Электронная библиотека » Борис Аверин » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 8 июня 2020, 05:00


Автор книги: Борис Аверин


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глава 1
Навстречу доязыковому сознанию («Котик Летаев» Андрея Белого)

1. Документ эпохи и документ сознания
(«Котик Летаев» на фоне мемуарной трилогии Андрея Белого)

«Моя жизнь постепенно стала мне писательским материалом; и я мог бы годы, иссушая себя, как лимон, черпать мифы из родника моей жизни…» – писал Андрей Белый[157]157
  Белый Андрей. Записки чудака. М.; Берлин, 1922. Т. 1. С. 64.


[Закрыть]
. Автобиографизм был свойствен ему в той же степени, что и Набокову, которым вполне могла бы быть произнесена процитированная фраза. Едва ли не все произведения Белого представляют собой мифологизированную автобиографию[158]158
  Об этом см., напр.: Fleischman L. Bely’s Memoirs // Andrey Bely. Spirit of Symbolysm. Cornell University Press, 1987. P. 216–241. О связи автобиографизма и «самостроительства» в среде символистов см.: Ермилова Е. В. Теория и образный мир русского символизма. М., 1989. С. 59–85.


[Закрыть]
. Мы рассмотрим лишь одно из них – повесть «Котик Летаев», самую близкую к нашей теме по характеру реализованного в ней воспоминания. Первый том мемуаров Белого – «На рубеже двух столетий» – содержит материал, который зачастую служит идеологическим комментарием к повести. По мере необходимости мы будем к нему обращаться, но в целом обширное мемуарное наследие Белого останется за пределами данного исследования. Во-первых, потому, что мемуары Андрея Белого уже изучены самым внимательным образом[159]159
  См. в первую очередь: Лавров А. В. Мемуарная трилогия и мемуарный жанр у Андрея Белого // Белый Андрей. На рубеже двух столетий. М., 1989. С. 5–32; Лавров А. В. «Романтика повиновения»: Андрей Белый о Блоке // Белый Андрей. О Блоке: Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи. М., 1997. С. 3–22.


[Закрыть]
. Во-вторых (и это главное), потому, что они представляют собой тот тип воспоминаний, который в большей мере связан с фиксацией прошедшего, чем с тем творческим актом живой памяти, который интересует нас в первую очередь.

Первый том мемуарной трилогии – сложное жанровое единство. Это, конечно, мемуары, но это и исповедь, и в достаточной степени композиционно завершенное художественное произведение, включающее жанровые элементы социально-философского романа. Второй и незаконченный третий тома («Начало века» и «Между двух революций») представляют собой мемуары в точном смысле слова – но это, конечно, мемуары, имеющие художественную ценность. В них сильно, например, гоголевское начало – как стилистическое, так и идеологическое. В гоголевской традиции Белый рисует портрет-силуэт, плоский, но очень выразительный. Ведущей его чертой может стать доминирующее свойство характера, но предпочтение может быть отдано и внешности, и жесту, и вообще любой яркой метафоре (к примеру, Мережковский – это туфли с помпонами). Напоминает Гоголя и обличительный пафос Белого, безжалостно направленный на других, но предполагающий и постоянную ноту самообличения. Укоряя современников в «омертвелости», Белый, тем не менее, изображает не «мертвые души», а «мертвое» в живых душах, «мертвое» в своей собственной душе. Проповедническая и исповедальная тональности соединяются, и в точках их перекрестий встает вопрос о самопознании: «И открылось: всякому идейному устремлению должны соответствовать люди, его проводящие в жизнь; а мы как люди не сдали экзамена; первые же опыты со строительством жизни для меня окончились крахом; и вставал надо всею суетой жизни новый вопрос: что же есть человеческая личность? Что есть человек? Человек оказался сложней всех моих юношеских представлений о нем»[160]160
  Белый Андрей. Начало века. М., 1990. С. 520–521.


[Закрыть]
.


Удивительно, что в своих мемуарах проблему самоопределения, столь важную для него как для носителя нового сознания, сменившего «догматику» ушедшего века, Белый в большой степени решает, исходя из традиционнейшей альтернативы личности и среды (или быта). Для автобиографической прозы тема противостояния среде и борьбы с бытом – общее место. Отличаются друг от друга лишь причины, заставляющие героев сопротивляться влиянию среды. Так, для Герцена борьба с его средой была вызвана сильным влиянием идеологии декабристов, испытанным в юности. Для Короленко устойчивости быта противостояли его «социальные предчувствия», то есть способность улавливать за кажущейся незыблемостью форм жизни новые «веяния времени». Внутреннее сопротивление Горького было воспитано в нем литературой и людьми, выделявшимися, «выламывавшимися» из окружающей его среды.

