Электронная библиотека » Айяд Ахтар » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Элегии родины"


  • Текст добавлен: 15 марта 2023, 01:31


Автор книги: Айяд Ахтар


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Представь себе, бета, что Юг победил. Алабама, Теннесси, вся эта отсталая чушь. Что у них было в то время? Как сказано в твоем учебнике – рабы и хлопок. Ни промышленности. Ни транспорта. Ни флота. И если бы они выиграли Гражданскую войну и остались бы сами по себе, для них это была бы катастрофа. У них не было бы Севера для поддержки – вот как мы их поддерживали больше ста лет. И как ты думаешь, что бы там было сегодня? Была бы помойка похлеще той, что там сейчас, – сказал он с облегчением и захлопнул книгу. – Это, мой мальчик, в сущности, про Пакистан. Такой же жалкий, каким был бы Юг, если бы сбылись его желания.

При мне отец разносил страну своего рождения часто и безжалостно, но в присутствии своей жены, моей матери, никогда этого не делал. Она любила Пакистан – или, по крайней мере, была к нему привязана настолько, насколько вообще могла привязаться к чему бы то ни было. В годы после одиннадцатого сентября она тоже кривилась на пакистанский эксперимент и говорила, что не узнает страну, в которой выросла, но к тому времени, сражаясь с раком четвертый раз за тридцать лет, она имела причины для перемены своего отношения более глубокие, чем просто война с террором. В отличие от отца, она выросла рядом с чертой, проведенной через центральный Пенджаб, которая разделила индийскую нацию, и была достаточно взрослой, чтобы видеть ужасы, которые никогда не забудет. Одно из самых ранних ее воспоминаний – о том, как она была на вокзале в Лахоре в лето кровопролития, когда пятнадцать миллионов человек, с корнями вырванных из своих мест, пустились в странствия со всеми пожитками. Мусульмане уезжали из Индии, индуисты и сикхи бежали из теперешнего Пакистана. Она отлучилась ненадолго от отца и вышла на платформу, где рабочие вытаскивали из поезда что-то вроде длинных коричневых тяжелых мешков. И с большим трудом старались закинуть их как можно дальше. Только подойдя ближе, она увидела, что это не мешки, а голые тела. Кучи трупов. С одной такой кучи свалилось тело женщины, и длинные волосы упали в сторону, открыв лицо с дырой на месте носа и два кроваво-розовых круга ниже. Женщине отрезали груди.

Это было лето ужасов. В их округе – вблизи священного для сикхов места в Вахе – изувечили, изнасиловали и убили тысячи сикхов прямо в домах и на улицах. Она шла мимо отсеченных конечностей, мимо рук и ног, торчащих из неглубоких могил по краям дороги. Видела собак, грызущих человечьи головы. Видела сикхскую мать, держащую на руках окровавленную шаль с выпотрошенным ребенком. Ей тогда едва исполнилось пять лет. И она не была просто свидетелем. Ее семья тоже понесла много потерь в этой вакханалии насилия. Любимая тетушка Рошина – младшая сестра маминой матери – жила с семьей мужа на той стороне границы и живой не выбралась. Рошина пряталась в доме, его осадила толпа индусов, Рошину выволокли из окна гостиной и изнасиловали во дворе, потом забили до смерти. Ее муж к тому времени уже добрался до Пакистана, и, когда услыхал новость, сам собрал толпу и вышел на улицы. Они притащили в дом окровавленного индусского мальчика. Мать думала, что этот мальчик как-то виноват в том, что случилось с Рошиной. И она, прижавшись лицом к окну спальни, видела, как на ведущей к дому дорожке ребенка рубили на куски топором.

Пережившая такие события в столь юном возрасте, она понимала, что убийство – не абстракция, не что-то такое, что совершают только злодеи. Хорошие люди тоже могут убивать и быть убитыми. Еще этот опыт научил ее бояться за свою жизнь, она познала тот страх, которого ее тело никогда не забудет. И не удивительно ее столь параноидальное отношение к Индии.

И даже сидя у себя на кухне в американском пригороде со стаканом кофе без кофеина в руке, даже глядя на тихий задний двор, огражденный кукурузными полями и половиной мира отделенный от индусов, возможно, желающих ей зла, даже там и тогда она боялась, что они идут ее убивать. Как и сам Пакистан, она была выкована в кузнице смертного страха. И не только перед индусами. Смертельная опасность таилась всюду, и любое напоминание о ней повергало мать в ужас. Она не смотрела новостей. Ей невыносимо было любое изображение зверства, настоящего или прошлого, и эта особенность становилась еще более отчетливой, когда заходила речь о Холокосте.

Одно только упоминание Аушвица или Треблинки вызвало у нее странный приступ горя и отвращения, чего я долгое время не мог понять. Хотя она никогда впрямую не ставила знак равенства между участью евреев во Второй мировой и Разделом, это равенство подразумевалось. И что, кажется, было ей всего больней – так это напоминание не о том, через что она прошла, а о том, как мало – по сравнению с Холокостом – об этом было известно в этой стране.

Обо всем об этом она говорила редко. Многое из того, что я знаю, исходит, как это часто бывает у детей, из столкновений с неписаными семейными правилами, предположений, порожденных гримасами неодобрения и переменами настроения у взрослых при упоминании того, о чем упоминать не надо. Впоследствии я сложил более точную картину ее внутренней жизни из десятков дневников, которые она после себя оставила. Дневников, из которых я также узнал, что ей пришлось видеть в детстве во время Раздела – она считала, что в этом причина рецидивирующего рака. Она писала о собственном теле, исполосованном эмоциональными шрамами, о похороненных чувствах, которые она никогда не умела переживать, об эмоциях, в которых она все еще никак не могла разобраться, о некотором хранилище зла, которое, как она страшилась, метастазирует в виде опухолей, угрожающих ее жизни примерно раз в семь лет. Картина ее детства, складывающаяся из рассказа моих теток, ее сестер, похоже, поддерживала как минимум предположение о рано проявившейся давящей силе, сказавшейся на всем ее формировании. Они часто вспоминают храбрую, всегда любознательную, беззаботную девочку, мало похожую на тихую, напряженную, сдержанную женщину, которую знал я, – хотя иногда мне удавалось увидеть вспышку жизнерадостности у нее в глазах. Самые странные вещи – звуки польки, арахисовое печенье, чайные розы и (позже, уже в эпоху видеомагнитофонов) Дэвид Леттерман, – могли так смягчить и оживить выражение ее лица, что она становилась будто совсем другой женщиной. То же самое происходило еще в одном случае: когда она видела Латифа.

Закят

Когда мать познакомилась с Латифом – это было на первом курсе медицинской школы, – он уже был на третьем и уже был обручен. Обстоятельств их знакомства я не знаю – скорее всего через человека, который в конце концов стал ее мужем, то есть через моего отца, лучшего друга Латифа, – но я знаю, что она написала в своем дневнике через два дня после того, как Латифа убили в 1998-м:

Мы с самого начала все поняли. Но что мы могли сделать? Он уже дал обещание Анджум. Я думала, что если он так любит С., то наверное, что-то в этом С. есть, дай ему шанс. Я не понимала тогда, что это чистейший эгоизм. (Нет, понимала.) Он был полной противоположностью Л. Я все еще помню мою руку в его руке, большой руке, как у великана. Эта добрая улыбка. «Я столько о вас слышал, Фатима». Что именно слышал – я так и не спросила. А теперь его убили.

С. – это был мой отец, Сикандер, кого она выбрала, – согласно более чем одной горькой записи в ее дневниках, – на том основании, что его любил Латиф.

Латиф был крупный, очень крупный. На полфута выше моего отца – который сам ростом почти шесть, – и на сотню фунтов тяжелее. У него и лоб был высокий, подчеркнутый линией волос, отодвинутой назад дальше, чем полагалось бы столь молодому человеку. Глаза у него были узкие, карие, лицо длинное, рот широкий. Чем-то он был похож на пенджабскую версию Джо Байдена – с чем в основном и связана, по-моему, стойкая любовь матери к сенатору от Делавэра, ставшему вице-президентом. Большой человек с большой головой и очень большими руками, но она была права: он был очень мягким. И меня, ребенка, эта его черта тоже покорила. Конечно, дух захватывало, когда тебя поднимали вверх, когда ты возвышался над всем миром на этих мощных плечах, но более всего помнится, как бережно держали меня за щиколотки эти массивные руки, удовольствие от ощущения такой мощной силы, полностью обузданной, и не как устранение угрозы, неявно внушаемой его размерами, но как выражение доброты – да, той доброты, которая безошибочно читалась в его улыбке.

Латиф и отец закончили медицинскую школу на два года раньше матери и попали в число первых, набранных американскими больницами в Штатах в рамках новой программы, предлагавшей молодым иностранным врачам визу, работу, билеты на самолет и квартиры. Отец нашел место в кардиологии в Нью-Йорке, а Латиф оказался резидентом отделения внутренних болезней недалеко от Трентона. (К тому времени Латиф был женат на Анджум, светловолосой троюродной сестре, с которой он вместе рос и о которой всегда знал, что они предназначены друг другу в супруги. Отец и мать тоже поженились, но она не поехала к нему в Америку, пока не получила диплом). Трентон был достаточно близко, чтобы отец иногда приезжал поесть с друзьями бирьяни в ностальгический уикенд, но достаточно далеко, чтобы он без лишних глаз и помех мог жить своей новой американской жизнью. Латиф был религиозен – и отец не хотел, чтобы тот знал, какое удовольствие он получает от виски и карт. Это не значит, что Латиф был из тех, кто клеймит других за недостаток веры, – по крайней мере, в Пакистане он таким не был. Но здесь его тревожило, когда он видел, как его соученики слишком глубоко перенимают американский стиль жизни. “Помни британцев”, повторял Латиф. Они жили среди нас столетиями, но никогда слишком не сближались. Они аккуратно сохраняли свое. Этому уроку стоит следовать, говорил Латиф, чтобы не забыть, кто мы такие и откуда на самом деле сюда пришли.

В то время как для отца не забывать, кто он такой, значило бы не забывать, что он пенджабец, для Латифа это значило все время помнить, что он мусульманин. Страна – связь земная, вера – небесная. Но если Латиф никогда не пропускал ни молитвы, ни поста в Рамадан, это было не только – и даже не столько – из заботы о том, чтобы в конце концов попасть на небо. Небеса вверху, говорил он, это образ, по которому нужно строить жизнь здесь, внизу. Да, мои воспоминания о нем – изящно шагающем по своему (или нашему) двору в шальвар камизе, излучающем внутренний покой, в чьем присутствии дискуссия о высоких материях ощущалась не только естественной, но и необходимой, – много-много моих воспоминаний отмечены чем-то ангельским, и под этим я понимаю не что-то волшебное, воздушное или сверхъестественное, но нечто мощное, дающее свет, предназначенное для помощи людям здесь и сейчас. Когда он говорил о том, что значит быть мусульманином, он не упоминал о загробной жизни завтра, а говорил о жизни тех, кто окружает нас, – эту жизнь он хотел сделать лучше сегодня. Это прежде всего означало приверженность закяту. Этот термин обычно относится к ежегодному налогу, который платит мусульманин от своих богатств и который распределяется между бедными, но в семье Латифа он приобрел значение не только перераспределения их (немалых) богатств, но еще и активную службу тем, кому она нужна. Если хотите, мусульманская версия христианского милосердия. Дед Латифа, заминдар (землевладелец) в Северном Пенджабе, основал сиротский приют: попечение о сиротах особо ценится в мусульманском мире, ибо Пророк, как утверждается, осиротел в шесть лет. Дальше этот приют поддерживал отец Латифа. Латиф вырос, проводя там воскресенья, играя с детьми, пока его отец делал свои обходы. Видимо, для него было естественно потом, в медицинской школе, жертвовать своим небольшим свободным временем ради службы волонтером в местной клинике для бедных. В Трентоне он продолжал делать то же самое, будучи резидентом и интерном, а через пять лет, когда уехал из Нью-Джерси в Пенсаколу ради частной практики, он у себя в кабинете завел бесплатный прием по воскресеньям утром. Агрессивное и совершенно самозабвенное самаритянство Латифа вызывало у его новых партнеров насмешливое неприятие, но когда слух о великодушном новом докторе прошел по глубоко воцерковленной городской общественности, увеличился и поток пациентов, которые могли оплачивать счета.

Я помню его кабинет в одно из таких воскресных утр. Это была наша ежегодная поездка в северо-западную Флориду для общения с Аванами, одна из тех двух недель, которые наши семьи проводили вместе: они к нам в Висконсин приезжали зимой, а мы в Пенсаколу – весной. В то утро я самозабвенно играл в пятнашки с детьми Аванов – их было четверо, двое сыновей-близнецов и две младших сестры, все рождены в пределах пяти лет, – и я упал на бегу и почувствовал, как что-то проткнуло мне ногу. Посмотрел и увидел тонкий серебристый стебель, торчащий из мякоти сразу под коленной чашечкой. Рыболовный крючок. Я его подтолкнул по изгибу стебля, думая, что смогу вытащить бородку. Вот тут и потекла кровь, плеща и пузырясь. Вскоре ей оказалась покрыта вся голень и лодыжка.

Мать перепугалась, туго перевязала мне ногу кухонным полотенцем, и Анджум отвезла нас обоих к мужу на работу. Я шел между ними, хромая, в длинное простое здание, больше похожее на трейлер для строителей, чем на клинику. Приемная была полна людей. Не меньше сорока человек пришли к Латифу. И почти все черные. Что я лучше всего запомнил в тот день – кроме странного ощущения, как я ничего не чувствовал, когда Латиф скальпелем разрезал мне ногу и вытащил крючок из белого-розового сухожилия, куда он впился, – это его лицо, когда он появился из коридора, еще не зная, что мы приехали. Он выглядел совсем иначе, другой человек. Не мягкий, а собранный, не добродушный, а решительный, его непередаваемая истинная природа стала видимой и устремилась наружу, распирая все углы его массивной фигуры, как будто он – простите эту неуклюжую метафору – закатал рукава своей души, готовясь к настоящей работе всей своей жизни. Даже глаза стали круглее, живее. Было ясно, что здесь он в своей стихии, окруженный теми, кому он нужен, своей истинной родней; средой, к которой принадлежал так, как, я думаю, никогда к нашей.

Декабрь 1982

Советские войска находились в Афганистане уже почти три года. Мне было десять лет. Близнецам Латифа и Анджум было двенадцать, дочерям – девять и семь. Они появились в нашем доме за неделю до рождественских каникул, и я не ожидал увидеть Рамлу, старшую дочь, в хиджабе. Я никогда не видел ни одного из этих строгих головных уборов – ни хиджаба, ни бурки, ни пурды на ком-то из знакомых женщин или девочек. И Анджум, и моя мать иногда надевали свободные дупатты, но я всегда полагал, что эти платки – скорее дань моде, нежели религии. Может быть, поэтому так неожиданно было увидеть лицо Рамлы, туго обрамленное тусклой темно-зеленой материей: настолько резкий и суровый вид он ей придал. Ей это не нравилось, о чем она сообщила мне не единожды за тот приезд. Я всегда считал ее большей «американкой» чем всех ее братьев и сестер, и уж точно больше, чем себя. В декабре того года она приехала в Висконсин, зная тексты большинства песен из «Триллера» Майкла Джексона – и неважно, что этот альбом только что вышел или что отец не позволил бы ей его купить. Она тайно переписала его на ленту у одной подруги дома и повсюду носила эту кассету с собой, всегда готовая сунуть ее в магнитофон и послушать песню-другую, когда отца рядом не было.

Латиф становился строже не только к своим детям, но и к себе. Теперь, когда он не был в хирургическом халате, он стал одеваться в свободную белую джалабию. Для не-пакистанца этот нюанс не был бы заметен. Длинная, свободно развевающаяся роба была арабским убором и свидетельствовала об углубленной преданности вере. Война между Советами и Афганистаном преображала Латифа, проливала новый свет на ту более легкомысленную, чем он, быть может, ожидал, жизнь на западе, более легкомысленную, чем он по собственному ощущению был готов терпеть. Его братья по вере, мусульмане, каждый день погибают в своей битве с империей зла, а он здесь, растит детей, которые жалуются, что в мисках с хлопьями слишком мало маршмеллоу.

Для нас истинным злом Советов был не социализм, как для большинства американцев, но атеизм. Даже наименее религиозные из нас не могли себе представить судьбу более омерзительную, чем покорность людям, утверждающим, будто Бога вообще нет. И если бойцы-моджахеды в Афганистане претворяли в жизнь великий американский миф о требовании свободы или смерти, то делалось это ради служения свободе исключительно религиозной – различие, которое не учел через несколько лет Рональд Рейган, когда превозносил афганских бойцов – прародителей «Талибана» – как борцов за свободу, ставя их на одну доску с Контрас и с другими, кто, по его словам, «морально равен нашим отцам-основателям». На наш взгляд, отцы-основатели нашим святым воинам в подметки не годились. Конечно, эти люди в пышных париках тоже сражались, но не за Бога. Они не хотели платить налоги королю, считали, что он их эксплуатирует, вот и взялись за оружие. Какое же тут благородство? Более уместен был бы будущий пример тех первых отреагировавших, кто пошел во вторую горящую башню, зная, что попытки спасти оказавшихся в западне людей вполне могут закончиться лавиной огня и стали, из которой им будет не выбраться. Вот то, что мы видели в тех афганских бойцах: неколебимая, неизъяснимо благородная воля умереть за нечто, более важное, чем твоя жизнь, твоя свобода и твое счастье.

В первый вечер в тот приезд Аванов ужин был долгий и блестящий. Мать, хотя и была великолепной поварихой, ненавидела кухню – кроме вот этих двух недель в году, когда, напротив, была счастлива проводить там часы в одиночестве (или с Анджум), полностью погрузившись в приготовление трапезы, которую иначе как пиром не назвать. Для первого ужина она приготовила блюдо – напоминание о лахорском прошлом собравшихся за столом взрослых, которым насладились все, – паайу, или жаркое из копыт, которое они в студенческие годы искали у уличных торговцев в Моцанге, в Старом Анаркали, вдоль Джейл-Роуди, даже в районе красных фонарей, где, как утверждал отец, его готовили лучше всего. Готовилось жаркое долго, и в день прибытия гостей мать ставила его булькать на медленном огне с самого рассвета. Когда я видел накануне, как она отмывает короткие козьи ноги, отскребая копыта дочиста, то не мог себе представить, как что-нибудь подобное можно будет в рот взять. Но за ужином, когда все собирались за столом, и отец, и Аваны, и всем было все равно, глупо они выглядят или нет, высасывая костный мозг и пальцами зачерпывая капающую жирную паайу и наан и отправляя их в рот, я поддался любопытству. Богатый вкус, сдобренный знакомыми нотками гвоздики, чеснока, семян кориандра и лаврового листа, был поразителен.

Когда Латиф накладывал себе вторую порцию, они с отцом обменивались новостями о родственниках в Пакистане, бегло болтая на смеси пенджабского с английским, которая и была разговорным языком моих родителей. Именно во время такого разговора о своем брате (его звали Манан), живущем в Пешавере (город вблизи афганской границы), Латиф впервые сказал о своем желании вернуться в Пакистан.

– Они от русских танков и ракет отбиваются пистолетами и винчестерами. Но Манан говорит, что теперь американцы помогают. Дают деньги, дают оружие. Наконец-то. Они понимают, что если Афганистан падет, следующим будет Пакистан. И никому от этого хорошо не будет. По воскресеньям, говорит Манан, американцы выплескиваются из церкви в Пешаваре. Город ими полон. Они открывают лагеря для тренировки джихади – в Свате, в Вазаристане. – Сыновья Латифа, Яхья и Идрис, слушали, затаив дыхание. – Заставляет задуматься, что мы тут делаем, когда дома мы могли бы сделать куда как больше.

– Меня не заставляет, – возразил отец, обгладывая кость.

На Анджум тоже, казалось, речь не произвела никакого впечатления.

– Не понимаю, почему ты все время твердишь о том, сколько работы надо сделать там, – сказала она мужу. – Тут тоже работы хватает.

– Теперь уже недостаточно просто посылать деньги.

– Я не говорю о моджахедах, Латиф.

– Не говоришь. Это я говорю.

– Значит, единственное решение – вернуться?

Голос звучал устало. Ясно было, что это не первый подобный разговор.

Он не ответил. Сидящая рядом дочь Рамла смотрела в тарелку. Анджум обернулась к моим родителям:

– Мы здесь уже двенадцать лет. Не знаю, как для вас, но для нас это будет совсем не то же самое. Это не наша родина, какой она была. – Она снова обернулась к мужу: – Даже ты это говоришь каждый раз, когда мы возвращаемся домой. Как тебе не хватает…

– Кондиционера, Анджум. Кондиционера – только этого мне не хватает.

– Рыбалки, океана…

– В Карачи есть океан.

– Карачи? – резко переспросила Анджум. – Это рядом с Мананом, в Пешаваре?

– В Пешаваре океана нет, – издевательски-вежливо ответил отец. – Это другой конец страны.

Латиф вздохнул, и его тон тут же утратил все оборонительные ноты. Вид у него стал почти беззащитный.

– Чем больше мы здесь живем, тем больше я думаю… во что же я превращаюсь?

– Не только ты, – сказала мать тоном утешителя. Я почувствовал, что она берет его сторону против остальных. – Тут не настоящая наша родина. Сколько бы лет мы тут ни провели, она никогда нам родиной не будет. И это, пожалуй, вызывает у нас чувства, которые вообще вызывать не следовало бы.

– Например, какие? – спросил отец.

– Например, сожаление.

– Ты хочешь сказать, что там, на родине, у людей не бывает сожаления? Я правильно понял?

– Я говорю, что сожалеть можно только о том, чего ты решил не делать. – Ее глаза украдкой глянули на Латифа. Анджум заметила, Латиф смотрел в сторону. – Уезжая, мы оставили на родине много такого, чего уже не можем выбрать или не выбрать. Это иной вид сожаления. Он грустнее и безнадежнее.

– Говори от своего имени, – возразил отец. – Здесь мне очень нравится жить. Нравится так, как никогда не нравилось в Пакистане.

– Сикандер, виски есть и в Лахоре.

Ответ отца был быстр и краток:

– Фатима, не надо, пожалуйста. У нас гости.

Я посмотрел на Латифа – он посмеивался. Родительский обмен колкостями ничего нового собой не представлял: даже я не впервые видел, как Латиф при этом веселится.

– Конечно, и здесь есть приятные моменты, – сказал он, глянув теперь на собственную жену. – Прежде всего свобода – если у тебя есть деньги.

– Здесь деньги иметь не вредно, – заметил отец.

– Не вредно? – переспросил Латиф. – В этой стране быть бедным – преступление. Я вижу, как здесь относятся к черным. Вижу, что им приходится терпеть. И тогда складывается совсем другая картинка здешней жизни.

– Это верно. Если нет денег, то тут нелегко, но здесь ты хотя бы можешь их свободно зарабатывать. Сколько можешь. Сколько хочешь. И без необходимости кого-нибудь для этого обманывать.

– Когда я вижу, что творится с нашими братьями в Афганистане, мне свободы быть богатым недостаточно.

– Дело не только в деньгах, – ответил отец. – Работу, которую я здесь делаю, там, на родине, я бы делать не мог, и ты это знаешь. Там нет нужных лабораторий. Нет нужного менталитета. Там, на родине, если чего нет в книгах, то для людей оно не существует. Нет инстинкта творчества.

Латиф кивнул:

– Но я не занимаюсь научной работой. Единственное, что я делаю хорошего, – это то, что делаю для бедняков в Пенсаколе.

– А как же твои дети? – спросила Анджум с неожиданным напором. Метнула вопрос как камень из пращи.

Латиф выдержал взгляд жены в течение достаточно неловкой секунды, но потом ответил спокойно:

– В Пакистане они будут жить не хуже, чем жили бы здесь. Даже лучше. Меньше сбивающих с толку моментов.

Анджум отвернулась, проводя изнутри языком по поджатым губам.

Младшая дочь Хафса, поклевывая макароны с сыром, которые моя мать для нее сделала, сказала звонко:

– А я люблю Пакистан. Там все с виду одинаковы. Все как мы.

Мои родители засмеялись. Я перевел взгляд на Рамлу. Из-под зеленого головного платка с одной стороны выбился тонкий завиток русых волос. Она сидела, выпрямившись, прижавшись к спинке стула, отодвинувшись от стола. Отец обернулся и к ней:

– А ты как, Рамла, бети? Что ты думаешь? Как тебе жизнь в Пакистане?

У нее лицо наполнилось тревогой, губа задрожала. Девочка беспомощно посмотрела на мать и вдруг взорвалась криком:

– Ненавижу, ненавижу, ненавижу!

Спрыгнув со стула, она унеслась вверх по лестнице.

В последовавшем молчании Анджум послала Латифу гневный взгляд. Он этот взгляд выдержал, потом спокойно встал, шагнул прочь от стола и направился вверх по лестнице за дочерью. Потом, через много лет после того, как Аваны вернулись из Америки в Пешавар, я узнал от матери, что главный повар имения семьи Латифа в Северном Пенджабе был застигнут, когда прижимался ртом к интимным частям этой девочки. Не знаю, когда это раскрылось, хотя подозреваю по тогдашней вспышке Рамлы, что развращение в тот момент уже началось. Что случилось с поваром, я не знаю, хотя вполне могу себе представить, как Латиф ломает ему шею с хрустом сухой веточки.

Джихад

Больше мы их в Америке не видели. Война с Советами той зимой усилилась, и весной 1983-го Латиф, как и обещал, перевез семью в Пешавар. Сперва они жили у его брата, потом обзавелись домом на западной окраине города. США тем летом удвоили свою поддержку афганцам, и Пешавар купался в долларах. Американцы предложили оплатить для Латифа строительство новой клиники от и до – при том условии, что в ней будут также лечить раненых моджахедов из-за границы. Деньги ЦРУ, сказал отец. Латиф получил достаточно, чтобы устроить учреждение, в этих краях невиданное, где мог помогать бедным, лечить раненых моджахедов и обучать санинструкторов для помощи солдатам на поле боя. Но, видимо, эта клиника функционировала не только как медицинский центр. Ходили слухи, что задняя комната второго этажа этого двухэтажного здания из кирпича и бетона служила в Пешаваре главным местом встреч между американской разведкой и лидерами афганских племен, ведущих войну с советскими войсками. Ясно, что Латиф в конце концов делал все, что мог, – только сам не уходил в афганские горы с автоматом, – для битвы с русскими неверными.

Сам он оружия не взял, но его сыновья-близнецы в конце концов это сделали. В восемьдесят девятом, когда – на удивление всему миру – моджахеды взяли верх и советские войска стали уходить из Афганистана. Но битвы не заканчивались на этом: Россия и США продолжали вести войну чужими руками еще три года с различными посредниками, и сыновья Латифа оба вступили в бой под знаменами американцев. Деньги на этот конфликт добывались выращиванием опиума под логистическим руководством американской разведки. Один из близнецов, Идрис, был глубоко вовлечен в производство этого наркотика и к середине девяностых скончался от передоза. Второй, Яхья, делал карьеру в достаточно сложной командной иерархии, сумел создать тесные отношения с полевыми командирами, которые пробились к власти в эпоху «Талибана». Когда мы приезжали в гости в девяностом, Анджум приезжала из Пешавара с нами повидаться, и я ее едва узнал. Прошло всего семь лет, но ее молодость исчезла начисто. Под белой шерстяной шалью, обернутой вокруг тела и почти полностью закрывающей голову, когда-то русые волосы стали полностью седыми, лицо осунулось, глаза запали. С ней были Рамла и Хафса, обе в хиджабах, и эти, вроде бы, процветали. Рамлу приняли в медицинскую школу, и занятия должны были начаться осенью. Хафса, пятнадцатилетняя, очень надеялась на ту же судьбу. Если девочки скучали по Америке, то вслух этого не говорили, хотя ясно было по вопросам Рамлы насчет нового альбома New Kids on the Block и новых серий «Дорогая, я уменьшил детей», что она еще погружена в американские переживания. (Это было до эпохи интернета).

Анджум беспокоилась о своих сыновьях. Она их не узнавала.

Они ушли из колледжа и стали виджилянтами из какого-то малобюджетного фильма – носятся на мотоциклах со штурмовой винтовкой через плечо. И Латиф тоже переменился, сообщила она. Мягкость его превратилась в жесткость, он стал беспощадным. Ее сомнений по поводу их новой жизни он не терпел, он требовал жертвенности, соответствующей обстоятельствам – то есть войне. И то, что она не видела в битве за Афганистан свою личную битву, он считал дефектом ее характера.

Но разве война не окончена? Разве они не победили?

Единственное, что раздражало Латифа больше, чем ее отчаяние по поводу непрестанных боев, говорила Анджум, была ее неспособность понять предполагаемую сложность этой борьбы.

– Что тут сложного? – рассуждала она вслух в тот вечер за чаем со сластями. – Может, все это вообще очень просто. Мужчины любят драки. Они хотят драться. Им нужно драться. Из сложного здесь – это причины, которые они придумывают, чтобы делать то, что им хочется, – то есть продолжать убивать друг друга.

Я помню, что мать выражала ей сочувствие как только могла, но из записи в ее дневнике за этот день видно, что думала она на самом деле больше о себе:

Приходила в гости Анджум. Л. слишком занят Джихадом, он ничего не передавал. Даже привета. Семья в процессе распада, она никогда его не любила. Глупо было бы думать, что со мной было бы иначе, – но всю жизнь поступаешь глупо.

После визита Анджум я слышал, как мать говорила сестрам: она думает, что Анджум оставит Латифа и вернется в Америку. Ошиблась по обоим пунктам: Анджум оставалась с мужем до самой его смерти в девяносто восьмом, а когда после этого попыталась вернуться в Америку, ей предстояло узнать, что это невозможно. Выданное при натурализации гражданство было отозвано.

Крушение идиллии изобилия

Я достаточно долго держал это при себе. С Латифом было вот что.

Когда рухнула советская империя, а вместе с ней пришла к концу ее тайная война с Америкой в Афганистане, США прекратили поддержку своих партнеров в этом регионе. Роберт Гейтс, заместитель директора ЦРУ, впоследствии сознавался, что это была ошибка со стороны Штатов – порвать связь с группами, которые они финансировали все эти годы. Ошибка, приведшая к первому взрыву Северной башни Всемирного торгового центра в 1993-м и в конечном счете – к одиннадцатому сентября. Прямой путь от поддерживаемых американцами моджахедов к Аль-Каиде – об этом все еще мало сказано и мало понято. В каком-то смысле судьба Латифа здесь символична. Как только пересох поток американских денег, Латиф, как и все, зависевшие от этих денег, повернулся на сто восемьдесят. Он не сменил сторону: его верность всегда принадлежала мусульманским повстанцам, сражавшимся с безбожным нашествием Советов, а никак не американцам. Теперь ярость этих повстанцев обернулась против империализма американского. Как произошла эта замена? Не особенно сложно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации