Текст книги "Только для мужчин"
Автор книги: Богомил Райнов
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
Могу себе представить, каких глупостей она там нагородила.
– Вы, Тони, даже не представляете, как люди на вас рассчитывают.
Остается выяснить, на кого же рассчитывать мне. Пока что главным образом на собственные ноги. В последние дни я обошел ведомства, так или иначе связанные с пресловутыми трубами, и заручился всеми возможными справками. Не могу сказать, что меня встречают с распростертыми объятиями, но на мои вопросы все же отвечают. Обращался во все инстанции, за исключением одной, назовем ее Учреждением. Стоит связаться с такой высокой инстанцией, неприятностей не оберешься.
Как говорит Петко: «А ты читал Кафку?»
Кафку я не читал. И при всей своей наивности отправляюсь к секретарю, осуществляющему связь с печатью. Служащий внимательно слушает, что-то помечая в своей записной книжке, и, прощаясь, заверяет меня, что на поставленные вопросы мы получим письменный ответ.
Однако ответ не приходит, по крайней мере в последующий десяток дней. И так как Главный нажимает, я должен снова заглянуть к секретарю, осуществляющему связь с печатью. Только сегодня он кажется совершенно необщительным, и я решаю обратиться к его начальнику.
Секретарша – довольно милая девушка, но, вероятно, мила она только с начальством. А со мной это маленький айсберг. Отбеленные волосы и неприветливый взгляд. И все же, узнав, что я журналист, айсберг выслушивает, что меня сюда привело, и идет докладывать.
– Он очень сожалеет, но принять вас сейчас не может, – сообщает девушка минуту спустя. – А письмо мы вам пошлем в ближайшие дни.
Наконец письмо приходит. Оно составлено в лучших традициях канцелярского крючкотворства, настолько гладко – не за что зацепиться. Совершенно пустое, оно надежно держится на каркасе соответствующих распоряжений, постановлений, производственных программ, нормативов, коррективов, спецификаций и прочее и прочее. Наболевший вопрос оставлен без ответа. Зато строго соблюдена бюрократическая традиция – не заметно ни малейшего нарушения бумажного ритуала.
И все же вопрос остается открытым, деваться некуда, кому-то я должен его задать. И конечно же, не автору полученного письма – его сочинил вышеупомянутый секретарь. И вот я снова в приемной у его начальника.
– И не надейтесь, что он вас примет, – заявляет айсберг, едва завидев меня. – У него совещание.
– Я могу подождать.
– Сегодня исключается, я вам уже сказала.
– В таком случае спросите, когда он сможет меня принять.
– Сейчас я не смею его беспокоить.
– А когда посмеете?
– Приходите к концу дня.
Иду под вечер и убеждаюсь, что никаких перемен в старинном обряде проволочек не наступило. Все идет как заведено.
– Сегодня он не сможет вас принять.
– А завтра?
– И завтра тоже.
– Но когда-то он все-таки должен меня принять?
– Приходите в приемный день. В пятницу после обеда.
Иду в пятницу после обеда, притом пораньше, чтобы опередить других посетителей. Мой расчет оправдался – в приемной только белобрысый айсберг.
– Вам придется подождать, – холодно уведомляет он меня. – Он еще не пришел.
– Так-то соблюдаются приемные дни? – спрашиваю я, лишь бы не молчать.
– Можете и об этом написать в газете, – вставляет секретарша.
– Прекрасная идея, – киваю я. – Непременно воспользуюсь вашим советом.
– Вы что, шутите? – сверлит она меня неприязненным взглядом. – Он дает обед иностранной делегации. Или вы вообразили, что он только вашим делом занят?
Довод серьезный и хорошо мне запомнился, поскольку я его слышу пять раз подряд – по мере того как с неравными интервалами являются еще пять посетителей. Ничтожное количество, если иметь в виду приемный день. Вероятно, гостеприимство начальника приобрело широкую известность.
Так вот мы и сидим вшестером в теплой компании айсберга, который замыкает собой несчастливое число – семь. В довершение всего айсберг не разрешает курить. Я единственный курю в этой компании, и то лишь мысленно. Когда куришь мысленно, это избавляет от необходимости пользоваться пепельницей и от соблазна мысленно ругаться. Как говорил Петко, если, препираясь с противником, ты начал трепать себе нервы, значит, противник уже взял верх. Лично я немного упростил эту аксиому: зачем злиться самому, если можно позлить другого. Так что я сижу тихо-мирно, мысленно курю в жду, что будет дальше.
За час до конца рабочего дня является Неуловимый. Он немного не такой, каким я себе его представлял, но это только внешнее впечатление. В общем, он не кажется ни деспотичным, ни высокомерным, его, скорее, можно отнести к другому типу – вежливых и холодно-безучастных. Начальник даже благоволил кивнуть в неопределенном направлении, как бы говоря: вот вам мое приветствие, поделите его между собой, как сочтете нужным. Затем исчез в кабинете в сопровождении секретарши. Айсберг остается там целую вечность, потом возвращается и приглашает одного из шестерки. Не меня.
– Я пришел первым, – кротко напоминаю я секретарше.
– Товарищи записались раньше пас.
– А почему же вы не записали меня тогда, пять дней назад?
– Товарищи записались раньше, – стоит на своем айсберг.
– Ладно, – уступаю я. – Но все же попытайтесь объяснить своему шефу, что на сей раз я буду ждать до конца.
Секретарша не считает нужным отвечать, однако в какой-то момент находит повод прошмыгнуть в кабинет начальства. Впрочем, от этого мое ожидание не становится более коротким. Лишь после того как всех пятерых одного за другим удалось выпроводить, наступает и моя очередь. Для пущей ясности необходимо отметить, что, когда я получаю наконец разрешение войти в святая святых, рабочее время истекло.
Вопреки моим ожиданиям начальник вежлив, принимает меня с холодной учтивостью.
– Чем могу быть полезным?
Я объясняю.
– Мы вам направили письмо. Зачем же мы составляли это письмо, если вы снова обращаетесь к нам по тому же делу?
– Вы, должно быть, не обратили внимания, что в письме не дано ответа на наш вопрос.
– Не могу допустить, – сухо отвечает начальник. – Разумеется, я не писал его собственноручно, но не могу допустить…
– Чего тут допускать? Письмо при мне.
– Ладно, не будем спорить, – бросает все так же сухо начальство. – Приходите завтра к секретарю и с ним все выясните.
– Я был у него. И если жду вас целую неделю, то не для того, чтобы вы снова отослали меня туда.
Он смотрит на меня несколько озадаченно, словно не ожидал подобной дерзости.
– Видите ли, какая вещь, – говорю я. – Пусть вам не кажется, что для меня такое большое счастье проводить время в обществе вашей секретарши или что я так уж дорожу вашим ответом. Для редакции все уже достаточно ясно и без ваших пояснений. Я просто соблюдаю порядок, чтобы завтра, когда я дам в газете материал против вас, вы не смогли возразить, что я к вам не обращался.
У меня такое чувство, что словечки «против вас» довольно-таки неприятно кольнули его слух. Он беспокойно ерзает на стуле и посматривает на миниатюрное устройство, которое я с небрежным видом держу в руке.
– Вы и магнитофоном запаслись…
– Это в наших общих интересах, – объясняю я. – Чтобы никто не мог сказать, будто я что-то исказил в ваших высказываниях.
– Но я не готов делать заявление перед микрофоном, – произносит начальник уже с ноткой беспокойства. – Я должен иметь под рукой справки, документы…
– Какое заявление? Это обычная запись служебного разговора. Простая формальность.
– Формальность? Да вам ничего не стоит и по радио это пустить, кто вас знает. Я, дорогой мой, говорю не только от своего имени, и мне приходится помнить, что слово не воробей…
– Я не могу настаивать. Как хотите. Но к вашему секретарю я больше не пойду.
– Ладно, не ходите. Мы вам ответим письменно. Если вам хочется, чтобы лично я вам ответил, вы получите мой ответ.
В свое время, когда, оставшись в одиночестве, я проводил над собой клинические наблюдения – с целью диагностики, конечно, – я убедился: главный мой недостаток в том, что я не способен ненавидеть. Словом, известное житейское правило: «Любить так же сильно, как и ненавидеть»[2]2
Строка из стихотворения Христо Ботева «Моей первой любви». – Прим. переводчика.
[Закрыть] – ко мне совершенно неприменимо, в особенности во второй своей части. Я не испытываю ненависти даже в том случае, когда нежданно-негаданно получаю удар в спину. Я стараюсь только понять причину случившегося. А в данном случае причина состоит в том, что я сам лезу, куда меня не просят, вторгаюсь к этим людям, которые коротают свои дни, словно раковые больные. Больные, нет ли, но им все равно не позавидуешь, а раз так, то как же можно испытывать к ним ненависть? И вот мне кажется, что, если бы я был способен ненавидеть, я бы, скорее, возненавидел такого вот, как этот, который только что проводил меня с холодной вежливостью и который понятия не имеет, что это такое – быть в отчаянном положении, так как он с молодых лет научился наделено парить в небесах, может быть, не настолько, чтобы достичь высочайших вершин, но все же достаточно высоко, в чистых слоях атмосферы, на уровне служебного кабинета с персидскими коврами, имея в своем распоряжении «мерседес», штат сотрудников, которые отлично владеют полным регистром канцелярского витийства, чтобы оградить его от возможных аварий. Так что аварий нет, а если и случаются, ничего не стоит сделать вид, что их не было, все идет хорошо, и вверенная ему административная машина плодит главным образом никому не нужные циркуляры да вечную неразбериху, зато он уверенно парит в верхних слоях атмосферы – может, ему и не достичь высочайших вершин, хотя они не дают ему спать, но и на дне оказаться он тоже не рискует, несмотря на то, что именно там ему место. Да, такого я бы с удовольствием возненавидел, будь у меня способность к сильным чувствам.
«Вы получите мой ответ», – выказал холодное великодушие наш «летчик». Однако ответ не приходит. Приходит Ганев, один из тех знакомых, которых ты с трудом узнаешь и не можешь припомнить, когда и где ты с ним познакомился.
– Надо поговорить, – таинственно изрекает он. – Очень важно.
И тащит меня в «Болгарию». Мы располагаемся у витрины с видом на зимний бульвар, по которому стелется поземка, и это мне напоминает те времена, когда здесь, в этом кафе, может быть, за этим же столиком, мы вдвоем с Петко обдумывали очередной сценарий. Только сейчас нам не до сценариев. Впрочем, если бы была в нем нужда, то сценарий уже готов.
Как только официантка приносит водку, Ганев приступает к делу:
– У меня к тебе вопрос – об истории с трубами и проектированием цехов. Только имей в виду, разговор чисто личный. Будь здоров! – Отпив глоток, он продолжает: – Скажи на милость, но только так, по-дружески: кто скрывается за всем этим делом?
– Два предприятия.
– Что касается предприятий, это и так ясно. Ты открой мне правду, откуда все это идет?
– От беспорядка.
– Ты опять за свое. А где его, Павлов, не бывает, беспорядка? У вас в редакции все идеально?
– Куда нашим до этих. Тут речь идет о миллионах. И люди возмущаются.
– Сказать тебе, почему они возмущаются? Потому что кто-то их науськивает, прячась у них за спиной: «Возмущайтесь! Поднимайте шум! Вправьте нм мозги, тем, что наверху!». Кто он такой, этот «кто-то», вот что меня интересует!
– Понятия не имею.
– Не имеешь понятия? Лады! Я тебе верю. А тебе не кажется, что этот «кто-то» существует?
– Не исключено.
– Наверняка существует, не будь я Ганев. Дальше. Я слышал, будто ты схлестнулся с одним из наших начальников. Если ты распсиховался только из-за того, что он тебя не сразу принял, то это мелочность. А в остальном ты просто не прав. Что-то подмахнул человек не глядя – да ведь не кто-нибудь, а специалисты кладут ему на стол завизированное, проверенное, согласованное. При чем же тут он?
– Может, его вины в этом нет, может, тут виновата существующая практика. Но тебе же известно: отвечает тот, кто подписывает.
– Если отнестись формально! – вставляет Ганев, небрежно махнув рукой. – Дело в том, что у нашего, как и у любого живого человека, есть недруги, и они именно сейчас затеяли грязную возню. К чему лить воду на мельницу этих прохиндеев и накликать на человека беду?
– Какую там беду?… С кем подобные вещи не случаются?
– Вот именно… И если хочешь знать, шефу особенно нечего бояться. Нарушений нет. Все в ажуре, а теперь представь себе, как дело может обернуться, если его начнут клевать в печати!
– Приятного мало.
– То-то же! И кому от этого польза, кроме завистников? Вы, к примеру, н ты лично, что от этого будете иметь? Может, орден заслужишь? Нет, не орден, кое-что другое могут навесить. Слыхал пословицу – паны дерутся, а у мужиков чубы трещат.
– Что ты имеешь в виду? – неуверенно спрашиваю я.
– Ничего особенного. Но если заваришь кашу, кто-то должен ее расхлебывать. Наши люди не такие уж беззащитные. Есть кому за них заступиться, если будет нужда. В прошлом году тоже перестарались было в одной газете, и, кажется, кто-то загремел…
– Случается, – киваю я. – Рано или поздно кто-то должен загреметь.
– Все под богом ходим, – кивает Ганев. – Но тебе-то какой смысл совать голову в петлю?
– Все будет зависеть от письма, – говорю я, поднимая рюмку. – Нам должны ответить письменно. Но если там вообразили, что можно отмолчаться…
– Насчет письма не беспокойся, – заверяет меня мой добрый знакомый, который, как видно, и в это посвящен. – Все будет «ком иль фо». А если надо, то и вашему Главному позвонят. Главные – они народ дошлый. Только ты не поднимай суматоху.
Я подношу ко рту рюмку, но мне что-то не по себе.
– Как видишь, я не закусил удила, – говорю в ответ.
– И правильно делаешь, уверяю тебя!
Мы уже расплатились, когда Ганев приступает к десерту:
– Так что мотай на ус, Павлов, – лихо помнится, а добро вовек не забудется. Уже к осени ты будешь иметь командировку в Вену. На осеннюю ярмарку. Я сам тебе ее обеспечу, чисто по-дружески, безотносительно к этой истории. Только не подумай, что я пробую тебя подкупить. Тебе в Австрии приходилось бывать?
«Сколько раз!» – отвечаю про себя, а вслух говорю:
– Только однажды.
Да, повторяю я потом, только однажды или много раз, в зависимости от того, что иметь в виду. И в моей памяти оживает та история за границей – заезд на стоянку, любопытство: посмотреть, что там, в портфеле, и езда все дальше, все дальше, а потом глухое одиночество в Альпах. Реальное смешалось с нереальным, будто я и в самом деле пережил такое, но теперь все это совсем потускнело в памяти и утратило смысл. Значит, воротился все-таки, говорю. И обо всем забываю.
Мне ведь сейчас не до воспоминаний. Игра зашла далеко, и – Ганев не зря предупреждает – как бы не пришлось расхлебывать кашу. Надо держать ухо востро.
На следующий день приходит наконец долгожданное письмо. И приносит его мне не наша полсекретарша, а сам Янков.
– Ну-ка, взгляни!
И, едва я успел пробежать глазами послание, спрашивает:
– Как?
– Чепуха. Как и в тот раз. Пытаются умыть руки, опираясь на формальности.
– И да, и нет, – уклончиво, как всегда, говорит Янков. – Формальности формальностями, но никуда не денешься, такой порядок: приходится считаться с установленной процедурой. Да и потом – почему мы прицепились именно к этому учреждению?
– И вообще – зачем было встревать во все это? – подсказываю я.
– Вот-вот!… Что касается меня…
– Ну и нечего огород городить, – говорю я. – Надо сказать Главному – и дело с концом.
– А что сказать-то? – вздрагивает мой непосредственный начальник. – Мы ведь пока говорим между собой.
– Если иметь в виду Учреждение, я не вижу способа его обойти. Дело не в том, что вся вина ложится на него, но, если оставить его в стороне, многое повисает в воздухе – в общем, материал будет хромать на обе ноги.
– Впрочем, ты прав, – соглашается Янков после короткого размышления. – Может быть, в самом деле стоит поговорить с Главным. Но не так – ты одно, а я другое, а то опять скажет, что у отдела нет единого мнения. – Он выжидательно смотрит на меня. Я тоже жду. – Ничего путного из этого материала не выйдет, если ты хочешь знать мое мнение. Слишком многие в этом замешаны, у каждого рыльце в пушку. Значит, надо критиковать всех. И что получится? Сегодня они смотрят волком друг на друга, а завтра могут взъяриться на нас. Мы рискуем объединить их против себя.
Я не вижу надобности спорить. Но молчание раздражает Янкова даже в том случае, когда оно – знак согласия. Ему обязательно необходимо услышать твое «да», чтобы потом, в случае чего, можно было с чистой совестью взвалить на тебя вину.
– Как считаешь? – спрашивает мой непосредственный начальник.
– Смотри сам, – бормочу я, хотя мне хорошо известно, что именно эти два слова больше всего его раздражают.
– Я тебя спрашиваю!
– А мне все равно. Приказано готовить материал – я готовлю. Если завтра скажут «стоп» – перечить не стану. Мне все равно.
В сущности, материал уже готов, но Янкову этого не следует говорить. Чтобы панорама была законченной, осталось сделать один-два мелких штриха.
«Перестарались было в одной газете, и кто-то, кажется, загремел…» Эта случайно брошенная фраза, конечно, дает повод для размышлений, но сама по себе ни о чем не говорит. Приходится провести какое-то время в справочном отделе, покопаться в подшивках за прошлый год, установить, кто же тогда оказался именинником.
На другой день я добираюсь до загадочного мистера Икса и испытываю легкое, разочарование – оказывается, он вовсе не загремел, чему приходится только удивляться, потому что этот Марков – классический пример неугомонного человека, как сказал бы Главный. Вообще, как сказал бы Главный, мы с Марковым – два сапога пара. Точнее говоря, Марков – облагороженный вариант Павлова, или, если угодно, я – его выродившаяся разновидность, хотя, если иметь в виду внешность, то моя чуток поприличней.
Марков принадлежит к той категории людей – они вам знакомы, наверное, – которые вечно против кого-то или чего-то ведут войну. Если кто-то или что-то не нравится – это вполне естественно, но чтобы вести войну… Неврастеники да и только. Как говорится, они прекрасно знают, что дважды два – четыре, но это их не устраивает.
К тому же Марков мнит себя борцом за правду. А правда такая клиентка, от которой ничего другого, кроме неприятностей, ждать не приходится. Так что одни только фанатики продолжают ей служить. Люди, готовые стоять на своем до конца, л хочу сказать – до увольнения. Вроде этого Маркова.
– Уволить меня не уволили, – информирует меня мой коллега, когда мы сидим за обедом в клубе. – Только наказали.
– Значит, ты все же пострадал…
– Да, но не без оснований. Я допустил какие-то неточности. Тебе известно, как бывает: один говорит одно, другой – другое…
Неврастеник выражается весьма туманно и ведет разговор довольно неохотно. Люди, подобные ему, с течением времени становятся мнительными, даже подозрительными. Чтобы успокоить его, я вынужден открыть ему свои намерения.
– Действуй! – подбадривает меня Марков. – Действуй смело и жди взыскания.
– За что? У меня все проверено.
– Сколько ни проверяй, все равно к чему-нибудь да придерутся. Ты же понимаешь, что в этом их сила: по существу они виноваты, а с формальной точки зрения – нет. В свое оправдание они вытряхнут перед тобой целую кучу бумаг. Может быть, ты прав как бог, но поскольку ты все же не бог, то где-нибудь допустишь погрешность, она-то им и пригодится: почему ты об этом не сказал или, если и сказал, не внес ясность – и все такое прочее. Словом, найдут к чему придраться, чтобы дать тебе под зад.
– Но тебе-то не дали под зад…
– Со мной это сделать не так просто, – говорит Марков, отодвигая недоеденную запеканку и приступая к пирожному.
Его слова напоминают мне фразу Петко: «Я, браток, – магнитная аномалия».
– Меня они уже оставили в покое, – поясняет неврастеник, пытаясь проткнуть ножом твердую корку пирожного.
Проткнуть корку ему не удается, зато крем под ударом ножа разлетается по сторонам. Все же лакомство не устояло перед его напористостью и скоро превратилось в какое-то неаппетитное крошево. Ублажив таким образом если не голод, то по крайней мере свою неврастению, коллега оставляет крем-брюле, чтобы продолжить свою мысль:
– Пришли к заключению, что им меня не вразумить, и объявили меня неисправимым.
– Что-то уж больно загибаешь, – говорю я. – Можно подумать, только ты один и критикуешь.
– Так ведь то, что надо поддерживать критику, у нас каждый знает, в том числе и ваш Янков, – поясняет неврастеник. – Только критиковать приходится с оглядкой. Стоит назвать вещи своими именами, и ваш Янков или наш Станев тут же подымутся на дыбы. Это не конструктивная критика, скажут они. И добавят при этом: «Совсем распоясался человек». И сделают отметку в твоем паспорте.
– Но в твоем-то не сделали отметку?
– Потому что знают: со мною лучше не связываться, я не уйду, поджав хвост, а буду ходить по всем инстанциям, и если будут пытаться заткнуть мне рот, я все равно не умолкну. А тебе дадут под зад.
Колючие серые глаза его глядят на меня злорадно, у него все какое-то острое – и тонкий нос, и вытянутый подбородок, и даже уши, торчащие вверх, как у сатира. Он, наверное, потешается над тем, как я реагирую на его речи, подвергает проверке мою смелость. Я же потешаюсь над ним. Такому фанатику и в голову не придет, что рискованный шаг вовсе не требует особой смелости. А главное, он не в состоянии понять, что если я преисполнен решимости продолжать начатое дело, то не потому, что мне так дорога правда, а потому, что я нисколько не дорожу своим местом.
– Ты решил меня запугать? Напрасно стараешься, – говорю я, чтобы испортить ему настроение.
– Приятно слышать, – кивает Марков. – Меня уже воротит при виде разумных людей.
И, окончательно убедившись, что с разумными у меня мало общего, он переходит к конкретным замечаниям.
– И все же как-то управляются, – вставляю я, воспользовавшись удобным случаем.
– Вот именно – как-то. Ведь и это наше проклятое успокоение исходит из того, что все как-то уладится, все образуется. Вроде того нового микрорайона, где я вчера побывал. Дома расположены таким образом, что, находясь среди них, ты невольно впадаешь в меланхолию и уныние… Архитекторы до такой степени нахалтурили, что просто диву даешься… Спросить бы, какая бригада строителей так отличилась – тут разворотили, там скособочили, кругом недоделки… А что особенного? Ведь люди все равно вселятся в эти дома, привыкнут, будут выколачивать половики, тушить баранину с картофелем, рожать детей…
– Ты не любишь баранины с картофелем?
– Я не люблю баранов. Эта баранья апатия… это разгильдяйство… Делай как бог на душу положит, шаляй-валяй, ведь формально все в порядке: выполнено, сдано, принято… Принимающие нисколько не лучше тех, что сдают. Важно, чтоб формально все было в ажуре. Если за брак дают премиальные, чего тут мудрствовать.
– Ты слишком обобщаешь, – говорю я. – Как бы тебе опять шею не намылили.
Неврастеник вертит головой, словно говоря: черта с два, затем переставляет превращенное в руины крем-брюле, к которому даже не притронулся, и пробует только что принесенный кофе.
– Ничего я не обобщаю, Павлов. Я все это видел собственными глазами, установил, описал. Напечатают или нет, завтра скажем: было да сплыло, примемся за другое. В том-то и беда, что не решаешься обобщить, резюмировать. Как и в твоем случае. Я одно пощекотал – и забылось, ты другое пощекочешь – и тоже забудется. А если бы там копнуть как следует, разобраться во всем основательно и подвести черту, картина была бы не больно привлекательная.
– Так в чем же дело?
– Дело в том, что некому эту картину нарисовать. Ну скажи, кому это по плечу: тебе, мне?
Браться за большие фрески я бы не стал. На данном этапе меня заботят лишь отдельные детали. Так что я возвращаю собеседника к конкретным фактам. И правильно делаю, потому что уже после обеда меня вызывают к Главному. Одного меня. Предстоит разговор с глазу на глаз. А если уж предстоит разговор с глазу на глаз, надо быть готовым ко всему.
– Как обстоит дело, Павлов? – спрашивает Главный, оставаясь в сидячем положении и не указывая перстом на кресло. – Сегодня ты должен был представить материал.
– Вот он.
Главный смотрит на папку в моей руке, и его лицо выдает легкое разочарование. Человек явно настроился снять с меня стружку, и вот пожалуйста – зря настраивался.
– Так давай же, чего ждешь? И садись.
– В отделе возникли некоторые разногласия, – говорю я, положив папку на стол. – Янков, наверное, вам говорил.
– Да, говорил. Потому я тебя и вызвал. А не то вызвал бы вас обоих.
И без лишних слов Главный погружается в рукопись. Это не историческое исследование. Пять страничек на машинке, до предела нашпигованных фактами. Краткие суждения, определяющие позиции разных сторон и ставящие читателя перед вечным вопросом: кто виноват? А дальше – скупой комментарий, дающий представление об истинном положении веще!», и краткие выводы, чтобы все же внести ясность: кто же все-таки и в чем виноват. Сухая заметка. Без претензий на художественную ценность.
Главный читает внимательно – не по диагонали – и где рычит, где пыхтит, а где хранит загадочное молчание. Закрыв наконец папку, он отодвигает ее в сторону и говорит как бы про себя:
– Яблоко от яблони…
– Что? – спрашиваю я.
Это упоминание о яблоке наводит меня на размышления. Если уж он пускает в ход поговорки, дело ясное. Впрочем, оно с самого начала было достаточно ясным. Я заранее знаю, что вся моя работа пойдет прахом.
– В свое время твой отец сделал такой вот материал. И погорел на нем…
– Это же когда было! – напоминаю я.
– Да, – кивает Главный. – Но и сейчас нечего надеяться, что за такой материал нас по головке погладят.
– Насколько я понимаю, Янков того же мнения.
Шеф глядит на меня недовольно, собирается что-то выдать не слишком приятное, но, взяв себя в руки, спрашивает:
– А почему ты считаешь, что Янков того же мнения?
– Так… Прищемили ему хвост.
– С чего ты взял?
– А с того, что и мне пытались прищемить.
– Каким образом?
Я рассказываю в нескольких словах о беседе с Ганевым.
– Почему ты мне об этом не сказал?
– А о чем тут говорить? Частный разговор. Все недоказуемо.
– Это не частный разговор! – кипятится Главный. – И я не следователь, чтобы выискивать доказательства. О таких вещах принято сообщать, да будет тебе известно…
Раз кипятится, значит, настроение нормальное.
Главный молчит какое-то время, как бы что-то обдумывая. Потом опять спрашивает:
– Все факты выверены?
– От первого до последнего. В обоснование у меня целая папка документов.
– Принесешь ее мне. И сдавай материал в набор. – Стукнув кулаком по столу, шеф заканчивает: – Будем публиковать!
Старики опять схлестнулись. Реплики между двумя креслами пролетают словно молнии, а тем временем мы втроем беспомощно наблюдаем с дивана за разразившейся грозой.
Противники сидят друг против друга. Димов – хилый, с лицом цвета пожелтевшей от времени слоновой кости и ввалившимися лихорадочными глазами. Несторов – массивный и грузный, на его скулах то и дело вспыхивают багровые пятна. Прищуренные глаза, резкие черты лица, бронированного недоверием.
Начался вечер очень мирно, тем более что Димов слишком обессилел, чтобы сражаться, а Несторов малость простыл – от этого не застрахованы даже здоровяки, зябко кутается в какую-то старую шинель.
Такая вполне идиллическая обстановка, верно, сохранялась бы до конца, если бы во время совершенно безобидной пикировки Рыцарь не обронил слово «догматик».
– Догматик? – ощеривается Несси. – Вы так произносите это слово, будто объявляете смертный приговор.
– Смертные приговоры не по нашей части, – возражает Димов. – На них специализируются другие.
– Ваша беда в том, что вы усматриваете догму в любой истине, особенно когда она простая и ясная, – продолжает Несси не слушая.
– Простых истин не бывает. – Рыцарь качает головой, глядя на дочь. – Если бы истины были простыми, то «Капитал» Маркса не был бы толстым, как Библия, а состоял бы всего из пяти фраз.
– В том-то и дело, что марксизм может вместиться и в пять фраз, – упорствует Несси. – И в каких-то случаях его и следует излагать пятью фразами, потому что не каждому дано освоить «Капитал». А эти пять фраз вы объявляете догмами.
– Мы уже видели, что остается от марксизма, когда его втискивают в пять фраз, – Димов снова обращается к Лизе. – Так извратили многие учения. Христианство тоже погубила догма.
– Христианство меня не волнует, – рычит Несси. – Хотя если говорить о католицизме, то именно в этом его сила: вместил все в несколько простых догм и завладел миром.
– Истину не втиснуть в догму, – качает головой Рыцарь. – Она слишком для этого велика.
– Глупости! – грубо отвечает Несси. – Существуют высшая математика и таблица умножения. Поскольку таблица умножения не высшая математика, то, может, объявить ее ошибочной?
– Догматизм всегда очень убедителен, – бормочет Димов, на этот раз как бы про себя. – Иначе он не был бы таким долговечным.
И они продолжают спорить все более яростно, один – в лихорадке, а другой – обреченный, они ожесточают свой изнурительный поединок в этой холодной и мрачной гостиной, на воображаемом историческом плацдарме, будто весь ход истории зависит исключительно от них, они продолжают оспаривать право на обладание скипетром вселенской власти, домогаются, чтобы жизнь развивалась только так, как желает каждый из них, и это после того, как жизнь уже изъяла их из обращения; они все еще не прекращают схватку, хотя враждующие полчища давно удалились, поле битвы давно утихло, и вокруг простирается глухая ночь, которая очень скоро поглотит их обоих. В этой свирепой и бессмысленной схватке – и подвиг, и самопожертвование, и трагизм. Глядя на них, я начинаю подозревать: по существу, каждый из них ведет войну с самим собой, с чем-то внутри себя, с чем-то таким, что каждый из них носит где-то там, очень глубоко в себе, чего они боятся и что жаждут вырвать и испепелить в ходе этого бесконечного поединка.
– Догматик, говоришь? – грохочет голос Несси. – Да, если революционное насилие догма, я – догматик! И если классовая борьба догма, я – догматик! И если диктатура пролетариата догма, я – догматик! И, да будет вам известно, я этого не стыжусь!
Он встает – в накинутой на плечи шинели он кажется еще более грозным – и стоит, словно ожидая нового вызова, а затем медленно поворачивается и уходит к своей двери.
Однако на полпути он вдруг замирает и прислушивается: в парадную дверь звонят. Один звонок. Если один, значит, к нему.
Борец в шинели неторопливо поворачивается и идет в прихожую. Минуту спустя он опять в гостиной, но уже в сопровождении какого-то пожилого мужчины, почти такого же рослого, как он сам, но гораздо более привлекательного: у него еще свежее лицо с седыми бакенбардами, он в темно-синем пальто, в широкополой шляпе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.