В том, как рисуется противостояние личности и среды у Андрея Белого, тоже имеется своя специфика. Но она связана не только с индивидуальным импульсом к сопротивлению среде, а и с более фундаментальным отличием от предшественников. Борьба с бытом и средой всегда была осознанным актом уже более или менее взрослого героя, и толчок к этому осознанию всегда приходил извне, как результат того или иного воздействия. У Белого получается, что сопротивление быту было заложено в нем самом – и заложено изначально, что подчеркнуто самой композицией его мемуаров. Первый том у него начинается с обычного описания семьи, быта, среды. Герой поначалу фактически отсутствует, впервые он появляется только в третьей главе. Тем самым Белый четко разграничивает два мира: внешний мир с его устоявшейся средой, предзаданной ребенку («обстание, в которое вылезал», как определяет его Белый[161]161
  Белый Андрей. На рубеже двух столетий. С. 176.


[Закрыть]
) – и внутренний мир («откуда я вылезал»[162]162
  Белый Андрей. На рубеже двух столетий. С. 176.


[Закрыть]
), мир младенческого опыта, неведомого и чуждого миру внешнему. Этой антитезе в большой мере соответствует проходящая через все дальнейшее повествование антитеза «мира отцов» и «мира детей» – старшего поколения и младшего.

Основой подобного взгляда служит чрезвычайно важный для самоопределения Белого тезис. Он считает, что стержень его сознания сформирован особыми воспоминаниями младенчества, которые в окружающей его действительности внешней формы выражения не находили. В том, что он постепенно узнавал и усваивал от взрослых, не было ничего родственного миру его внутреннего опыта, и этот опыт продолжал жить в сознании бессловесно, никак не проявляясь вовне. Обычно, по мнению Белого, не имея возможности быть хоть как-нибудь выраженным, подобный опыт под влиянием впечатлений действительности забывается и утрачивается. С ним же этого не произошло.

Вполне очевидно, что здесь мы имеем дело с достаточно четкой и определенной автоконцепцией.

Невозможность встроиться в готовый «отцовский» быт, внутреннее противостояние ему – и в то же время отсутствие полной свободы от него – вело к трагической раздвоенности, социальной неприменимости внутреннего опыта, к «безъязыкости» его. Замкнутость на своем сознании, невозможность выразить его, реализовать «невыразимый» опыт, Белый определял как состояние «подполья»[163]163
  «Я был раз навсегда вырван из подполья», – так определяет Белый итог своего знакомства с семьей Соловьевых, где он нашел иной быт, допускавший иные формы поведения, основанные на соответствии внутреннему «Я». В их квартире все, вплоть до разложенных на столе книг и расстановки кресел, отрицало общее представление о том, как «надо», и естественно выражало душу хозяев. Для Белого важно, что Михаил Сергеевич Соловьев по возрасту принадлежал к поколению «отцов», но что именно он первый сказал «нет» всему профессорскому быту и «да» – таившемуся бунту поколения «детей» (см.: Белый Андрей. На рубеже двух столетий. С. 339–368).


[Закрыть]
.

Концепция быта и среды определяет и концепцию символизма, какой она задана в мемуарах Белого. Возникновение символизма он связывает с появлением на грани двух веков «детей рубежа», сознание которых строилось на отрицании законов среды и на утверждении права на новое миропонимание. Символисты объединились, в первую очередь, не идеологически, подчеркивал Белый: «…идеология имела не первенствующее значение; стиль мироощущения доминировал над абстрактною догмою»[164]164
  Белый Андрей. На рубеже двух столетий. С. 35–36.


[Закрыть]
. Новым стилем мироощущения объясняет Белый и сходство своих детских воспоминаний с воспоминаниями Блока, Эллиса и Брюсова, дневники которого он не раз цитирует. Все они отрицали старый быт, и все в детстве пытались создать особые формы внутреннего сопротивления быту.

Фундаментом для создания «детьми рубежа» новой культуры частично послужило философское учение В. С. Соловьева. Реальный мир, по Соловьеву, находится в стадии распада, разрушения, это «бытие, раздробленное на исключающие друг друга части и моменты»[165]165
  Соловьев В. С. Собр. соч.: В 8 т. СПб., [б. г.]. Т. 8. С. 53.


[Закрыть]
. Соловьев определяет задачу «мирового процесса» как необходимость «сделать внешнюю реальную среду сообразною внутреннему всеединству идей», то есть призывает создать идеальный, совершенный мир, пока еще существующий только в сознании людей. От «всеединой идеи» философ идет к рождению нового человека, так как идея эта может воплотиться только «в полноте совершенных индивидуальностей», а последней целью и должно быть «высшее развитие каждой индивидуальности»[166]166
  Там же. С. 56.


[Закрыть]
.

Как мы уже сказали, мемуары Белого по своему характеру в основной своей части лежат вне той традиции, с которой связана тема актуализированной памяти, проявленная в творчестве Набокова. Концептуальность трилогии Белого, проходящая сквозь все три тома приверженность его к избранной концепции, выводит это произведение за рамки интересующей нас традиции. Проблема воспоминания в этих мемуарах практически не стоит. Они строятся как ряд однозначно зафиксированных моментов, сближаясь этим своим «кинематографическим» качеством едва ли не с автобиографической трилогией Горького. Между тем нам представляется очевидным, что именно Андрею Белому во многом преемствует Набоков в природе выработанного им автобиографизма[167]167
  Сопоставительный анализ творческих методов Андрея Белого и Набокова см.: Johnson D. B. Belyj and Nabokov: A Comparative Overview // Russian Literature. 1981. № 9. P. 379–399.


