Текст книги "Собачья смерть"
Автор книги: Борис Акунин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Марат выяснил, что один из ключевых участников прославленной операции Ян Буйкис до сих пор жив, чудесным образом уцелев во всех чистках. С волнением и даже трепетом отправился на встречу с ветераном органов. Тот оказался не так уж дряхл, немногим за семьдесят, вполне в рассудке. Сначала рассказал, почти слово в слово, то, что было напечатано в книгах, но когда Марат стал задавать приготовленные вопросы, пенсионер союзного значения вдруг стал путаться в фактах и датах. Это бы ладно, все-таки полвека прошло, но старик наговорил такого, чего не было и быть не могло, а про какие-то события, в которых, согласно отчету Петерса, Буйкис лично участвовал, собеседник явно слышал впервые. Всё это было непонятно.
Тогда, в период работы над сценарием, попасть в архив КГБ не получилось. Директор картины не пожелал затевать бумажную волокиту, сказал: «Пишите по опубликованным материалам, их более чем достаточно». Если бы не знакомство с Серафимом Филипповичем, Марат никогда не проник бы в хранилище секретов государственной истории. И не совершил бы кражи, за которую можно было дорого поплатиться. Хотя как можно украсть то, чего не существует?
Когда писатель сдавал взятые под расписку документы, сотрудник архива всё скрупулезно сверил по описи. Там среди прочего значился «Путеводитель «Московские улицы» 1916 г. изд., обернутый в газету «Копейка» от 04.05.1918». Вот книжка – пожалуйста. Вот обертка. А никакие листки в описи не упоминались.
Марат, в отличие от Сиднея Рейли, был совсем не авантюрист, не искатель приключений. Покрылся сначала мурашками, потом холодной испариной, но добычу из архива вынес.
Английский он знал неважно, да и почерк трудный, но в конце концов все слова разобрал, перевел, отпечатал на машинке.
Похоже, это были выписки из какого-то старинного японского трактата, с комментариями Рейли. Чем первоисточник так заинтересовал шпиона и почему он спрятал листки под обложкой – загадка. Такая же, как сам Рейли.
Один из новых, лестных знакомых Марата, очень популярный писатель-фантаст, в прошлом был переводчиком с японского. Просмотрев текст, Аркан (в этой компании у всех были прозвища), уверенно сказал:
– Как же, как же. Знакомая писанина. Когда я после войны работал в лагере для японских пленных, у многих видел эту книжонку, она входила в перечень литературы, рекомендованной солдатам. Называется «Хагакурэ», «Сокрытое листвой». Автор – самурай, живший два с половиной века назад, его звали Цунэтомо Ямамото. Очень странное сочинение. Там среди всякой чепухи – например, совета мочить лоб слюнями, чтобы успокоиться – попадаются довольно оригинальные мысли. Считалось, что чтение «Хагакурэ» укрепляет самурайский дух.
– А что такое «Путь Искренности»? – спросил Марат про самую последнюю запись.
– Там по-английски как было?
– «Way of Sincerity».
– Наверно в японском оригинале «сэйдзицу» или «сэй», первый иероглиф этого слова. Японцы обожают сэйдзицу и часто употребляют этот термин. Есть старинная поговорка: «Лучше потерять жизнь, чем сэйдзицу». Точного перевода не существует. Буквально получается глуповато: «истинная настоящесть». Мне однажды у Акутагавы попалось. Персонаж спрашивает: «А в этом человеке есть сэйдзицу?». Я долго думал, в конце концов перевел: «А ему можно доверять?», но это очень, очень приблизительно. Самое близкое по контексту русское соответствие – «стержень». Некая внутренняя прочность, цельность, неподдельность.
Про это Марат потом тоже много думал. И роман, который возник сам собой, про бегущего за трамваем человека, назвал «Сэйдзицу» – пусть будет такое же непонятное, как главный герой.
За воротами Новодевичьего, на троллейбусной остановке, кто-то тронул сзади за плечо.
Джек Возрожденский, поэт. У могилы Марат его не видел, да Джека там и не было – иначе бросился бы в глаза. Он всегда и везде бросался в глаза. На похоронах Кондратия Григорьевича все были в черных костюмах и черных галстуках, а на Джеке – яркая клетчатая ковбойка с короткими рукавами, синие американские штаны, в которых ходили правильно модные (выражение Антонины) люди. Штаны назывались «джинсы», их привозили из капстран немногие «выездные», или же надо было доставать у фарцовщиков за безумные деньги, минимум рублей за пятьдесят. Но Джек, конечно, купил свои где-нибудь в Европе, он не вылезал из загранок. С тех пор как сам Жан-Поль Сартр назвал его «звонким голосом новой России», Возрожденского наперебой приглашали на иностранные литературные фестивали.
– Привет, Дантон, – сказал Джек, скаля крупные неровные зубы. Он вечно переиначивал имена знакомых, блистал эрудицией. Марат у него бывал и Робеспьером, и Бабёфом, и даже каким-нибудь малоизвестным Колло д’Эрбуа. – Ты чего тут?
Ответить Марат не успел – Джек редко дожидался ответов на свои вопросы, он был человек монологический.
– Я – «волей пославшей мя жены». Выполнял общественно-семейное поручение – приводил в порядок могилу тестя. Он был комбриг. «Господний раб и бригадир под камнем сим вкушает мир». Жутко везучий – помер от инфаркта в тридцать шестом. Знаешь мое стихотворение «Лотерейный билет»? «Одни выигрывают «Волгу», другие – смерть в кругу родных». Это ведь я про тестя писал, мало кто знает. Так кто у тебя тут закопан?
Опять не дождался ответа.
– Погоди. Я догадался. Сегодня же воскресенье. По воскресеньям ты надеваешь черный галстук, то бишь шляпу с траурными перьями, и шакалишь по кладбищам, взыскуешь вдохновения, некрофил несчастный. У тебя «Воскресная поездка», да?
Засмеялся, довольный своим остроумием. В его среде считалось хорошим тоном шутить над вещами, над которыми скучные люди не шутят. Например, над кладбищами и смертью. «Я умру, как скворец. Спел, упал, и конец», – говорилось в одном из самых известных стихотворений Возрожденского.
Повесть Марата была напечатана в «Юности» полгода назад. Он еще не привык к своей новообретенной известности. К сорока годам как-то свыкаешься с мыслью, что никаких чудес в твоей жизни больше не случится. Так и будешь до гроба извозничать прозаиком третьего ряда, писать заказные романы для серии «Пламенные революционеры». Марат думал, что его жизнь – дромадер, одногорбый верблюд. Сначала поднимает тебя вверх и ты воображаешь, что ты – царь горы, а потом опускает вниз, к хвосту и заднице.
Однако жизнь оказалась не дромадером, а двугорбым бактрианом. Спустив вниз, вдруг неожиданно опять подкинула кверху. И второй горб оказался выше первого.
В сорок четвертом, закончив семилетку, Марат, как все интернатские, попал прямиком на завод. В первый же день по своей природной неуклюжести пропорол токарным сверлом руку. Разжаловали в подметальщики. Двенадцать часов в день – увеличенная смена военного времени – собирал металлические опилки. На всю жизнь возненавидел запах мертвого железа. Поступил в вечернюю школу только для того, чтобы раньше отпускали с работы. Потом была заводская многотиражка, статьи о передовиках и «узких местах производства», заочный Литинститут, первые рассказы – очень слабые, рассылавшиеся по всем редакциям, которые обычно даже не отвечали. В сорок девятом вышло постановление ЦК «О новых задачах советской литературы». Смысл документа заключался в том, что хватит предаваться героическим воспоминаниям о войне, пора переориентировать читателей на мирную жизнь и мирное строительство. В молодежном журнале «Искра» кто-то вспомнил, что среди рукописей, присланных вчерашними лейтенантами, было что-то на производственную тематику и автор – совсем молодой парень, не интеллигент, а рабочая косточка.
Так Марат начал печататься, продолжая работать в заводской газете. Через пару лет получил заказ на повесть о связи поколений – революционного и нынешнего, послевоенного. Написал, отправил, несколько раз переделывал, учитывая редакционные поправки. Наконец повесть вышла, особенного интереса у читателей не вызвала, но попала на глаза какому-то большому человеку – может быть, даже Самому Большому (все знали, что он лично следит за новинками литературы).
Однажды Марата прямо с прокуренной планерки срочно вызвали по телефону в обком, где он никогда раньше не бывал. Первый секретарь вышел навстречу из-за стола, долго жал руку, говорил, какая это честь для всего Урала. Повесть получила Сталинскую премию. Правда, третьей степени, но это всё равно было нечто невообразимое, фантастическое.
Жизнь сказочно переменилась, Марат вскарабкался на первый горб верблюда. Финансовая составляющая премии, 25 тысяч, показалась ему колоссальным богатством (в редакции у него была зарплата девятьсот рэ), но деньги были чепухой по сравнению с внезапно открывшимися горизонтами.
Пришло приглашение возглавить отдел прозы в столичном журнале «Искра», и Марат переместился из грязного, нищего города в Москву, которую не видел пятнадцать лет, с детства.
Москва очень изменилась. Украсилась высотными домами, широкими проспектами, по улицам ходило невероятное количество мужчин в шляпах и женщин в шляпках (на Урале все носили кепки и платки). Год спустя Марат и сам носил шляпу, жил в отдельной квартире с ванной, был женат на принцессе и ездил на собственном автомобиле «москвич» – тесть подарил к свадьбе.
Царем горы он пробыл года три, потом пополз с горба вниз. Сначала разучился писать – вернее разучился писать плохо, а хорошо не получалось; в результате с по́том, скрипом и скрежетом, очень скудно, выдавал серую середнятину, печатался редко и превратился из молодого многообещающего в нечто скучное, вчерашнее. Потом настали новые времена, задули новые ветры, сталинское лауреатство из почетного титула превратилось в нечто, чего следовало чуть ли не стесняться. Зажиточность кончилась, семья распалась, чему поспособствовали угрюмые многодневные запои. От алкогольной напасти Марат в конце концов вылечился, но, выражаясь языком экономики, вошел в период затяжной рецессии и смирился с тем, что никогда уже из нее не выберется.
Верблюд продемонстрировал, что у него имеется и второй горб, только в прошлом году. Сначала был телефильм, очень прибыльный во всех смыслах кроме репутационного. Потом повесть, написанная по гениальному рецепту Кондратия Григорьевича, превратила «некрепкого середнячка» (цитата из обидной рецензии, после которой случился первый запой) в интересного прозаика – это еще лучше, чем модного.
Повесть, а скорее длинная новелла с нарочито скучным названием, рассказывала про одинокую старую женщину, которая в воскресенье приезжает на кладбище с большим букетом цветов. Букет странный – все цветы в нем разные: роза, астра, гвоздика, георгин, ромашка и так далее. Старуха движется каким-то известным ей одной маршрутом от могилы к могиле, перед каждой долго стоит, вспоминает покойника, кладет один цветок, идет дальше. Таким образом произведение сплетено из небольших рассказов об умерших людях, которых помнит только одинокая старая женщина, но она скоро тоже умрет и тогда от них вообще ничего не останется. «Потому что никому ничего не нужно» – такой была самая последняя фраза. Но пока женщина жива, продолжают жить и важные для нее мертвецы. Кто-то из них погиб на войне, кто-то скончался от тяжелой болезни или угодил в аварию, а нескольких «постигла судьба еще более страшная» – какая именно, не говорится, но читателям всё понятно. Критики особенно хвалили повесть за «драматичный лаконизм и магнетическую недосказанность», в одной статье даже сравнили с айсбергом. На самом же деле Марат просто выполнил рекомендацию своего онси, Учителя: сначала написал эпизоды про реальных людей, репрессированных в тридцатые, потом эти куски выкинул. Осталась звенящая пустота, она и притягивала.
Но самым главным счастьем новой жизни и второй молодости была «понедельничная книга», как про себя окрестил Марат новый роман. Потому что писал его только по понедельникам – еще одно великое открытие, уже собственное.
Литературную работу нужно делить на повседневную и праздничную. Первая – для издательства, вторая – только для себя.
Марат писал параллельно романы про обоих Оводов. Шесть дней в неделю, по три часа в день, – заказной, про Степняка-Кравчинского. Один день отвел для Сиднея Рейли и, бывало, засиживался за столом до глубокой ночи.
Обычно люди с нетерпением ждут воскресенья, он же не мог дождаться понедельника. Энергия накапливалась и пузырилась, как газ в бутылке шампанского, – и так же празднично выстреливала, когда Марат утром в понедельник придвигал к себе проворную гэдээровскую «Эрику». «Пламенного революционера» он печатал на неторопливой, лязгающей отечественной «Москве». Рабочих столов в тесном кабинете было два. Над одним пришпилены фотографии из папки «Рейли», над другим – из папки «Степняк».
Надо сказать, что и стопроцентно советская книга про героя-народовольца теперь писалась по-другому. Намного свободнее, без прежней натуги и тоже с живым интересом. Человек-то был неординарный, и судьба поразительная.
Наверное, эту новую жизнь можно было бы назвать счастливой, но разве писатель, настоящий русский писатель умеет быть счастливым? Настоящий и русский – нет. Счастливую жизнь прожил Кондратий Григорьевич, зачарованный принц соцреализма, ну так он за это и заплатил – тем, что так и не стал настоящим. Правда, после него остались рукописи, написанные «в стол», но трудно поверить, что человек, до такой степени ценивший комфорт и покой, мог написать что-нибудь уровня «Мастера и Маргариты» или гроссмановской саги, которую перепечатывали на машинке.
– Что? – переспросил Марат. У него часто бывало, что, отвлекшись на собственные мысли, он переставал слышать собеседника.
– Я говорю, поехали к Гривасу. Сегодня же «воскресник». Выпьем водочки, помянем совклассика, старого лиса. Природу он описывал неплохо, – сказал Джек Возрожденский.
«Воскресником» назывались еженедельные сборища, который устраивал у себя Гривас, предводитель всех московских интересных людей – писателей, поэтов, художников. Другое название – ироническое, дореволюционное – было «журфикс». У Гриваса на входной двери висела утащенная из какого-то казенного учреждения суровая табличка «Посторонним вход воспрещен». По воскресеньям перед третьим словом приклеивалась бумажка с частицей «не», но посторонних, конечно, там никто не ждал. Попасть в этот круг было еще труднее, чем вступить в Союз писателей. Иногда, поднимая рюмку для тоста, Гривас шутливо обращался к приятелям: «Товарищи члены и кандидаты в члены Политбюро». Марат пока чувствовал себя «кандидатом». На журфиксы без приглашения, как другие, ни разу не приезжал – стеснялся. Но если с Возрожденским – другое дело.
Пить водочку он не собирался, с этим навсегда покончено, но после черных галстуков, после скучных рож эспэшных секретарей побыть в компании живых, остроумных людей, где не только пили и зубоскалили, но, бывало, и вели серьезные разговоры, было соблазнительно.
– А что? Поехали, – беззаботно ответил Марат, решив, что Степняк-Кравчинский его простит. В конце концов в трудовом законодательстве написано, что всякий советский гражданин имеет право на отдых.
Пламенные революционеры
Кочегар истории
Роман о Сергее Степняке-Кравчинском
Глава первая
15 апреля 1895 года
– Пришел ваш русский медведь, – сказала домашняя помощница. Слово «служанка» в доме не употреблялось, да Дженни и не прислуживала, она по-матерински заботилась о старике, хотя по возрасту годилась ему во внучки. – Сказать, что вы работаете?
– Нет, пусть заходит.
Старик сунул гусиное перо в чернильницу. Он любил новые идеи и новых людей, а вещи любил старые и даже старинные: канделябр со свечами, зеленое сукно, допотопные письменные принадлежности. Стальных перьев не признавал.
Лицо тоже было нелогичное, противоречивое. Длинная седая борода библейского пророка, глубокие морщины на высоком лбу, а глаза очень молодые, ярко-голубые, веселые.
Он говорил: «В молодости следует жить настоящим, тем что вокруг тебя, а в старости – будущим, тем, что будет после тебя, потому что в первой половине жизни ты берешь, а во второй отдаешь». Пока был молод, он казался старше своих лет, с возрастом же словно делался всё моложе. И жить ему становилось всё легче. Его девиз, каллиграфически выведенный на картонке и помещенный в рамку, был «Take everything easy»»[3]3
«Ко всему относись легко» (англ.).
[Закрыть].
Всем с ним тоже было легко. Мужчинам – весело и интересно. Как говорится, хоть на пир, хоть в драку. Женщины же, какого угодно возраста и социального положения, всегда относились к нему бережно и любовно, словно он был соткан из воздуха и в любой момент мог растаять.
Старику оставалось недолго, он был болен и говорил об этом без грусти. Дженни молилась и плакала у себя в комнате, тихонько. Молиться и плакать в этом доме не разрешалось.
– Я так и думала, что вы его примете, вы всегда ему рады, – сказала она, видя, что лицо старика просветлело. – Уф, какой же у вас беспорядок! Когда вы наконец разрешите мне убраться в кабинете, мистер Эйнджелс?
Она всегда так его называла: «мистер Ангелов», сколько ни поправляй, немецкая фамилия «Энгельс» неповоротливому языку уроженки Ист-Энда не давалась.
В дом 41 на Риджентспарк-роуд переехали недавно, всё тут было временное, и хозяин основательно обустраиваться не собирался, потому что какой смысл? Скоро помирать.
– Потом приберешься, – беспечно ответил он. – Когда мой прах развеется над морем. А пока, хоть одну бумажку с места тронешь – прокляну перед разверстой могилой и потом буду являться по ночам.
– Тьфу на вас с такими шутками, – тихо пробурчала Дженни, выходя. И громко, гостю: – Давайте шляпу, он вас примет!
Энгельс поднялся. В прежние времена обязательно выходил из-за стола, но в последнее время ослабел, просто протягивал исхудавшую руку.
– Дорогой Степняк, дьявольски рад.
Карл когда-то сказал: «Революционеров и писателей следует называть именем, которое они сами себе выбрали». И тут же поправился со своей всегдашней любовью к точным формулировкам: «Хороших революционеров и хороших писателей, ибо плохие революционеры и плохие писатели – никчемнейшие существа на свете, и называть их вообще никак не нужно, просто выметать из своего круга метлой».
Сергей Кравчинский, псевдоним «Степняк», был и то, и другое: хороший революционер и хороший писатель.
Он был плечистый, кудлатый, растрепанно бородатый, с широким лицом, очень похожий на Карла в сорок с небольшим. Уже одно это вызывало симпатию. А кроме того Степняк, как и сам Энгельс, тоже был весь соткан из несоединимых противоречий. (Откровенно говоря, только такие субъекты и бывают интересны.)
Говорил Степняк всегда просто и четко, будто рубил топором, но писал умно и изящно, даже поэтично – «по-женски», как называл это Энгельс, убежденный, что женщины – лучшая часть человечества и делают всё или почти всё лучше, чем мужчины. Однажды в разговоре, выяснилось, что русский медведь точно такого же мнения о женском поле, несмотря на всю свою брутальность.
Брутальность впрочем была обманчивая. При близком знакомстве очень скоро становилось понятно, что это человек невероятно мягкий и добрый. Если и медведь, то плюшевый. Как это сочетается со стальной биографией – загадка. Рассказывать о себе Степняк не любил. Он был из людей, которые с увлечением говорят об идеях и со скукой о событиях, особенно из прошлого. «Мало ли что было, главное, что есть и что будет», – отвечал он, когда кто-нибудь пытался расспросить его о героическом прошлом. И переводил разговор на другую тему.
Но Энгельс пообещал себе, что однажды раззадорит человека-легенду на рассказ, и тогда станет ясно, сколько там легенды, а сколько правды. По русскому было видно, что врать он не умеет и не станет.
Почему бы и не сегодня, сказал себе хозяин, внутренне улыбаясь.
– Как это мило, что вы пришли ко мне с подарком, – кивнул он на сверток, который гость держал под мышкой. – Ну поздравляйте, поздравляйте.
– С чем? – удивилась простодушная жертва.
– Как? Разве вы пришли не поздравить меня с днем рождения? – изобразил удивление и Энгельс. – Вот тебе на.
Эти слова, «vot tebe na», он разочарованно произнес по-русски. Среди двух десятков языков, на которых читал и свободно изъяснялся самый умный человек эпохи (его называли и так), конечно, был и русский.
Однажды Энгельс отвечал на дружескую анкету. Там был вопрос: «Что вы больше всего любите?». «Дразниться и быть дразнимым», – написал респондент со всей откровенностью. На самом деле родился он в ноябре и до следующей годовщины дожить не рассчитывал, но хитрость отлично сработала.
Гость запаниковал.
– Ой, как неудобно… Нет, в свертке статья для «Neue Zeit», которую я обещал написать… Но я вас от души поздравляю… А подарок… Я обязательно что-нибудь в следующий раз преподнесу. Честное слово.
– Дарить подарки нужно в день рождения, – строго молвил Энгельс. В его удивительных глазах сверкнули веселые голубые искорки. – Иначе плохая примета. Мы с вами, конечно, материалисты, но зачем искушать судьбу? Особенно, когда у человека неважно со здоровьем.
Закашлялся.
– Что же вам подарить?
Степняк зашарил по карманам. Вынул железную расческу, тощий кошелек, носовой платок, огрызок свинцового карандаша, потрепанный блокнотик. Больше ничего не было.
– Подарите мне рассказ о вашей жизни. Вот и будет отличный подарок, – нанес coup de grâce Энгельс.
Он всегда своего добивался. Добился и теперь.
Простофиля даже обрадовался:
– Хорошо, коли вам угодно. Только жизнь у меня дурацкая, шиворот-навыворот.
– Как это «шиворот-навыворот»?
– У умного человека как? Он сначала долго думает, потом действует. Как русский богатырь Илья Муромец: тридцать лет и три года пролежал на печи, а потом вышел из избы и стал махать-рубить направо-налево. Я же сначала намахался-нарубился, а теперь вот сижу на печи, тут, в Лондоне, думаю: что я в своей жизни сделал правильно, что неправильно. Илья Муромец в отставке.
Улыбка у русского была очень славная, сконфуженная. Энгельс им любовался.
– Стало быть, вы ощущаете себя сказочным богатырем?
– Кем я себя ощущаю?
Кажется, Степняк никогда об этом не задумывался. Люди такого склада не имеют привычки долго о себе размышлять, рефлексии не их forte.
– Богатырем – нет… Я сказок и в детстве-то не любил. Там героям вечно какая-то волшебная сила помогает.
– А что вы любили в детстве? – с любопытством спросил хозяин. Как ни странно, было очень легко представить этого довольно устрашающего господина мальчиком: выражение лица в точности такое же, лоб наморщен, глаза смотрят пытливо, только бороду долой.
– Железную дорогу. Паровозы. У нас на Херсонщине как раз первую трассу проложили. Вот это казалось мне настоящим чудом, не то что сказки: несется по полю, по железной колее огнедышащий Змей, пыхает черным дымом, искры летят, тащит за собой короба, а в них люди, много… Я и историю так же вижу. Ее паровоз – революция, она меняет эпохи и формации, ускоряет бег времени, везет людей вперед, в будущее. И для того, чтобы паровоз разогнался, нужна слаженная работа специалистов, знающих, что и зачем они делают. Есть инженеры, придумывающие, как проложить путь. Это вы с Марксом. Есть машинисты, управляющие локомотивом. А есть кочегары, кидающие в топку уголь. Они всего лишь рядовые солдаты в железнодорожном войске, но без них паровоз остановится. Я – кочегар истории, вот кем я себя чувствую.
Метафора была не слишком оригинальная, но Энгельсу понравилось и это. Он всегда недолюбливал оригинальничающих людей, большинство из них позёры.
– Рассказывайте, рассказывайте. Прямо с детства, с юности.
– Да право нечего, – развел руками Степняк. – Детство как детство, а юность глупая, как у всех.
Поняв, что так из него много не вытянешь, Энгельс сменил тактику.
– Тогда давайте по-другому. Я буду задавать вопросы, а вы на них отвечайте. Правду ли говорят, что вы были капитаном царской армии?
– Поручиком. Верней подпоручиком. Третью звездочку мне дали при выходе в резерв. Отец определил меня в кадетский корпус, потом было артиллерийское училище, но прослужил я всего год. Армия затягивает тебя в ремни, сажает на поводок, а мне хотелось свободы, идти не куда приказывают, а куда позовет сердце.
– И куда же оно вас позвало?
– В народ. Мы вдвоем с приятелем, таким же горе-поручиком, были из первых ходоков-пропагандистов. Думали, достаточно растолковать крестьянам, что их будущее в их же руках, и за нами пойдут толпы. Смешно вспоминать. Два зеленых молокососа, ряженые по-простонародному, воображали себя пророками. Я ведь еще и книжку для крестьян написал, излагал им в доступной форме Марксов «Капитал». Называлась книжка «Мудрица Наумовна». Начиналась она так: «То не ветер воет по дубравушке, то не дождь мочит зелену траву, то стонет русский народ от злых ворогов, то льет он свои слезы горькие». – Рассказчик засмеялся. – Нас с Митькой, конечно, в два счета выловили, посадили в каталажку, да я сбежал и с тех пор по своему паспорту больше уже никогда не жил. Выражаясь романтично, стал профессиональным революционером, а неромантично – бродягой.
– Правда ли, что вы отправились в Герцеговину, когда там началось восстание против турецкого владычества?
– Да. Только я туда поехал не по возвышенному порыву, а из сугубо практических соображений. Нас таких, русских добровольцев, было несколько десятков человек, все вроде меня. Думали, что половина наверно погибнет, зато остальные научатся партизанской войне, и это нам пригодится, когда в России полыхнет революция.
– И вы действительно командовали у повстанцев артиллерией?
Опять широкая улыбка.
– Это так только называлось. Всей артиллерии была одна пушка, и ту бросили, когда драпали от турок.
Иных подробностей не последовало.
– Еще рассказывают, что вы участвовали в знаменитом Беневентском походе?
– Послушайте, мне было двадцать пять лет, я тогда считал истинной верой анархизм, а пророком Магометом мсье Бакунина. Мог ли я остаться в стороне, когда ревнители свободы затеяли разжечь в Италии пламя анархистской революции? Только знаете, анархисты, да еще итальянские – это бардак в квадрате. Мы захватили городок, произнесли перед ошеломленными крестьянами тыщу зажигательных речей, разрешили им никого не слушаться и не платить налоги, сожгли королевский портрет, а потом нагрянули карабинеры, и мы долго бегали по горам, прежде чем нас всех не переловили. Мы даже не отстреливались, потому что от чрезмерной любви к свободе и красному вину впопыхах забыли в городке шомполы. Так они и остались в ведерке с ружейным маслом. Нечем было заряды в стволы забивать. Тогда-то я и понял, что на анархистском угле паровоз революции далеко не уедет.
– Вы рассказываете об этом как о фарсе, но ведь вас приговорили к смертной казни?
– Только собирались. А потом на трон сел новый король, и мы попали под праздничную амнистию. У итальянцев и революционеры, и сатрапы не особенно свирепые. Посидел я полгодика в тюрьме, в хорошей компании. Выучил итальянский.
– А также, говорят, научились владеть итальянским stiletto? И это искусство по возвращении на родину вам пригодилось. Расскажите, пожалуйста, о том, как вы убили начальника всей царской тайной полиции.
Здесь Степняк помрачнел, насупил кустистые брови.
– А вот про это я ни вспоминать, ни тем более рассказывать не люблю.
– Что возвращает нас к теме давешнего спора, – не стал настаивать хозяин. – О неэффективности и даже вредности террора. Это подростковая болезнь революционного движения, она не должна становиться хронической. Необходимо ее перерасти. Вы не согласились, обещали изложить ваши доводы в статье. В свертке – это она? Давайте, прочту.
Гость зашуршал газетой, в которую была завернута рукопись.
– Знаете, я долго думал после нашего разговора. И существенно скорректировал свою позицию. Конечно, вы правы. Мы, русские, пустились в террор от нетерпения и безысходности. Видели, что никак по-другому расшевелить инертную народную массу не получается. Ну и ненависти за погубленных товарищей тоже накопилось много… И еще одно на меня подействовало, когда я писал статью. Из России пришла весть, которая меня очень взволновала.
– Какая? – живо спросил Энгельс.
– Помните дело Александра Ульянова? О покушении на Александра Третьего?
– Конечно. Восемь лет назад. Заговорщиков схватили и повесили.
– По нашим каналам сообщают, что брат Александра, Владимир Ульянов, молодой юрист, пошел иным путем, марксистским. Он и его товарищи отвергают террор. Они сосредоточились на агитации среди столичного пролетариата. У них подпольная организация, которая ставит своей целью создание рабочей партии.
– Вот это дело настоящее! Небыстрое, зато надежное. Идеи – оружие намного более действенное, чем кинжал или револьвер. А главное, идею не отправишь на виселицу…
– Но террор тоже необходим! – перебил Степняк, загораясь. Всегда очень вежливый, возбуждаясь, он становился нетерпелив. – Об этом и моя статья! О том, что цареубийство само по себе ничего не решает, но, если нанести удар в решающий момент, когда революция назрела, этот акт способен совершенно парализовать власть! Да, тысячу раз да – идеи, агитация, пропаганда, кропотливое партийное строительство! Но понадобится искра, от которой грянет взрыв! И понадобятся герои, готовые взорвать себя ради святого дела!
– А не жалко губить героев ради какого-то коронованного ничтожества? – возразил Энгельс.
Спорили до глубокой ночи.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?