое, чем – если с толком применить – можно будет остановить врагов. Он способен переплавить в разящее оружие томительный тоскливый страх, от которого вот уже полтора суток у него сводит желудок, замирает сердце, болит голова. Отвинтив крышечку внизу рукоятки, он дергает за кольцо шнура и швыряет гранату. И следом, не дожидаясь результата, одну за другой – еще три. С ненавистью, с яростью, с желанием уничтожить, стереть с лица земли все, что угрожает его жизни.
Залегшие вдоль гребня высоты франкисты начинают делать то же самое. Россыпью летят вниз гранаты, гремят, вторя друг другу, разрывы, склон пересекает вереница оранжево-красных вспышек – особенно ярких в свете меркнущего дня, среди теней, ползущих в сосняке. Перекрывая грохот, капрал Селиман испускает первобытный, дикарский боевой клич регуларес.
И это ведь тоже война, думает майор Гамбо Лагуна. Вернее, это прежде всего и есть война – походы и переходы, бег и ожидание.
А сегодня ночью, заключает он, придется походить.
Еще не полностью угас день – в сумерках, которые гуще на востоке и в низинах, видно, как над крышами Кастельетса поднимается столб темного дыма, – когда, черные против меркнущего света, две из трех рот батальона Островского покидают кладбище и пересекают шоссе между виноградниками. Час назад был получен приказ сменить Второй батальон на восточной высотке, дав ему возможность зайти с фланга в Кастельетс, где все еще сопротивляются франкисты.
Гамбо, стоя со своим штабом на мосту, смотрит в бинокль, как идет его батальон, как в равномерном топоте многих ног – голосов не слышно – тянется длинная вереница фигур, и по мере того, как гаснет последний свет дня, делается все темнее. Солдатам запрещено курить, громко говорить и выходить из строя по нужде. И приказ этот выполняется неукоснительно. Даже навьюченные боеприпасами, тяжелыми минометами и пулеметами «максим» мулы, которых ездовые ведут под уздцы, и те двигаются почти бесшумно – слышно только цоканье их копыт по щебенке.
– Хорошие ребята, – замечает заместитель командира батальона капитан Симон Серигот.
Гамбо убежденно кивает. Этих дисциплинированных, молчаливых бойцов, пролетариев, закаленных в боях, он считает своими выучениками и лучшими в Народной армии Республики – ни единого случая дезертирства, неповиновения приказу или недостойного поведения. Сражаются, терпят лишения, получают раны, гибнут – и на их место приходят новые, так же тщательно отобранные и сражающиеся так же доблестно. На всех можно положиться, все коммунисты – и никого нельзя заподозрить в оппортунизме, и боевой дух высок у каждого. Командир заботится о них, а они – о нем. И не колеблясь идут за ним в огонь и в воду, а он это знает и по-настоящему ценит. Перед маршем лично распорядился накормить солдат горячим, доверху наполнить фляги водой, выдать каждому по сто пятьдесят патронов, по четыре ручных гранаты и по четверти фунта табаку на отделение.
– Совсем стемнело, – говорит Рамиро Гарсия, политкомиссар батальона. – Как бы не сбились с пути…
– Они знают, что делают, – отвечает Гамбо.
Воистину это так. Знают, потому что усвоили эту науку сначала ценой суровой муштры, а потом и собственной крови. Половина тех, из кого полтора года назад сформировали батальон, больше не значатся в его списках: шесть месяцев спустя многие остались на берегах Альфамбры, когда Кампесино – бездарный военачальник, жестокий и трусливый мужлан, которого Гамбо терпеть не может, – угробил свою 46-ю дивизию на подступах к франкистским позициям. Еще до этого батальон имени Островского доказал, чего он стоит, когда в Брунете, сломав хребет одной из лучших франкистских дивизий, стойко держался под бомбежками и артиллерийским огнем, не отступив ни на пядь, меж тем как Листер, анархисты и интербригады позорно удрали. И снова стал героем дня, отличившись под Теруэлем, когда ему довелось разгрызть крепкий орешек высоты 1.205: там было все – и сменявшие одна другую атаки по равнине, насквозь простреливаемой губительными пулеметами Легиона, и штыковой бой в траншеях, и сотни убитых и раненых в этой жуткой и дикой резне, где беспримерная, но хаотичная отвага одних наткнулась на фашистскую оборону, мастерски организованную по всем правилам военного искусства.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?