[Закрыть]
. И связана эта преемственность с повестью «Котик Летаев» (1916).


В сентябре 1915 года Андрей Белый задумал эпопею «Моя жизнь». Первый том, следуя традиции Льва Толстого, он предполагал назвать «Детство, отрочество и юность»: «Первая часть тома, – писал Белый Иванову-Разумнику 7/20 ноября, – как и две другие части, в сущности, самостоятельна. <…> Она называется „Котик Летаев“ (годы младенчества) <…>. …приходится черпать материал, разумеется, из своей жизни, но не биографически: т. е., собственно, ответить себе: „Как ты стал таким, каков есть“, т. е. самосознанием 35-летнего дать рельеф своим младенческим безотчетным волнениям, освободить эти волнения от всего наносного и показать, как ядро человека естественно развивается из себя и само из себя в стремлении к положительным устоям жизни проходит через ряд искусов к… духовной науке, потому что духовная наука и христианство для меня ныне синонимы…»[168]168
  Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. СПб., 1998. С. 57.


[Закрыть]
. Тринадцать лет спустя, 10 декабря 1928 года, Белый в письме к П. Н. Медведеву назовет задуманную мемуарную трилогию («На рубеже двух столетий», «Начало века», «Между двух революций») «былым и думами»[169]169
  Взгляд: Критика. Полемика. Публикации. М., 1988. С. 432. 4 марта 1929 г. в письме к Иванову-Разумнику Белый охарактеризует стилистику Герцена, максимально сближая ее с собственной: «Весь ноябрь и декабрь – головой в „Былое и думы“ <…> что за писатель! Что за родной-родной! <…> Изумительно, до чего стиль воспоминаний Герцена – стиль воспоминаний лучшего человека, нашего человека: нового человека; в тональности, в мягкой летучести, в многострунности обрисовки он принадлежит новому поколению <…>. Меня прямо-таки волнует объективность Герцена, уживающегося с тончайшим субъективизмом; впрочем, так полагается для подлинного индивидуалиста, переросшего критерии „объективное“, „субъективное“ и потому владеющего и теми, и другими» (Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. С. 625).


[Закрыть]
. Ориентация на два разных типа произведений: на герценов-скую книгу мемуаров и художественно-автобиографическую трилогию Толстого – точно фиксирует разницу между поздними мемуарами Белого и «Котиком Летаевым». В повести – герой с вымышленным именем (как и у Толстого), но с переживаниями и воспоминаниями его автора. Связь с толстовской традицией подчеркнута и эпиграфом, взятым из «Войны и мира»: «– Знаешь, я думаю, – сказала Наташа шепотом… – что когда вспоминаешь, вспоминаешь, все вспоминаешь, до того довспоминаешься, что помнишь то, что было еще прежде, чем я была на свете…»[170]170
  Белый Андрей. Котик Летаев // Андрей Белый. Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 293. В данной главе ссылки на «Котика Летаева» приводятся далее в тексте по этому изданию, с указанием страниц в скобках.


[Закрыть]
. В 1919 г. Белый еще раз подтвердил эту связь, испытав сильнейшее впечатление от книги Толстого «О жизни». «…Все, что мною затронуто в „Котике“ о мире воспоминаний, там есть», – писал он 2 ноября этого года Иванову-Разумнику[171]171
  Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. С. 188.


[Закрыть]
. В 1926 г., возвращаясь к обсуждению той же книги Толстого, Белый утверждал, что она «перевешивает всю сумму написанного Вл. Соловьевым» и соотносил ее с учением Штейнера[172]172
  Там же. С. 371, 394.


[Закрыть]
. Еще в 1920 г. в философском очерке «Лев Толстой и культура сознания» Белый сопоставлял книгу «О жизни» с антропософскими темами[173]173
  Там же. С. 394, 196.


[Закрыть]
.

Факт влияния антропософских идей на Андрея Белого в период создания «Котика Летаева» общеизвестен: он неоднократно засвидетельствован самим Белым[174]174
  Отражение антропософских идей в повести «Котик Летаев» подробно проанализировано в кн.: Kozlik F. C. L’influence de l’anthroposophie sur l’ uvre d’Andrei Bielyi. Frankfurt (Main), 1981. V. 2. P. 555–606. Несомненно, однако, что художественный смысл повести не сводим к сумме антропософских идей. В. Шкловским продемонстрировано, что антропософская многопланная проза в «Котике Летаеве» превращается в прозу орнаментальную. См.: Шкловский В. Гамбургский счет. М., 1990. С. 214–233. О влиянии антропософских взглядов на творчество Белого и об их отражении в «Котике Летаеве» см. также: Elsworth J. D. Andrey Bely: A Critical Study of the Novels. Cambridge, 1983. P. 37–53, 135–136; Hart P. Psychological Primitivism in «Kotik Letaev» // Russian Literature Triquarterly. 1972. № 4. P. 329.


[Закрыть]
. В марте 1927 г. Белый написал Иванову-Разумнику подробное автобиографическое письмо, в котором выделил этапы своего духовного и творческого становления. О периоде с 1912 по 1915 гг. здесь сказано: «…двумя словами „Штейнер“ и „антропософия“ исчерпывается sui generis четырехлетие. <…> …все, что написано после 1915 года в линии лет 1916–1927, заложено, как основа, в этом периоде». «Котик Летаев» был начат в октябре 1915 г., «и эдак, и так, и мистически, и психологически, и романно, и мемуарно <…> C 1914 и 1915 года <…> вспыхивает интерес к первым мигам младенчества, соответствующим переживанию мигов, первым, младенчески пробуждающегося порой в ту пору моего высшего „Я: „оно“ в духовной жизни такой же младенец, как „Котик“: мы с „Котиком“ – братья. Кроме того: в „Котике“ и антропософская академическая работа: расширением памяти действительно увидеть кое-что из того, что не было увидено; и в увиденное внести, так сказать, сознание кандидата на „эсотерику“»[175]175
  Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. С. 502–503.


[Закрыть]
.

Для нашей темы существенно, что влияние Штейнера непосредственно коснулось проблемы памяти и воспоминания[176]176
  См. об этом: Kozlik F. C. L’influence de l’anthroposophie sur l’ uvre d’Andrei Bielyi. V. 2. P. 555–561, 569–570, 580–581. Здесь, в частности, отмечено, что память, по Штейнеру, связана с инициацией: с периодом между смертью и новым рождением (Р. 558), что память открывает путь к бессмертию (Р. 559), что человеку доступно воспоминание о том, что было до его рождения (Р. 569–570, 580–581). В «Воспоминаниях о Штейнере» Андрей Белый писал: «Миг первой встречи с Рудольфом Штейнером поднял в душе моей уже тему воспоминаний, встречаясь с мигом воспоминаний» (Белый Андрей. Воспоминания о Штейнере. Paris, 1982. С. 6). Там же говорится о влиянии на замысел «Котика Летаева» лекций Штейнера, посвященных, в частности, «одновременному ВЫМИРАНИЮ из одной перспективы и ВРОЖДЕНИЮ в другую» (Там же. С. 116–117).


[Закрыть]
. Осенью 1915 г., пытаясь объяснить в неотправленном письме С. М. Соловьеву свою связь с антропософией, Белый писал: «…один из первых результатов духовной работы у нас ведет к оживлению памяти, к ухождению и сызнова переживанию вами утверждаемого прошлого: мы, антропософы, более помним прошлое, чем вы, ибо у нас есть способы живо жить в нем:

оно кровно ведет нас в настоящее… сквозь пережитое прошлое в еще более древнее прошлое и сквозь него в „Пребывающее“»[177]177
  Белый Андрей. «Единство моих многоразличий…»: Неотправленное письмо Сергею Соловьеву / Публ. А. В. Лаврова // Москва и «Москва» Андрея Белого. М., 1999. С. 421.


[Закрыть]
. Воспоминание трактуется Белым только в процессуальном смысле. Оно необходимо не для того, чтобы зафиксировать мгновения прошлого. Память-фиксация должна претвориться в память-становление, которое уже не может остановиться на одном только прошлом, но неизбежно устремляется к настоящему и, не останавливаясь и здесь, прокладывает путь к грядущему. В более поздние годы он передавал это почти формульным императивом: «ставшие формы косной памяти расплавить в становящиеся замыслы предстоящего»[178]178
  Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. С. 396 (письмо от 29 сентября 1926 г.).


[Закрыть]
.

Принципиально существенной для Белого становится глубина воспоминания, захватывающего самое раннее младенчество. Младенчество имеет для него как минимум двойной смысл. С одной стороны, оно соответствует реальному раннему возрасту, с другой стороны – первым опытам того высшего «Я», которое пробуждается в человеке в момент его духовного перерождения. В 1923–1924 гг. в автобиографических заметках, озаглавленных «Материал к биографии (интимный), предназначенный для чтения только после смерти автора», Белый, описывая свои духовные переживания конца 1913 года, несколько раз обозначил пробуждение своего высшего «Я» как рождение младенца в себе: «Я понял, <…> что в сердце моем родился младенец; мне, как роженице, надлежит его выносить во чреве ветхого сознания моего; через 9 месяцев „младенец“ родится в жизнь. <…> Св. Дух зачат в моем ветхом „я“; теперь это ветхое „я“ будет распадаться…»[179]179
  Андрей Белый и антропософия / Публ. Дж. Мальмстада // Минувшее: Исторический альманах. № 6. М., 1992. С. 365. См. также с. 363, 364.


[Закрыть]
.

Второй смысл, однако, никоим образом не заслоняет первого, не отменяет его значимости. Реальные ранние воспоминания чрезвычайно важны для Белого: «…Б. Н. Бугаев на несколько месяцев ранее других начал вспоминать; а ведь месяц в первых годах жизни – годаґ; вспомнить на несколько месяцев раньше, – сильно увеличить масштаб; Толстой и другие брали более поздние этапы жизни младенца <…> оттого они и выработали иной язык воспоминаний; выросла традиция языка»[180]180
  Белый Андрей. На рубеже двух столетий. С. 178.


[Закрыть]
.

Приоритет Андрея Белого связан, однако, не с самим фактом написания младенческих воспоминаний. Воспоминания такого рода оставили И. С. Аксаков, Толстой, Короленко, Вячеслав Иванов. Мысль о том, что «вспомнить на несколько месяцев раньше – сильно увеличить масштаб», была косвенным образом высказана Толстым: «Разве я не жил тогда, когда учился смотреть, слушать, понимать, говорить… Разве не тогда я приобрел все то, чем теперь я живу, и приобрел так много, так быстро, что во всю остальную жизнь не приобрел и одной сотой того? От пятилетнего ребенка до меня – только шаг. От новорожденного до пятилетнего – страшное расстояние. От зародыша до новорожденного – пучина»[181]181
  Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 15. С. 152.


[Закрыть]
.

Исключительное своеобразие младенческих воспоминаний Андрея Белого заключается в том, что он хочет пробиться к самому первоначальному пласту мироощущений, отказываясь передавать их «упакованными» в формы обычного и общепонятного «взрослого» сознания. Такого рода эксперимента воспоминаний до него не ставил, пожалуй, никто.

О позднейших, привнесенных извне в младенческий мир понятиях, Белый пишет: «Толкования <…> ямою мне вдавили под землю мои стародавние бреды, над раскаленною бездною их оплотневала мне суша: долго еще средь нее натыкался я иногда: на старинную яму; <…> с годами она зарастала; глухонемою бессонницей тяготила мне память она. Тяготит и теперь» (365).

Изначальное, младенческое восприятие действительности уже в детстве сменяется смешанным восприятием, на которое влияет знание, полученное от взрослых:

«Громыхает, а папа склоняется; и склоняяся, шепчет мне:

„Гром – скопление электричества“.

А над крышами в окна восходит огромная черная туча; тучею набегает – т и т а н; тихий мальчик, я – плачу: мне страшно» (365).

Приобретенное знание («Гром – скопление электричества») не оспаривается, но оно и не соединяется с изначальным опытом («огромная черная туча» – «титан» – «мне страшно»). Так складывается основное для Котика Летаева и Андрея Белого противоречие, во многом объясняющее его мировоззрение, – противоречие между непосредственными детскими воспоминаниями и усваиваемыми позднее знаниями. Одно из следствий этого противоречия – изначальное противостояние окружающей среде, другое – снижение абсолютной ценности рациональных объяснений мира.

У С. Т. Аксакова в «Детских годах Багрова-внука» тоже есть эпизод первого знакомства ребенка с природой грозовых явлений. Содержание этого эпизода составляет резкий контраст тому, который описан Белым. Герой Аксакова читает популярную книгу, и по мере того, как его простые восприятия заменяются пониманием мира, интерес ребенка к нему растет: «В детском уме моем произошел совершенный переворот, и для меня открылся новый мир… Я узнал в „рассуждении о громе“, что такое молния, воздух, облака; узнал образование дождя и происхождение снега. Многие явления в природе, на которые я смотрел бессмысленно, хотя и с любопытством, получили для меня смысл, значение и стали еще любопытнее»[182]182
  Аксаков С. Т. Собр. соч.: В 3 т. М., 1986. Т. 1. С. 235–236.


[Закрыть]
. Насколько органичен для героя Аксакова процесс получения знаний, настолько для Котика Летаева органично ощущение разрыва между приобретаемым знанием и эмпирикой младенческих переживаний.

В первом томе мемуаров Белый, возвращаясь к приведенному в «Котике Летаеве» примеру объяснения грома, вводит ряд новых уточнений. Первое – наиболее естественное. Ребенок просто не может понять, что такое электричество, и отвергает объяснение. Второе уточнение существенней. Оказывается, что это было не просто ощущение разрыва между опытом и новым знанием. Чаще всего авторитетное понимание мира, которое приходит извне (из книги, от отца), вытесняет личное (неавторитетное) восприятие. Младенческие воспоминания Андрея Белого не стерлись в его памяти потому, что это были очень яркие и сильные впечатления, и не фрагментарные, а с четко запомнившейся последовательностью эпизодов. Но их яркость могла бы угаснуть, если бы окружающая внешняя среда оказала бы на него более сильное воздействие. Этого не произошло, так как в окружении ребенка не нашлось ни одной авторитетной точки зрения, которая могла бы быть принята им как единственно правильная. Авторитетно в детстве мнение родителей. Но родители в данном случае были людьми, чьи взгляды абсолютно не совпадали, категорически расходились по всем пунктам. Не произошло и частого в подобных случаях присоединения к точке зрения одного из них. Не объясненный авторитетным мнением внутренний опыт затаился и сохранился: «…оспаривания отцом и матерью правоты их взглядов разрешил скоро я в неправоту их обоих, противопоставив им мое право на свой взгляд на жизнь, моя эмпирика заключалась в выявлении моих безыменных, мне не объясненных никак переживаний сознания; и я уже знал, о чем можно спрашивать, что объяснимо родителями и что ими не будет объяснено никак; это последнее я затаил»[183]183
  Белый Андрей. На рубеже двух столетий. С. 195.


[Закрыть]
.

По Андрею Белому, жизненные впечатления, переходя в область воспоминания, формируют в ней как бы двойной или даже многослойный текст, самый малодоступный пласт которого составлен наиболее ранними, безымянными, сугубо индивидуальными восприятиями. Белому свойственна необычайно острая память об этом наиболее раннем пласте, но в возможности вспомнить его он не отказывает и другим. Он считает, что младенческие воспоминания «живут и во взрослых; но живут за порогом обычного кругозора сознания; сознавание взрослого занято кругом иных впечатлений: в них втянуто; потрясение иногда, отрывая сознание от обычных предметов, погружает его в круг предметов былых впечатлений; и – возвращается детство» (395).

Представление о сознании как о многослойном тексте, под верхними слоями которого сокрыты слои первоначальные, корреспондирует одному из центральных понятий, введенных Вячеславом Ивановым в поэму «Младенчество»: «Воспоминаний палимпсест»[184]184
  Иванов В. Стихотворения. Поэмы. Трагедия. СПб., 1995. Кн. 2. С. 7.


[Закрыть]
. Палимпсест – рукопись, с которой стерт первоначальный текст, и на его место нанесен новый. Задача воспоминания – восстановить стертый слой палимпсеста. Пожалуй, трудно подобрать взгляд, столь же противоречащий локковской теории детского сознания как «чистой доски».

Задача восстановления младенческого слоя сознания представляется Андрею Белому безусловно решаемой. Более того: он настаивает на том, что достояние его памяти равнозначно документу. В «На рубеже…» он доказывает необходимость научного и художественного исследования редкого и даже уникального опыта, описанного им в «Котике Летаеве»: «…надо <…> поставить вопрос о том, нужно ли изучать иную натуру натурализма Белого; по-моему – надо: всякий подлинный натуралист изучает редкие виды растений, как и обычные; в редком растении можно наткнуться ведь на подгляд в иной период земной эпохи… Этот случай должен возбудить чисто научный и художественный интерес, ибо он есть не выдумка „декадента“, а документ сознания»[185]185
  Белый Андрей. На рубеже двух столетий. С. 178.


[Закрыть]
. Формула «документ сознания» особенно важна для Белого. Он подчеркивает: «…не Андрей Белый написал, а Борис Николаевич Бугаев натуралистически зарисовал то, что твердо помнил всю жизнь»[186]186
  Там же.


[Закрыть]
.

Нет оснований не верить Андрею Белому. Ранние младенческие воспоминания сохранились далеко не у всех, но автор «Котика Летаева» – не единственный их обладатель. Зафиксированы они и в автобиографической литературе, как художественной, так и документальной. Младенческие – досознательные – переживания вспоминает герой автобиографического романа Бунина «Жизнь Арсеньева», писавшегося с 1927 по 1933 гг., то есть почти в тот же период, что и мемуары Белого: «Младенчество свое я вспоминаю с печалью. Каждое младенчество печально: скуден тихий мир, в котором грезит жизнью еще не совсем пробудившаяся для жизни, всем и всему еще чуждая, робкая и нежная душа. Золотое, счастливое время! Нет, это время несчастное, болезненно-чувствительное, жалкое»[187]187
  Бунин И. А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1966. Т. 6. С. 9.


[Закрыть]
. Четырехлетний герой «Детских годов Багрова-внука» вспоминает, как в младенчестве его отрывали от кормилицы. О том же рассказано в «Младенчестве» Вячеслава Иванова. «Какое-то смутное полу-воспоминание» о том, с какой исключительной легкостью его отняли от материнской груди, сохранилось и у Флоренского[188]188
  Флоренский П. А. Детям моим. С. 678. Любопытно свидетельство Д. Е. Максимова, который впервые прочел «Котика Летаева» в возрасте пятнадцати лет. Воспитанный в семье «народников», где, естественно, с недоверием относились к символистам, он был совершенно не подготовлен к чтению Белого. Тем не менее книга не только понравилась ему, но даже повлияла на его последующие литературные привязанности. Для нас интересно объяснение, которое дает этому Д. Е. Максимов: «Может быть, думается сейчас – ощущение этой поэтической связи, разрушившее часть моих юношеских предубеждений против Белого, стало возможным потому, что я, подросток с еще живой в душе памятью о незапамятном, довременном детстве, не успел подавить тех младенческих переживаний, которые соединяли меня с героем Белого, – они были достовернее для меня, чем для моих близких, взрослых» (Максимов Д. Е. Русские поэты начала века. Л., 1986. С. 352). Юношескому сознанию, в котором еще не окончательно стерся собственный младенческий опыт, «Котик Летаев» оказывается ближе, чем сознанию взрослых, считавших книгу выдуманной и неясной.


[Закрыть]
.

Таким образом, специфика воспоминаний Андрея Белого заключается не в самом факте сохранности ранних впечатлений и даже не в том, что они стали предметом художественного описания. На наш взгляд, главное их своеобразие в «Котике Летаеве» определяется природой того взаимодействия, в которое вступают акт воспоминания и язык воспоминания. Но это взаимодействие в свою очередь находится в сильнейшей зависимости от характера вспоминающего и повествующего «Я», от внутреннего устроения личности героя автобиографической повести Андрея Белого[189]189
  Ср. трактовку «Котика Летаева» как книги, в которой дано феноменологическое описание поиска собственной субъективности: Molnar M. Body of Words: A Reading of Belyi’s «Kotik Letaev». Birmingham, 1987. P. 1–53. Здесь подчеркнуто, что этот текст следует толковать не в рамках картезианской дихотомии «сознание/объект», а в рамках дихотомии «субъект/мир».


[Закрыть]
.

В «Начале века» Андрей Белый выражает один из итогов самопознания развернутой метафорой, в которой сознание человека представлено как многоквартирный дом (метафорой, уже знакомой нам по Гурджиеву и Успенскому):

«Вы идете к знакомому на пятый этаж неизвестного вовсе вам дома; вы звонитесь в квартиру, где все вам известно, где все так уютно, где все вас влечет; возникает иллюзия, будто и дом, в одной из квартир которого вы бываете часто, известен вам как квартира, а вы пробегаете лестницей, где ряд неизвестных квартир; и у вас возникают мысли о том, что там свои жизни, порой очень страшные. Пятый этаж с вам известной квартирой вы отождествляете с личностью: это ж – участок личности; личность – весь дом, т. е. энный ряд устремлений, переживаний, противоречий, о которых вы и не подозреваете вовсе.

Такая картина предстала мне, когда я пытался гармонизировать кружок „аргонавтов“: тогда и открылось, что все слова о прекрасном, о новом в каждом из друзей – квартирочка в ряде квартир, обитатели коих живут и не по-новому, и не прекрасно; <…>. В поволенную общую жизнь введены ряды, сотни квартир с неизвестными, подчас ужасными в них обитателями; и выявляется косность, не преодоленная в каждом; „отцы“ – не во мне лишь: часто непреодоленные, они в нас таятся; оттого-то и грань между близкими и дальними, меж старым и новым порой для нас незаметна: ускальзывает в каждом миге;

и порывы наши к изменению жизни разбиваются ежеминутно; „тюремщик“ всегда соприсутствует; он неизбывен; и это – ты сам, не опознавший себя; ты думаешь, что побеждаешь, что круг твоих новых заданий, расширяяся, осуществляется; ты разорвал со своим прошлым; ты – только о будущем, с будущим; и вдруг – то же разбитое корыто; ты – описал круг, твое освобождение из „тюрьмы“ только сон об освобождении…»[190]190
  Белый Андрей. Начало века. С. 521.


[Закрыть]
. (Заметим в скобках, что последние слова удивительно напоминают некоторые сюжетные перипетии «Приглашения на казнь»[191]191
  Сопоставление поэтики «Приглашения на казнь» с поэтикой «Котика Летаева» см.: Johnson D. B. Belyj and Nabokov: A Comparative Overview. P. 384–386.


[Закрыть]
.)

Это позднее признание означает, что детский опыт Андрея Белого, младенческие воспоминания, столь важные для него, – тоже только одна из «квартир» его сознания, его множественного «Я». Выделение в себе «многоразличных» «Я» вообще характерно для духовной практики Белого. Это должно быть видно уже из тех его автобиографических свидетельств, которые приводились выше. «Котик Летаев» тоже начинается с уверения в том, что «Я» – не едино: «Я стою здесь, в горах: так же я стоял, среди гор, убежав от людей; от далеких, от близких; и оставил в долине – себя самого…» (293). Не единое с самим собой, тем более не едино оно со своим телом: «Через тридцать пять лет уже вырвется у меня мое тело…» (294). Но и до этой роковой черты, этого назначенного себе срока смерти, расставания с телом неизбежны:

«Комнаты – части тела[192]192
  На сей раз не внутренний мир уподобляется дому, но дом, родительская квартира отождествляется с «Я» ребенка.


[Закрыть]
; они сброшены мною; и – висят надо мной, чтоб распасться мне после и стать: чернородом земли; тысячелетия строю я внутри тела; и бросаю из тела: мои странные здания;

– (и ныне: – в голове я слагаю: храм мысли, его уплотняя, как… череп; я сниму с себя череп; он будет мне – куполом храма; будет время: пойду по огромному храму; и я выйду из храма: с той же легкостью мы выходим из комнаты)» (302).

Уже из этой цитаты видно, что множественное, способное к самоотъединению «Я» в то же время едино с миром. Или можно сказать иначе: какие-то «комнаты» «Я» отчуждаются, становятся для «Я» «инобытием» – и в то же время «инобытие» способно вести себя как имманентное внутреннему «Я», как одна или множество его «комнат».

Близкие переживания, относящиеся к концу 1913 – началу 1914 года, описаны Белым в «Материале к биографии (интимном)». Одно из них было испытано им на лекции Штейнера: «…вдруг <…> вся зала померкла, исчезла из глаз; мне показалось, что сорвался не то мой череп, не то потолок зала и открылось непосредственно царство Духа…»[193]193
  Андрей Белый и антропософия. С. 364.


[Закрыть]
. Другое подобное состояние было пережито при посещении могилы Ницше: «…когда я склонил колени перед могилой его, со мной случилось нечто странное: мне показалось, что конус истории от меня отвалился; я – вышел из истории в надисторическое: время стало кругом; над этим кругом – купол Духовного Храма; и одновременно: этот Храм – моя голова, „я“ мое стало „Я“ („я“ большим); из человека я стал Челом Века»[194]194
  Там же. С. 368.


[Закрыть]
.

В «Предисловии» к «Котику Летаеву» Белый рисует грандиозный горный ландшафт: «…каменистые пики грозились; вставали под небо; перекликались друг с другом; образовали огромную полифонию: творимого космоса; и тяжеловесно, отвесно – громоздились громадины; в оскалы провалов вставали туманы; мертвенно реяли облака; и – проливались дожди…» (293). Этот творимый космос – не психологизированный пейзаж, знакомый русской литературе со времен романтизма, не инобытие «Я», это его внутренний мир, доступный, однако, обзору, подобно внешним, внеположным, «обстающим тебя» формам инобытия.

Ощутимее всего здесь сказалось учение Штейнера о соотношении внутреннего и внешнего мира. Еще в 1894 г. Штейнер писал: «Тот срез мира, который я воспринимаю как мой субъект, пронизан потоком общего мирового свершения. Для моего восприятия я замкнут поначалу в границах моей телесной кожи. Но то, что заключено внутри этой кожи, принадлежит к Космосу, как единому целому. Итак, чтобы существовали отношения между моим телом и предметом вне меня, вовсе не необходимо, чтобы нечто от предмета проскальзывало в меня или производило отпечаток в моем духе, подобно оттиску на воске. <…> Силы, действующие внутри моей телесной кожи, суть те же самые, что и существующие вовне. Итак, я действительно есть – сами вещи; разумеется, не Я, поскольку я – субъект восприятия, но Я, поскольку я – часть внутри общего мирового свершения»[195]195
  Штейнер Р. Философия свободы. Ереван, 1993. С. 104.


[Закрыть]
. Андрей Белый явно был впечатлен подобными рассуждениями. Даже самый образ кожи, этой границы тела, его от космоса не отграничивающей, воспроизводится в «Котике Летаеве». Здесь рассказывается, как ощущения, отделяясь от кожи, уходят под кожу, как кожа становится – сводом, уподобляясь пространству. Герой вспоминает о времени, когда коридор детской квартиры был ему кожей, то есть одновременно и внешней, и внутренней для него реальностью.

Граница между внешним и внутренним обрисована как вполне проницаемая, вместо покровов ребенку дана «беспокровность»: «…в беспокровности таяло все: все-все ширилось» (298). Покров отделяет, различает и защищает «Я». Беспокровность соединяет «Я» с космосом, но и лишает защиты, и потому переживается как состояние мучительное. Младенец, для которого не было разделения на «Я» и «не-Я», ощущал себя шаром. «…ощущение выбегало с окружности шарового подобия – щупать: внутри себя… дальнее» (296).

Внешний мир и мир внутренний находились в состоянии обратимости: первый переходил во второй, второй – в первый. «Я» и инобытие вступали в отношения двойничества:

«…ощущение, что ты – и ты, и не ты, а какое-то набухание, переживалось теперь приблизительно так:

– ты – не ты, потому что рядом с тобою с т а р у х а – в тебя полувлипла: шаровая и жаровая; это она н а б у х а е т;

а ты – нет: ты – т а к с е б е, н и ч е г о с е б е, ни при чем себе…

Но все начинало с т а р у ш и т ь с я.

Я опять наливался старухой…» (300).

Старуха – инобытие для младенца, нечто противоположное ему по полу и возрасту. И именно это инобытие оказывается тождественным ему, в него «полувлипшим». Логическое объяснение тому есть: ведь младенец, по Белому, помнит о «пред-мирном», родственен ему. «Я», таким образом, отличает от себя инобытие – но тут же само «наливается» инобытием. Как мы помним, это «Я» младенца-Котика и одновременно – едва народившееся или даже только еще зачатое высшее духовное «Я» автора.

Точно в таких же отношениях взаимопроницания находятся сознание и бессмыслица: «Первый сознательный миг мой есть – точка; проницает бессмыслицу он; и – расширяся, он становится шаром, а шар – разлетается: бессмыслица, проницая его, разрывает его…» (301).

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации