Текст книги "Дорога в Китеж (адаптирована под iPad)"
Автор книги: Борис Акунин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Идем же, идем, – хрипло пробормотала она.
Потянула за руку к другой двери.
Начало было многообещающее, но продолжение Ларцева разочаровало. Ему нравились женщины, которые делят с любовником радость, а не заботятся лишь о собственном наслаждении – не только берут, но и дают. Эта же будто насиловала, будто пользовалась. Жадно и нетерпеливо добивалась экстаза, а когда добилась, сразу погасла.
«В другой раз ты меня в постель не заманишь», – сердито думал Адриан, наблюдая, как любовница одевается. Чулки, нижнюю юбку, платье она натягивала, словно облачалась в доспехи. Корсет остался на полу – торопясь с раздеванием, Ларцев своим «подрукавником» разрезал шнуровку.
Его недовольства Варвара Ивановна не чувствовала. А может быть, ей это было все равно.
– Вставайте, вставайте, – поторопила она. – Уже почти десять, я должна вам кое-кого показать.
– Кого это? – удивился он, садясь на постели и поднимая с пола рубашку. – Надеюсь, не ваших воспитанников? Я не особенно люблю детей.
Засмеялась. В отличие от Ларцева она определенно осталась всем очень довольна.
– Детей прислуга уже уложила. Они совсем маленькие. Мальчику два года, девочка грудная. Нет, я покажу вам мою подругу. И ее гостя.
– Но я не имею желания с ними знакомиться, – запротестовал он, представив неловкость ситуации.
– Я и не предлагаю знакомиться. Еще не хватало! Только посмотреть.
Поневоле заинтригованный, Ларцев позволил провести себя каким-то узким, темным коридорчиком в такую же темную и узкую комнатку, где на стене непонятным образом светился прямоугольник.
– Тсс, – шепнула Шилейко. – С другой стороны это зеркало. Отсюда я смотрю за ними, чтобы при необходимости отдавать распоряжения. Видите, у меня тут звонки. Этот – подавать на стол. Этот – готовить постель.
– За кем «за ними»? – ничего не понял Ларцев, тоже перейдя на шепот.
Из-за зеркала донеслись голоса. Он подошел, стал смотреть.
В углу, на диване, сидели двое: миловидная женщина в обнимку с пожилым военным. На расстегнутом сюртуке поблескивали погоны. Пучеглазое лицо мужчины с седоватыми бакенбардами и набрякшими веками показалось Адриану знакомым.
– Боже, как я сегодня устал, Катюша, – поглаживая даму по плечу, говорил генерал (а это точно был генерал – погоны отливали золотом). – Иной раз я кажусь себе Сизифом, который толкает, толкает в гору свой неподъемный груз. Но Сизифа по крайней мере не хватали за руки, не тянули со всех сторон…
– Милый, бедный Саша, – жалела его подруга госпожи Шилейко – резонно было предположить, что это и есть хозяйка дома. – Тебе нужно обо всем забыть…
Последовал продолжительный поцелуй.
– Пора дергать постельный звонок, – шепнула Варвара Ивановна со смешком и потянулась куда-то.
В глубинах дома раздалось мелодичное треньканье.
– Зачем вы мне это показываете? – спросил Ларцев, пытаясь сообразить, где видел генерала. На приеме у великого князя? Или в министерстве?
Наконец вспомнил.
– Он похож на портрет царя Александра.
Шилейко звонко расхохоталась. Таиться было уже незачем, те двое ушли из комнаты.
– Постойте, это и есть царь? – озарило наконец Адриана.
– Какая сообразительность! – изобразила восхищение Варвара Ивановна.
– А она кто?
– Моя дорогая подруга Катя. Екатерина Михайловна Долгорукая. Теперь вам понятно, у кого я состою бонной?
По лицу Ларцева она поняла, что лучше объяснить.
– У внебрачных детей его императорского величества. Ну а теперь, когда вы всё про меня знаете и видели даже то, чего я никому не показываю, – она лукаво улыбнулась, – настало нам время поговорить по-настоящему. Вернемтесь в кабинет.
Там, сев за письменный стол, Шилейко заговорила тоном уже не игривым, а деловым – притом таким, какой обычно употребляют начальники с подчиненными.
– Наша утренняя встреча не была случайной. Для нас с Катей «Сев-Кав», поступающий теперь под ваше управление, представляет особенный интерес. Так что вы для меня интересный мужчина более чем в одном смысле. Только не воображайте, что я пустила вас в свою постель в качестве взятки. Это совсем не мой стиль.
К тому же взятку дают, а ты скорее брала, подумал Адриан.
– Обычно сама я людей не рекрутирую. На то есть помощники. Вы, собственно, их видели. Сначала к вам наведался мой порученец мелкого калибра, потом среднего и наконец крупного. Князь Боровицкий сказал, что вы крепкий орех и что мне следует заняться вами самой. Так всегда бывает в трудных случаях.
Ларцев слушал, не перебивая. Ждал, куда она вывернет.
– В номера я приехала посмотреть, что за неприступный Севастополь. Вы мне понравились. Потому и последовало то, что последовало.
Она сделала паузу, а когда слушатель ею не воспользовался, опять переменила манеру – смягчила тон, убрала повелительность, подпустила вкрадчивости.
– Я угадала в вас человека особенного. Может быть, даже того, кого мне всегда недоставало. И зову я вас не в простые исполнители. Мой рычаг вы видели. Им можно сворачивать горы. Катя доверяется мне во всем. А он во всем доверяется ей. Императрица не имеет никакого значения и к тому же смертельно больна. Вообразите комбинацию. Царь управляет Россией. Царем управляет Катя. Катей управляю я. А рядом со мной вы – мой любовник и партнер. Что скажете?
– Скажу «нет», – сразу ответил Ларцев, которому теперь всё сделалось окончательно ясно.
– Что «нет»? – опешила Шилейко, по-видимому, никак этого не ожидавшая.
– А всё. Я не буду ни вашим партнером, ни вашим любовником. Может быть, я вам и интересен, а вы мне – нет. Ни в каком смысле. Прощайте.
С этими словами он повернулся и вышел, досадуя, что потратил вечер на чепуху – лучше бы закончил читать финансовый отчет за четвертый квартал 1873 года.
Михаил Гаврилович нервничает
Алеша Листвицкий был парень хороший и даже отличный, но Михаил Гаврилович желал Маше счастья, а вот счастья-то подобная связь ни в коем случае не сулила. Ладно бы молодой человек просто приударил за хорошенькой барышней – всякой девушке ухаживание на пользу, ибо повышает уверенность в себе. Пофлиртовать в таком возрасте невредно даже и с образовательной точки зрения. Но, во-первых, в самой Марии Федоровне никакой склонности к флирту не имелось, а во-вторых, чертов практикант был не из гусаров. Серьезный, честный, идеалистичный мальчик. Такой если влюбится – беда. А если влюбит в себя избранный предмет – беда в квадрате.
Чем больше Питовранов об этом думал, тем хуже нервничал. Листвицкий был не красавец, но очень выигрывал при близком знакомстве. Не дай бог увлечет Машеньку своими разговорами об общественном благе и девочка ступит на путь, который в России приводит известно куда. При одной мысли об этом у Мишеля сжималось сердце. Надо было девочку от практиканта спасать, и срочно.
Главное, Михаил Гаврилович уже присмотрел ей жениха, просто идеального. Готовился писать статью о новых людях российской науки – детях крепостных, которым открылась дорога к образованию. О том, как выиграла страна от этого притока свежей крови.
Кондратий Кириллович Кирюшин в свои 26 лет был уже магистр, университетский приват-доцент и член Русского энтомологического общества, исследователь не то мотыльков, не то мух, в общем какой-то насекомой дряни. Неважно. Главное, что он был чрезвычайно положительная личность и восходящая звезда. В профессиональной среде у него в такие молодые годы уже было собственное почтительное прозвище: ККК, а это большое достижение.
ККК ужасно понравился журналисту своей основательностью, ясностью мысли, целеустремленностью и – не в последнюю очередь – полным отсутствием интереса к политике. Мишель уже давно присматривал хорошего человека для Маши и твердо знал одно: революционера ей не нужно. При нынешнем состоянии российской молодежи задача была непростая – чтоб хороший человек, но без революционных увлечений. Такое уж время.
А тут истинный ученый с большим будущим, который на проверочный вопрос о Чернышевском спрашивает: кто это? Узнаёт, что заточенный в Сибири революционер, – равнодушно тянет: а-а-а. Зато при рассказе о какой-нибудь лепидоптере оживляется, размахивает руками, изо рта брызги летят. Красота! Кстати говоря, сам очень недурен собой. Чистый лоб, ясный взгляд, пушистая борода. Похож на любимого Машей молодого композитора Чайковского, чей фотопортрет у нее на столе. Собственно, из-за этого сходства Мишелю и пришла в голову идея свести воспитанницу с магистром.
Почуяв угрозу со стороны практиканта, Питовранов моментально разработал аварийный план и тут же приступил к его осуществлению.
План состоял из двух частей.
Во-первых, следовало показать товар лицом, то есть выигрышно презентовать Кирюшина девочке. Демонстрировать ККК надлежало в должном антураже – как светлячка, чудесные достоинства которого обнаруживаются только ночью. Например, попросить его, чтобы устроил Маше экскурсию по университетской энтомологической коллекции. Мужчина, воспламененный высокой целью, неотразим для русских девушек. Им даже не столь важно, в чем цель состоит. И пусть это лучше будет открытие нового вида чешуекрылых, нежели борьба с тираническим режимом.
Но яйцекладущий энтузиаст науки, конечно, не выдержит конкуренции с живородящим Листвицким, а проблемы чешуекрылых – с темой народного страдания. Поэтому другая часть плана заключалась том, чтобы Алешу из состязания убрать.
Будучи человеком изобретательным, Питовранов сразу сообразил, как это ловчее всего устроить. Надо действовать не бранью, не разрывом отношений, не запретами, которые мальчишку только раззадорят, а наоборот – сойтись с практикантом поближе. Что-нибудь придумается.
Одна идея уже возникла. Чтобы проверить ее осуществимость, Мишель и заехал в гостиницу к Воронцову, а когда приятеля на месте не застал, решил пока произвести разведку с другой стороны – убедиться, полетит ли на сей огонь мотылек. (Михаилу Гавриловичу от мыслей о ККК всё лезли в голову энтомологические метафоры.)
– Веди меня к твоим карбонариям в «Голубятню», – сказал он Листвицкому, увидев того в редакции. – Я получил аванс за сборник. Готов заплатить пошлину.
– Правда? – обрадовался Алеша. – Нашим как раз очень нужны деньги. Там такое дело затевается! Идемте, сегодня как раз будет решаться.
Свободолюбивых увлечений Питовранов не одобрял исключительно, когда речь шла о Марии Федоровне. Во всех остальных молодых людях этот огонь он в высшей степени уважал и поощрял. Даже обложил себя добровольной «пошлиной» – половину своих немаленьких гонораров отдавал на нужды «Голубятни». Так назывался кружок молодых пассионариев общественного прогресса, в основном студентов, собиравшихся в мастерской у художника Мясникова – тот жил в мансарде с большим, во всю стену окном, и на подоконнике всегда курлыкали голуби. Про «Голубятню» много и горячо рассказывал Алеша, и Михаил Гаврилович пару раз присутствовал на собраниях. С удовольствием смотрел и слушал, думая, что через годик-другой эти щенята, пожалуй, вырастут в отменных борзых. Тогда и начнется настоящая охота. Пока же это была еще не партия и даже не «организация», а именно что кружок, но той самой направленности, которая только и могла изменить положение дел в бедной России.
Десять лет назад страна поделилась не на два лагеря – «державников» и «либералов», а на три. Просто третий был не на поверхности. Своих газет не выпускал, публичных диспутов не устраивал, в земства и городские думы представителей не поставлял. С официальной точки зрения его не было.
Но оно существовало, сообщество людей, отвергающих и «державный», и либеральный путь, ибо первый тащит Россию назад, к несвободе, а второй лишь уводит в сторону и распыляет здоровые силы. Взять того же Эжена. Ведь прекрасный, бескорыстный, даже самоотверженный человек, а не понимает, что тяжелую болезнь мазями и притирками не вылечить. Старания таких вот Воронцовых вызывают у общества и у народа иллюзию, будто российскую жизнь можно наладить «малыми делами», что со временем, постепенно, самодержавие смягчится, станет делиться своей властью и само собою, эволюционно, перерастет в нечто человеколюбивое. Какое опасное и вредное заблуждение! Самодержавие не может делиться властью, не может давать подданным свобод – иначе оно не устоит и развалится, причем рухнет не только царский трон, а вообще всё это нелепое, разномастное государство, которое держится только страхом и принуждением. Бывший закадычный друг Вика Воронин и вся его шуваловская банда понимают эту истину куда лучше, чем благомысленные Константины Николаевичи с Воронцовыми. Но по мнению Михаила Гавриловича, державу, в которой девяносто процентов населения унижены и несчастны, было ни черта не жалко. Рухнет и рухнет. Построится другая. Она будет лучше.
Новое поколение не боялось ломать и было готово строить с нуля. Этим оно отличалось от предыдущего, питоврановского. То всё поделилось на либеральных «Атосов» и охранительных «Арамисов». Лучшая молодежь презирала первых и ненавидела вторых, а заодно относилась с недоверием ко всем, кто был старше тридцати лет. Михаил Гаврилович в его сорок четыре казался им существом ископаемым. Его терпели, брали у него деньги, но в расчет не принимали. Впрочем, он сам не лез с поучениями и советами – был благодарен, что считают за своего. Просто наблюдал, грелся сердцем.
* * *
Вечером, придя с практикантом в мастерскую, Мишель сел в углу, полускрытый огромным мольбертом, на котором стояло незаконченное полотно «Казнь Емельяна Пугачева». Художник Мясников работал над циклом картин про народные восстания. Живописец он был несильный, увлекался широкими мазками и драматическими позами, но его работы продавались за хорошие деньги. Покупатели, все сплошь самых передовых взглядов, догадывались, куда пойдут эти средства, и не скупились.
Как и Мишель, в спорах художник не участвовал. Во-первых, он тоже был старый, лет тридцати пяти, а во-вторых, на сходках всегда работал – делал карандашные наброски молодых, одухотворенных лиц. Потом они перекочевывали на исторические полотна – кто болотниковским казаком, кто персидской княжной Стеньки Разина, кто героем-пугачевцем.
Отличие встреч в «Голубятне» от редакционных «Полтав» заключается в том, что в газете молодым дают слово, здесь же говорят только они, а мы, старичье, помалкиваем, думал Питовранов, слушая доклад двадцатилетней ветеранки движения, только что вернувшейся из «экспедиции». Соня была дочерью важного сановника, но уже три года как порвала с семьей и жила собственным трудом, да не просто кормилась, а «ходила в народ». Выучилась на фельдшерицу, ездила по самым нищим местностям, врачуя больных и ведя с крестьянами просветительские беседы, чтоб народ наконец проснулся и захотел другой, человеческой жизни. Но «экспедицией» назывались не пропагандистские вояжи, а отсидка в тюрьме, куда Соню отправили после доноса. Семь месяцев она просидела под арестом, была выпущена до суда на поруки родителям и сразу же перешла на конспиративное положение.
– Наша ошибка в том, что «летучие поездки», которые мы до сих пор практиковали, дают слишком мало результата, – говорила Соня, бледная и осунувшаяся после крепости. – Так ничего не получится. Для крестьян мы остаемся пришлыми людьми, которым верить нельзя. Деревенские не доверяют чужакам. Эта стена преодолевается очень небыстро. Надо менять тактику, переходить от «гастролей» к глубокому погружению. Каждый должен овладеть профессией, нужной на селе. Выучиться на учителя, медика, агронома, кузнеца, ветеринара. Поселиться в одном месте надолго, на несколько лет. Сначала доказать свою общественную полезность работой. И лишь потом, когда установится доверие, приступать к пропаганде.
Глядя на некрасивое, верней не стремящееся быть красивым лицо докладчицы, Питовранов размышлял, что таких девочек в России прежде не водилось. Пушкинские и тургеневские барышни, декабристки и филантропки, конечно, были чудо как хороши, но тут совсем, совсем другое. Ничего женственного и вообще женского, только идея, только холодный огонь. Заговори-ка с такой Соней о любви – посмотрит, как на питекантропа. В этом поколении есть даже не бесстрашие перед опасностями (в юности все храбрые), а бесстрашие перед грязью, небоязнь запачкать руки черной работой, и это безусловно нечто новое.
После выступления перешли к обсуждению, но не выводов – с ними все были согласны, а последующих действий. Оказалось, что кто-то уже ходит на фельдшерские курсы, кто-то готовится к сдаче экзамена на народного учителя, а Саша Эгерт, сын тайного советника, собрался в коробейники и усердно учится рязанскому говору. Сразу же стали распределять, кто в какую губернию отправится.
Без назначения остался один Листвицкий.
– Ты работаешь в редакции, – сказала ему Соня. – Рассуди сам, на что ты крестьянам? Будешь им статьи и заметки писать? Выучись сначала чему-нибудь дельному.
Тут-то Мишель и разомкнул уста – настал момент исполнить задуманное.
– Погодите, погодите. Для неграмотных крестьян статьи писать, конечно, смысла нет, но можно писать статьи про крестьян, – сказал он раздумчиво, будто это только что пришло ему в голову. – Вы верно говорите, что чужому человеку деревенские о своих нуждах толковать не станут. Но если отправить корреспондента в длительную командировку… Чтоб как следует пожил в народной гуще, завел знакомства… Может получиться интересно. Таких зарисовок у нас в газете пока не бывало. Не поговорить ли мне с редактором, чтобы дал Алексею задание?
Листвицкий жадно смотрел на него, не веря счастью. А Михаил Гаврилович изображал работу мысли, хотя всё уже было просчитано.
– Но человек, живущий в деревне без понятного крестьянам дела, только вызовет подозрение… Хм. – И, будто осененный, воздел палец: – О! Я знаю! Здесь сейчас как раз находится мой приятель, который много лет служит судьей в Новгородской губернии. Местные его знают, уважают. Он пристроит нашего репортера, скажем, писарем в суд. Это ремесло у крестьян пользуется почтением. Будут сами приходить со своими бедами. Составление ходатайств, прошений, то-сё. Как вам такое задание, Листвицкий?
– Я не смел даже мечтать, – пролепетал Алеша, бедная жертва питоврановского коварства.
– Тогда собирайтесь в дорогу, – торжественно произнес Михаил Гаврилович. – Воронцов уезжает завтра. С ним и с редактором я договорюсь.
И все останутся довольны, подумал он. Каждый получит, что ему надобно. Алеша – служение народу, Маша – семейное счастье, а я – спокойствие.
Настоящая Русь
Новгородский дилижанс еще не поменял полозья на колеса, но дорога была уже скверная, снег пополам с грязью. Четверка почтовых лошадей с трудом тащила здоровенный короб, где внутри теснились двенадцать пассажиров, а наверху, на полтиничных местах, еще шестеро, под ветром, закутанные в тряпье. Даже на самом пологом холме форейтор подцеплял еще двух пристяжных, а на подъеме покруче высаживал публику, и та шагала пешком.
Деревенский ландшафт, и в нарядные времена года неказистый, сейчас, под серым низким небом, средь сизых трупных пятен издохшей зимы был удручающе нехорош. Особенно тягостно смотрелись людские жилища с гнилыми соломенными крышами, покривившимися стенами, слепыми оконцами, проваленными плетнями.
Двое пассажиров, сидевшие напротив друг друга, немолодой и совсем юный, глядели на тоскливую картину с одинаково мрачными лицами.
Воронцов, вздыхая, говорил себе: вот она, настоящая Русь, про которую так легко забыть на петербургской брусчатке. Непричесанная, немытая, простоволосая, но оттого еще больше, до боли в сердце любимая. Девочка-сирота, которую много обижают, держат впроголодь, ничему не учат. А кто захочет бедняжке помочь, обогреть, просветить – тех бьют по рукам. Ах, какими могли бы быть эти деревни, если б замостить ужасные дороги, засеять иссохшие поля не хищной рожью, а картофелем или кормовыми травами, льнами, коноплей. Главное же – не затаптывать крестьянина, дать ему развернуться, расправить плечи, почувствовать себя хозяином своей земли и своей судьбы. Конечно, дело движется, но как же медленно! Если идти подобными темпами, сменится одно или два поколения, прежде чем Россия цивилизуется. Сколько жизней за это время растратится на нищее, унизительное существование! Евгению Николаевичу было невыносимо жалко этих бедных людей, эту бедную землю, эту бедную страну.
Алеша Листвицкий думал про то же, но по-другому. И чувствовал не жалость, а ярость. Нельзя ползти вершок за вершком, терять годы и десятилетия, потому что каждое упущенное десятилетие – это упущенное поколение. Самое худшее злодейство – не убить человека, а убить целое поколение, миллионы людей. Потому что обрекать личность на скотское существование – это и есть убийство, даже хуже убийства.
Народ представлялся ему спящим Гулливером, по которому снуют вороватые лилипуты, стянувшие его тысячью пут. Себя и своих товарищей Алеша представлял маленькими иголками, которые будут колоть великана, покуда он не проснется. Довольно ему зашевелиться – и смешные веревочки лопнут, лилипуты посыплются горохом. О, какая это будет страна, когда ее народ восстанет от тысячелетнего сна!
На своего визави, аристократа и либерала, Листвицкий поглядывал с неприязнью. Когда Питовранов их знакомил, белолицый господин с ухоженной бороденкой назвался графом Евгением Николаевичем Воронцовым. Как может приличный человек сам себя именовать «графом», не краснея от стыда за такое клеймо? Все равно что представиться: я такой-то, потомственный палач. Практикант, слава богу, был всего лишь сыном титулярного советника. Тоже, конечно, стыдноватое происхождение – рос, не зная ни голода, ни обид, но все ж не из дворян. Листвицкие никогда рабами не владели, в каретах не разъезжали.
Алеша был готов к тому, что питоврановский знакомый повезет его в каком-нибудь помпезном экипаже с графской короной на дверце и лакеями на запятках. Поехали на простецком дилижансе, но это молодого человека разозлило еще больше. Фу ты – ну ты, их сиятельство изображают демократизм. Коли так, то уж взял бы место наверху, с мизераблями.
Несколько часов Листвицкий вел себя примерно, колкостей не говорил. Но в конце концов граф его окончательно взбесил.
Они месили дорожную грязь ногами, поднимались по косогору рядом с тяжело ползущим вверх деревянным ящиком. Тут Воронцов говорит:
– А у нас в Тихвинском уезде на крутых участках вроде этого земство всюду сделало щебенчатое покрытие. Поломки прекратились, неудобство исчезло, к тому же у местных жителей появился дополнительный заработок – им платят за то, чтобы трудные участки дороги поддерживались в исправном состоянии. Как вначале противилось начальство! Сколько пришлось его уговаривать! А в результате жизнь уезда стала на крохотную толику лучше. Причем для всех.
Вот от этой «крохотной толики» Алеша и взбеленился.
– Уговорили, значит, начальство? Улестили? – саркастически спросил он. – Наверное, покланяться пришлось? А то и барашка в бумажке поднести?
Граф посмотрел удивленно.
– Алексей Степанович, я вас чем-нибудь рассердил? Прошу извинить, если что-то не так сказал или сделал. Это было ненамеренно.
– Да не вы! Не лично вы, а все вы! – воскликнул Алеша, уже жалея, что сорвался, но останавливаться было поздно.
– Кто «все мы»?
– Энтузиасты крохотных дел! Уж лучше отъявленные реакционеры, чем ваш брат либерал! На самом деле вы хотите того же, что Шуваловы: предотвратить революцию! И делаете это половчее, чем они! Жандармы и держиморды своим произволом революцию приближают, а вы отдаляете!
Воронцов улыбнулся, залюбовавшись сердитым мальчиком, и того это распалило еще пуще.
– Смейтесь-смейтесь! Посмотрим, чем всё закончится! – выкрикнул Алеша.
– Вы посмотрите, я вряд ли. Из меня к тому времени уже лопух вырастет, – примирительно сказал Евгений Николаевич и полуотвернулся.
Ему было чем занять мысли и без пикировки с юным спутником.
История с паршивой овцой в великокняжеском семействе завершилась не совсем гладко. Авантюристка Фанни Лир отбыла за границу и пускай потом врет что захочет – документальные доказательства у нее изъяты, но утаить скандал от государя не удалось. Это же Россия – всюду глаза и уши, притом казенные. Его величество впал в гнев, особенно негодуя на пропажу отцовской иконы. Последовала незамедлительная кара: молодого паскудника объявили помешанным и отправили подальше от столиц, под неусыпный надзор. Не отдавать же царского племянника под суд?
И все же ограничилось позором внутрисемейным, до широкой публики, тем более до международной катастрофы дело не дошло. Константин Николаевич в отцовском горе не забыл о долге благодарности. Он сделал своему бывшему адъютанту некое предложение, заставившее Эжена всерьез призадуматься. А в самом деле, не засиделся ли он в провинции? Россия – страна, где всё решается в столице. Но тогда прощай покойная, исполненная скромного достоинства жизнь. Начнется каждодневная суета и маета, дружить придется не с тем, кто тебе приятен, а кто полезен для дела, одним словом, это будет уже не земская деятельность, а политика. С другой стороны – общественная польза. Хорошие учебные заведения для детей. И Лида скучает по петербургским театрам, концертам, литературным вечерам…
Было над чем поломать голову.
* * *
Заночевали на станции, где Воронцов, опытный путешественник, выдал своему юному спутнику шерстяной плед и порошок от клопов, посоветовав не ложиться на диван, а составить стулья.
Назавтра к полудню были уже почти на месте, в уездном городе Тихвине (собор, семь церквей, шесть тысяч населения). Там Евгений Николаевич встретил кузнеца Левонтия из Приятного и последние пятнадцать верст до дома проехали на телеге, груженной городским товаром – кузнец еще и держал мелочную лавку для сельчан.
Левонтий сказал, что Евгения Николаевича заждались для посредничества в волостном суде. Обе стороны без него рядиться не желают.
– Опять что-нибудь с коньковскими? – спросил граф. – Нет, вы мне сейчас, пожалуйста, не рассказывайте. Понятно, на чьей вы стороне, а мне нужно без предвзятости. Скажите, пусть назначают прямо на завтра. Зачем откладывать?
Листвицкому понравилось, что Воронцов, хоть и граф, столь уважительно, на «вы» разговаривает с мужиком. И мужик понравился – обстоятельный такой, с достоинством. Алеша с ним тоже немного поговорил, но не про политическое, а вообще, про жизнь. Спросил, тяжелая она или не очень.
– Которые тяжелые – тем тяжело, а я человек легкий, – ответил Левонтий, не приняв юного горожанина в серьезные собеседники.
Всему свое время, сказал себе Алеша.
Кузнец довез их прямо до графского парка. Там посреди широкой лужайки возвышался изрядный палаццо стиля русский ампир – с белокаменными колоннами и гордым фронтоном. Но к удивлению практиканта телега проехала дальше, вглубь парка и остановилась у небольшого двухэтажного дома.
– Тут при отце останавливались гости, – объяснил Воронцов, – а сейчас живет наше семейство.
– Что ж не в главном доме?
– Я отдал его земству под больницу. Куда нам четверым двадцать восемь комнат? И как содержать этакий Эскориал без дворовых?
– Ну и правильно, – одобрил Алеша.
Эжен не стал ему рассказывать, что отпустил крепостных еще до реформы, безо всякого выкупа, и отдал общине всю пахотную землю. Иначе пришлось бы самому заниматься сельским хозяйством, а есть в жизни дела поважней и поинтересней. Семья скромно, но вполне сносно существовала на жалованье мирового судьи и на проценты с капитала, полученного за петербургский дом. В провинции ведь всё дешево, на три тысячи можно жить, как в Петербурге на десять.
Выгружаться с вещами Листвицкий отказался. Он заранее решил снять что-нибудь в селе. Редакция специально для этой цели выдала корреспонденту «квартирные» и «столовые». Разве станет для крестьян своим человек, который остановился в барском доме?
– Поеду с Левонтием Кузьмичом. Он меня устроит.
– По крайней мере отобедайте с нами. Я познакомлю вас с семьей. Они будут рады свежему лицу.
Сказано было так любезно, что у Алеши не хватило твердости отказаться.
Дома у аристократа оказалось славно. Попросту, без барских затей, но очень разумно и уютно. Супруга, Лидия Львовна, даром что графиня, тоже хорошая, простая женщина. И дети, Викентий с Ариадной, держались безо всякой барчуковской фанаберии. Ему пятнадцать – светловолосый, белокожий, худенький гимназист с красивым нервным лицом. Она на два года младше, очень похожая на отца, с не по-городскому доверчивыми глазами.
Оба скромные, но держались свободно. После совсем нероскошного, но очень вкусного обеда мальчик стал задавать вопросы – и не про чепуху, а про дельное: не вышло ли какой-нибудь честной и толковой книги про Парижскую коммуну. Ариадна, покраснев, спросила: «Алексей Степанович, что, по-вашему, лучше изучать женщине: медицину или социальные науки? Я много об этом думаю».
Он ответил девочке со всей серьезностью: «Рассудите сами, что важнее врачевать – отдельных людей или всё общество? То-то». Улыбка у девочки была точь-в-точь, как у Марии Федоровны, поэтому Листвицкий проникся к графинечке особой симпатией.
Что сказать? Находиться в воронцовском доме было приятно. Алеша внутренне размягчился и разговаривал с хозяином уже безо всяких шпилек. Однако ночевать все же отправился в народ, хоть Евгений Николаевич и стращал его насекомыми.
«Ничего, ваши предки высосали крови побольше, чем клопы», – мысленно ответил ему Листвицкий. Перед прощаньем попросил объяснить про завтрашний суд.
Оказалось, что Воронцова зовут не в судьи – для того у крестьян имеются свои выборные, а только вести заседание. Крестьянский суд отличается тем, что там выносят приговор не по закону, а по обычаю. Иногда это заканчивается плохо, ибо обычаи на селе разные, и некоторые жестоки. Хуже всего, если столкнулись две деревни, а тут именно такой случай. Жители Приятного давно враждуют с соседями из Конькова. Похоже, опять произошел какой-то конфликт. Если не найти взаимноприемлемого решения, может закончиться дракой стенка на стенку и даже смертоубийством.
Видно было, что либеральный деятель очень горд оказанной ему честью.
– Две деревни мне доверяют. Это большого стоит, – сказал он. – Не ударить бы лицом в грязь. Но еще хуже, если не удастся найти компромисс и они накинутся друг на друга… – Вздохнул. – Заодно представлю вас обществу. Готовьтесь.
* * *
Кузнец разместил постояльца в баньке, потому что там печка и тепло. Жилище Листвицкому очень понравилось. На полок ему навалили душистого сена, лавку можно было использовать в качестве письменного стола – если сесть на пол по-турецки. И клопов тут никаких не было, зря его сиятельство наговаривал.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?