Электронная библиотека » Борис Аверин » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 8 июня 2020, 05:00


Автор книги: Борис Аверин


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Заметим, что именно вариант мемуаров, выработанный Герценом и Короленко, был воспринят как культурная норма. Человек и история, личная судьба, омытая волнами исторических событий, – это стало формой неразъемлемого двуединства. Неверно было бы думать, что установка на историзм личной судьбы была установкой идеологической. Скорее она была установкой общекультурной. Мистер Гудмен в «Подлинной жизни Себастьяна Найта» не представляет себе задачи мемуариста иначе как через демонстрацию исторической предопределенности судьбы и характера художника. По Набокову, подобная установка неизбежно обрекает мемуариста на штамп: «В такое время… пышущее жгучими проблемами, когда… экономическая депрессия… отвергнутый… обманутый… простой человек… рост тоталитарного… безработица… следующая сверхвеликая война… новые аспекты семейной жизни… секс… структура Вселенной», – издевательски пересказывает книгу Гудмена о Себастьяне его брат (А I, 119).

Традиция Герцена и Короленко неприемлема для Набокова. Если их главная задача состояла в том, чтобы связать свою биографию, своеобразие своего личного «Я» с историческими закономерностями, или «веяниями времени», то Набоков, отрицая исторические закономерности как таковые, утверждает, что Мнемозина ведет его «по личной обочине общей истории» (Р V, 153).

Следование «исторической» или «общественно-исторической» концепции – не единственный способ организации автобиографического повествования на довольно жесткой концептуальной основе. Классическим примером другого типа концептуального построения может служить трилогия Льва Толстого «Детство», «Отрочество», «Юность».

Первоначально Толстой планировал создать почти авантюрный сюжет. Его герой должен был быть незаконнорожденным, что давало возможность развернуть неожиданные и увлекательные коллизии. Но от этой мысли Толстой отказался, и самый первый эпизод его романа полемически соотносится с напряженно сюжетным типом повествования. Николенька Иртеньев просыпается оттого, что Карл Иванович ударил хлопушкой над его головой и муха упала ему на лицо. С обычной точки зрения это событие – более чем незначительное. Но для героя Толстого оно явилось именно «пробуждением», пробуждением к нравственной жизни, к работе совести, к этической работе духа. На место фабульной событийности Толстой ставит этическое событие – оно и формирует сюжет «Детства», «Отрочества», «Юности».

Художественная структура трилогии Толстого как бы включает в себя элементы научного исследования, подобного, например, трактатам Руссо. Об этом свидетельствует даже само предполагаемое заглавие произведения – «Четыре эпохи развития». Четыре потому, что по первоначальному замыслу за «Юностью» должна была следовать еще одна часть – «Молодость». Толстой ставил своей задачей понять и описать законы становления личности и, разделив развитие человека на отдельные этапы (эпохи), точно сформулировать специфические особенности каждого из них.

Каждая часть трилогии Толстого имеет центральную главу (в «Детстве» она называется «Детство», в «Юности» – «Юность», в «Отрочестве» – «Отрочество»), в которой как бы суммируется все сказанное, дается выраженный в логических категориях вывод, поясняющий как предыдущее, так и последующее повествование. В главе «Детство» Толстой определяет основной эмоциональный настрой детской «эпохи развития», выделяет задающую поведение героя психологическую доминанту. Это прежде всего «невинная веселость»[18]18
  Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. М.; Л., 1928. Т. 1. С. 45.


[Закрыть]
.

Второй характерный признак внутреннего состояния героя в период детства – беспредельная «потребность в любви»[19]19
  Там же.


[Закрыть]
. Первая часть трилогии по существу и повествует о любви Николеньки к самым различным людям: к Карлу Иванычу, maman, папа, брату Володе, Наталье Савишне, Катеньке, Сереже Ивину, Сонечке. Любовь к ним имеет свои оттенки и полутона, и Толстой отмечает их. Но для автора важнее всего само наличие этой потребности как центральной и определяющей человека.

«Вторая эпоха развития» резко отличается от первого периода. Прежде всего потому, что потребность Николеньки любить всех окружающих теряет остроту и непосредственность. В «Отрочестве» есть даже глава, названная «Ненависть», – абсолютно невозможная в первой части. Главное место в жизни героя в это время занимает не столько чувство, сколько разум, рассудок, логика. Теперь он часто воображает себя «великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые истины»[20]20
  Там же. Т. 2. С. 58.


[Закрыть]
.

Николеньке Иртеньеву в этот период открываются некоторые положения целого ряда философских систем, которые он и пытается применить на практике. Мы видим, как он осознает и стремится использовать в повседневной жизни некоторые истины стоицизма («…счастье не зависит от внешних причин, а от нашего отношения к ним»[21]21
  Там же. С. 56.


[Закрыть]
), эпикурейства («…человек не может быть иначе счастлив, как пользуясь настоящим и не помышляя о будущем»[22]22
  Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 56.


[Закрыть]
), солипсизма и скептицизма («…кроме меня никого и ничего не существует»[23]23
  Там же. С. 57.


[Закрыть]
), философии Платона или буддизма («…мы верно существовали прежде этой жизни, хотя и потеряли о том воспоминание»[24]24
  Там же.


[Закрыть]
). Склонность к философствованию, анализу, размышлению, «умствованию», безотчетная и бессознательная вера в разум – вот что, по мнению Толстого, определяет этот период жизни. Поэтому сейчас более всего волнует и радует Николеньку, когда о нем отзываются как о человеке умном; отзывы отца («про меня папа сказал как-то, что у меня умная рожа»[25]25
  Там же. С. 67.


[Закрыть]
), учителя, которого он ранее ненавидел («когда он говорит, что с моими способностями, с моим умом стыдно не сделать того-то и того-то, мне кажется даже, что я люблю его»[26]26
  Там же.


[Закрыть]
), доставляют ему глубокое удовлетворение.

В третьей части трилогии душевное состояние героя снова меняется. Начинается эта часть со своеобразного «введения»: «Что я считаю началом юности» – озаглавлено оно. Если в отрочестве, в период «умствования», Николенька размышлял о «назначении человека», о будущей жизни, о бессмертии души, то теперь на первый план выступают проблемы нравственные. Ему открывается «новый взгляд на жизнь, ее цель и отношения»[27]27
  Там же. С. 79.


[Закрыть]
. Этот новый взгляд – теория нравственного совершенствования.

Если раньше теории «нравились только <…> уму, а не чувству»[28]28
  Там же.


[Закрыть]
, то теперь Николенька иногда испытывает особое состояние, когда рассудок, разум и чувство соединяются, и идея становится внутренним переживанием. Подобному переживанию посвящена центральная глава третьей части – «Юность», – в которой Иртеньев открывает для себя логически и одновременно с удивительной глубиной чувствует единство человека и природы, когда кажется, что «природа и луна, и я, мы были одно и то же»[29]29
  Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 180.


[Закрыть]
.

Но возможно ли создать такую схему «эпох развития», которая была бы общей для всех людей, даже если они принадлежат к одному историческому периоду и сословию? Одна из причин, почему Толстой отказался от написания четвертой части романа – «Молодости», вероятно, заключалась в том, что если и можно было найти такую обобщающую формулу этого периода, то, скорее всего, она бы и упрощала, и схематизировала становление личности человека. Книга закончилась там, где перестала действовать обдуманная и взвешенная концепция.

Укажем еще один вариант автобиографической прозы, чуждой Набокову по своему методу. Примером ее может служить трилогия Максима Горького «Детство», «В людях», «Мои университеты». Рассказывая о своем детстве, а затем юности, Горький тоже следует некоей заранее выношенной концепции. Он решает важный для Короленко, Герцена и Аксакова вопрос о человеке и среде. Горькому необходимо понять, как среди «свинцовых мерзостей русской жизни» возникает герой, аналогичный Алексею Пешкову – герой, преодолевший зависимость от среды. Горький приходит к открытию того, что становится для него «законом»: человека создает не среда, а его способность противостоять среде. Наблюдая представителей мещанства, он выводит и еще один «закон» – психологический. Ведущая доминанта мещанской жизни – стремление, даже жажда осудить ближнего, которая наполняет людей гордостью, придает им уверенность и твердость. На этом фоне вырабатывается нравственный критерий, позволяющий освободиться от влияния среды. Нравственный человек, по Горькому, – это тот, кто способен не осудить ближнего, но восхититься им. По-своему решает Горький и проблему религиозную, так или иначе присутствующую практически в любом автобиографическом произведении. Горький очерчивает два типа веры. Первый тип – вера деда, вера в карающего, грозного Бога, в того Бога, которого надо бояться.

Второй тип – бабушкина вера в Бога, который имеет отношение ко всему, что связано с красотой, природой, добром, прощением. Это вера в Бога, которого нужно и можно любить. Вполне очевидно, что очерк религиозной тематики находится в соответствии с тематикой нравственной, обе проблемы поставлены и решены сугубо рационалистически. Для Горького рационализм полностью поглощает и нивелирует собственно религиозную тему, для него не существует в ней аспектов, связанных с мистическим или потусторонним.

Точно так же не существует для него, рассказывающего о своей жизни, проблемы памяти или воспоминания. Автобиографизм для Горького равен документализму. Описанный им мир его детства и юности можно сравнить с проходящей перед глазами документальной кинолентой. Каждый эпизод зафиксирован так, что не возникает и тени сомнения в точности воспроизведения, будто между событием и его описанием не прошло никакого времени, способного затемнить, затуманить память или, наоборот, осветить прошедшее новым светом. Для Горького, в общем, не существует проблемы времени, ибо время для него – это история, а не некое имманентное качество бытия.

Читая лекции американским студентам, Набоков с большим уважением говорил о Горьком, поскольку в его внутреннем мире была черта, и близкая Набокову, и импонировавшая ему: «…мальчик понял, что на свете бывает счастье и что жизнь – это и есть счастье несмотря ни на что. <…> В своей суровой прозе он подчеркнуто обнажал горькую правду современной русской жизни. И все же каждая его строчка дышала непобедимой верой в человека. Как ни странно, этот художник непригляднейших сторон жизни и ее звериной жестокости был в то же время величайшим оптимистом русской литературы»[30]30
  Набоков В. Максим Горький // Набоков В. Лекции по русской литературе: Чехов, Достоевский, Гоголь, Горький, Толстой, Тургенев. М., 1996. С. 374–375.


[Закрыть]
. Но симпатия к чертам личности Горького не распространялась у Набокова на характерные черты его писательской манеры. Здесь неприемлемыми оказывались «сухая рассудочность и страсть к доказательствам», а также обделенность «остротой зрения и воображением»[31]31
  Набоков В. Максим Горький. С. 382.


[Закрыть]
.

Работа памяти, направленная на добывание документально точного и кинематографически яркого факта, может характеризовать авторов, принадлежащих к самым разным литературным течениям. Так, например, имажинисту Мариенгофу она свойственна не в меньшей мере, чем реалисту Горькому. Следуя заветам своего литературного цеха, Мариенгоф строит образ, скрепляя в нем высокое и низкое, не отступая от правды, «без вранья». Эпизод, поступок, человек прошлого встают перед взором писателя, а затем и его читателя, зафиксированные с фотографической точностью. И хотя объективно текст Мариенгофа противостоит разрушительной силе времени, сохраняя живые штрихи прошедшего, ничто в авторской манере не говорит о взаимодействии со стихией времени или с силой самой памяти.

Другой, примерно аналогичный, пример – «Воспоминания» Тэффи. Записывая их, Тэффи остается верна своей юмористической манере, хотя говорит о самых серьезных вещах. Тэффи сосредоточена не на себе и предупреждает: «…если приходится автору говорить о себе, то это не потому, что он считает свою персону для читателя интересной, а только потому, что сам участвовал в описываемых приключениях и сам переживал впечатления и от людей и от событий, и если вынуть из повести этот стержень, эту живую душу, то будет повесть мертва»[32]32
  Тэффи. Ностальгия. Л., 1991. С. 268.


[Закрыть]
. «Живая душа» автора обнаруживает себя прежде всего в умении находить в пережитых и описываемых ситуациях своеобразный «естественный символизм». Так, смысл революции может быть передан через рассказ о некрасивой, никогда никем не любимой женщине, с упоением расстреливающей людей – тех, кто не любил и не полюбит ее. Но задача Тэффи – не в создании символов. Ей важно засвидетельствовать увиденное, описать его как можно точнее. В старости с той же целью она будет создавать портреты своих современников, от Распутина до Алексея Толстого.

Не будем умножать число примеров. Мы совершили краткий обзор тех произведений русской автобиографической прозы, которые, хотя и обращены, казалось бы, к той же самой теме, что и центральная тема Набокова, не составляют, тем не менее, литературной традиции, Набокову родственной. Выделив чужеродные ему качества: концептуализм, рационализм, «объективизм» – назовем теперь те, благодаря которым другие образцы автобиографических произведений могут быть объединены в некий общий контекст, с которым и следует соотносить творчество Набокова.

3. Память как процесс и память как результат

По Набокову, главнейшим качеством «мнемозиниста» является сосредоточенность на процессе воспоминания. Ему важен не только добытый памятью факт, но и путь памяти навстречу этому факту. В «Даре» говорится о пяти произведениях Годунова-Чердынцева, каждое из которых так или иначе связано с воспоминанием. Это его книга стихов, посвященных воспоминаниям детства, книга о Яше Чернышевском, книга об отце, книга о Н. Г. Чернышевском (внешне – традиционно-биографический роман, основанный на многих фактах, почерпнутых из воспоминаний о Чернышевском, его писем, дневников и сочинений, по существу же – произведение, построенное на том, что чужие мемуарные свидетельства становятся живым личным воспоминанием Годунова-Чердынцева) и книга, призванная восстановить в памяти его роман с Зиной[33]33
  По мнению И. Н. Сухих, «Дар» – это «энциклопедия классического романа», он «вполне классичен не только по структуре, но и по системе ценностей» (Сухих И. Н. Книги двадцатого века: русский канон. М., 2001. С. 299).


[Закрыть]
. Из этих пяти замыслов осуществлены лишь два. Читателю предъявляются фрагменты стихотворений и полностью – книга о Чернышевском. Но и три другие сюжета рассказаны – только вместо книг предъявлен либо отвергнутый материал (о Яше Чернышевском), либо материал, собираемый и восстанавливаемый в памяти и воображении (об отце), либо жизненный материал (история отношений с Зиной), которому, будто бы, еще только предстоит стать предметом воспоминания и претворения в слово. Вместо книг – рассказ о создании (или отказе от создания) книг. Этот прием в полной своей чистоте реализован в «Подлинной жизни Себастьяна Найта». Сюжет романа – это история о том, как повествователь писал книгу о своем брате (книгу, построенную на воспоминаниях – своих и чужих). Самой книги как будто нет, есть лишь рассказ о ее подготовке. Но этот рассказ и есть та самая книга, которая должна быть написана. Брат Себастьяна не заковывает его биографию в завершенный, последовательно (от детства – к зрелости) выстроенный текст. Ибо важен не воплощенный и законченный результат воспоминаний, а извилистый, непоследовательный и пунктирный ход памяти, который трактуется как самое точное свидетельство о предмете воспоминания. Понятно, почему документальная манера Горького или объективная манера Аксакова оказываются чужды Набокову.

Владислав Ходасевич в «Некрополе» описал, с каким восторгом он слушал мемуарные рассказы Максима Горького, всегда звучавшие как спонтанная импровизация. Но нечто странное всегда происходило при этом: часть слушателей старалась незаметно покинуть комнату. Лишь позже Ходасевич понял, что рассказы Горького были не вдохновенными импровизациями, а многократно обкатанными текстами, которые исполнитель повторял слово в слово, а завсегдатаи его дома знали едва ли не наизусть.

При всем блеске воспоминаний Горького (а именно из них и сложилась его автобиографическая трилогия, сочувственно упоминаемая Набоковым в лекциях по русской литературе), они имеют один важный, но не сразу осознаваемый недостаток, свойственный большинству мемуаристов. События личной жизни постепенно укладываются в определенный набор организованных по художественному принципу эпизодов, соединение которых в общий хронологический ряд и создает картину жизни.

За рамками такой завершенной картины остается слишком многое. Этот способ просто не позволяет вспомнить то, что некогда не вошло в первоначально оформленный рассказ. Неизменное повторение пожилым человеком одних и тех же эпизодов и случаев – закономерный итог подобного рода мемуаров. В них отсутствует не только импровизация. В них отсутствует настоящее, из них исчезает живое время – то время, когда длится рассказ, а следовательно, исчезает и автор как живая – в настоящий момент живая – личность. Все оставлено в прошлом.

Воспоминание в интересующем нас аспекте трактуется как нечто противоположное завершенному рассказу о прошлом, рассказу, в котором прошлое получает определенные очертания, предстает как зафиксированная данность. Перефразируя В. Гумбольдта, можно сказать, что воспоминание для той литературной (и философской) традиции, с которой связан Набоков, – процесс, а не результат. Если «автобиография-результат» (как и всякий результат) может существовать как реальность, отчужденная от вспоминающего, и от этого ее ценность не понижается, то воспоминание в набоковском смысле есть неотчуждаемо личностный акт, оно непременно живое, непосредственное и актуальное. Оно совершается не для того, чтобы закрепить то или иное содержание прошлого – но для того, чтобы сообщить прошлому экзистенциальный статус, равный статусу настоящего. Именно поэтому во многих набоковских сюжетах прошлое вплотную придвинуто к настоящему. Ни дневниковые записи, ни мемуары, в которых зафиксировано прошлое, не решают этой задачи. Необходимо живое воспоминание, при котором прошлое переживается с такой же непосредственностью, как настоящее, так же неотчуждаемо, как мгновения настоящего. Понятно, что подобное воспоминание является чрезвычайно напряженным духовным актом, который включает и припоминание того, что было забыто и утрачено навсегда.

Итак, качество, которое отличает родственную Набокову традицию автобиографической прозы (или поэзии) – это присутствие в тексте, в его разворачивании и предъявлении воспоминания как живого акта, как актуального процесса, не завершенного до написания текста, а развивающегося вместе с ним. Такое воспоминание всегда теснейше сопряжено с самопознанием, которое тоже осуществляется вместе с созданием текста – а не предшествует ему, не отливается в готовую концепцию, подчиняющую себе движение повествования (как в трилогии Льва Толстого).

Этого критерия достаточно, чтобы выделить те произведения русского автобиографического творчества, которые для набоковской темы памяти составляют ближайший историко-литературный контекст. К их числу прежде всего относятся «Котик Летаев» Андрея Белого, «Младенчество» Вячеслава Иванова, «Жизнь Арсеньева» Ивана Бунина. Каждому из этих произведений нам предстоит посвятить особый раздел работы – там и будет аргументирована их соотнесенность с набоковским творчеством.

Несомненной близостью к тому же контексту отличается проза Ремизова с ее «панавтобиографизмом»[34]34
  Определение С. Н. Доценко; см.: Доценко С. Н. «Автобиографическое» и «апокрифическое» в творчестве А. Ремизова // Алексей Ремизов: Исследования и материалы. СПб., 1994. С. 33.


[Закрыть]
, с неустанной работой творческой памяти, которая «позволяет писателю выйти за пределы не только настоящего, но и определенного ему судьбой исторического времени»[35]35
  Слобин Г. Н. Проза Ремизова. 1900–1921. СПб., 1997. С. 18.


[Закрыть]
. Но память у Ремизова поглощается иной инстанцией – инстанцией легенды и мифа: «Всякая человеческая жизнь великая тайна. И самые точнейшие проверенные факты из жизни человека и свидетельства современников не создают и никогда не создадут живой образ человека: все эти подробности жизни – только кости и прах. Оживить кости – вдохнуть дух жизни может легенда, и только в легенде живет память о человеке»[36]36
  Ремизов А. Тургенев-сновидец // Ремизов А. Огонь вещей. М., 1989. С. 153. О единстве памяти и воображения у Ремизова см.: Аверин Б. В., Данилова И. Ф. Автобиографическая проза А. М. Ремизова // Ремизов А. Взвихренная Русь. М., 1991. С. 13–14.


[Закрыть]
. Отчасти по этой причине, отчасти же потому, что рамки исследования поневоле должны быть так или иначе ограничены, монографическому анализу будут подвергнуты только три произведения: Белого, Иванова и Бунина, хотя их именами интересующая нас традиция не исчерпывается. К ней же можно было бы отнести поздние незаконченные воспоминания Л. Толстого, с известными оговорками – автобиографическую поэзию Блока, автобиографическую прозу Пастернака, Пришвина или Зощенко. Но в качестве предмета для пристального внимания мы выбрали тех авторов и те тексты, которые, на наш взгляд, достаточно репрезентативны и дают выразительное представление о том русском контексте, с которым соотносится автобиографическая тема в романах Набокова.


Набоков не получил серьезного религиозного воспитания. В семье соблюдались некоторые обряды, отмечались основные церковные праздники (Пасха, например). В ранней поэтической речи Набокова звучали слова, манифестирующие религиозное сознание автора. Около 1927 года религиозная тема уходит в подтекст и с тех пор уже никогда в его творчестве прямо не выражается. Набоков не выказал пристрастия ни к одной конфессии, пренебрегая «общими небесами» и подчеркивая, что у него нет никакого желания странствовать по общепринятым парадизам – чем и заработал себе репутацию человека нерелигиозного, репутацию, мало соответствующую его внутреннему миру и нуждающуюся теперь в пересмотре и опровержении[37]37
  Опровержение подобного взгляда на Набокова стало центральной темой монографии В. Е. Александрова «Набоков и потусторонность».


[Закрыть]
. Мы не будем специально обсуждать здесь эту проблему – за исключением одного ее аспекта.

Дело в том, что в живой, не застывшей, активной и актуальной памяти, в духовном акте воспоминания содержится тот самый религиозный смысл, который вообще так трудно вычитывается из произведений Набокова. Приведем пока всего один факт в поддержку такого предположения. Умирающий герой романа «Прозрачные вещи», писатель, некоторыми чертами схожий с самим Набоковым, размышляет о том, что есть воспоминания ввиду близкой неминуемой смерти. Он признается, что раньше думал, будто «драгоценные воспоминания истираются в мозгу умирающего до радужной ветоши», теперь же ощущает «совершенно противное: самые пустяковые» его «чувства и таковые же всех людей обрели исполинский размер». Герой полагает, что если бы ему удалось описать всю полноту своего переживания в одной большой книге, «она несомненно стала бы новой Библией, а ее сочинитель – основателем новой веры» (А V, 79).

Обратившись к Библии, мы обнаружим, что воспоминание и память трактуются здесь в том смысле, который может служить базовым для устремлений, получивших свое выражение в интересующей нас литературной традиции. Воспоминание фигурирует в Библии в устойчивом формульном контексте: здесь говорится о памяти перед Господом. Приведем несколько примеров. В 28-й главе «Исхода» речь идет об одеяниях священников, для которых следует вырезать на двух камнях имена сынов Израилевых, – «это камни на память сынам Израилевым; и будет Аарон носить имена их пред Господом на обоих раменах своих для памяти. <…> И будет носить Аарон имена сынов Израилевых на наперснике судном с сердца своего, когда будет входить в святилище, для постоянной памяти перед Господом» (ст. 12, 29). В 30-й главе «Исхода» говорится о приношениях Господу: «…и будет это для сынов Израилевых в память перед Господом, для искупления душ ваших» (ст.16). В «Числах» говорится о серебряных трубах: «…трубите трубами при всесожжениях ваших и при мирных жертвах ваших; и это будет напоминанием о вас перед Богом вашим» (10:10). В третьей главе Книги пророка Малахии говорится о различии между праведниками и нечестивыми: «…боящиеся Бога говорят друг другу: „внимает Господь, и слышит это, и пред лицем Его пишется памятная книга о боящихся Господа и чтущих его“» (ст. 16).

Итак, память – это память перед Господом, и перед лицом его пишутся памятные тексты, будь то книга или имена на камнях для ритуальной одежды. Во многих других случаях говорится о памяти самого Бога, о том, в частности, что Господь вспоминает завет. Таким образом воспоминание в Библии – это акт связи между Богом и человеком. Связи, которая может быть только живой, актуальной, личной – и никогда не может быть ни отчужденной, ни завершенной, никогда не может предстать как готовый состоявшийся результат – но всегда как актуальный процесс.

В европейской и в русской культуре существовала концепция памяти, альтернативная как тому пониманию, которое явствует из Библии, так и тому, к которому, как нам еще предстоит показать, склонился ХХ век[38]38
  Мы рассматриваем лишь те концепции памяти и воспоминания, в рамках которых они трактуются как позитивная ценность. Но культура знает и негативную оценку воспоминания – как средства самоотравления, самообмана, как бредовой мечты, фиксированности на прошлом, которая не дает возможности жить настоящим. Такая оценка ярко выражена, например, в раннем русском символизме – см.: Ханзен-Лёве А. Русский символизм: Система поэтических мотивов. Ранний символизм. СПб., 1999. С. 251–262. Там же см. о мотивах памяти и воспоминания в раннем символизме.


[Закрыть]
. Это хорошо видно на примере русского XVIII века, где теснейше сопряжены понятия памяти, бессмертия и славы.

Культура XVIII столетия придавала памяти огромное значение. Покрыть себя славой – значит добиться бессмертия, обеспеченного памятью потомков. Великие дела, исторические деяния совершаются не только ради их непосредственного результата – но еще и затем, чтобы быть увековеченными. Монументальная скульптура и одическая поэзия в равной мере служат этой цели. Знаменитая пушкинская метафора «И на обломках самовластья / Напишут наши имена»[39]39
  Пушкин А. С. Полн. собр. соч. [М.; Л.], 1947. Т. 2. С. 72.


[Закрыть]
фиксирует типичные для этой культуры представления о славе, бессмертии и памяти. Имена, покрытые славой, станут записанным текстом, что и сделает их бессмертными. Выразительно и упоминание «обломков самовластья», вероятно связанное с разрушенной Бастилией. В основе метафоры – образ неких камней с записанными на них именами. Образ этот, между прочим, очень близок к процитированным фразам из книги «Исход», где речь идет о камнях с вырезанными на них именами сынов Израилевых. Указывая на эту близость, мы, конечно, не имеем в виду установить источник образа – он безусловно опосредован достаточно пространной культурной традицией. Важно другое. Отмеченная близость делает очевидным контраст смыслов. В Библии имена, вырезанные на камне, имеют значение как память перед Господом. Для русской культуры (а также, конечно, и для европейской) памятная надпись на камне значима сама по себе. Акт памятования обеспечен самой фиксацией – неважно, в камне или в слове. На этой фиксации он и замыкается. Точнее сказать так: славное имя или деяние фиксируется той или иной формой памятника, словесного или монументального, который и служит формой бессмертия, напоминанием потомству. Цикл памяти выглядит следующим образом: человек, покрывший себя славой, – памятник – человек, глядящий на памятник. Или: человек – памятник – другой человек. Каждое звено цикла вполне автономно и имеет свой завершенный внутри себя смысл. Как видим, эта концепция действительно альтернативна библейской. Можно сказать: эта концепция возникла в результате забвения библейского смысла. Показательна судьба выражения «быть записанным на скрижалях». Для русской культуры эта метафорическая запись и есть самоцель, между тем как библейская скрижаль – это текст-посредник между Богом и человеком.

Описанная модель полнокровно реализуется в пушкинских «Воспоминаниях в Царском Селе» 1814 года. Царскосельский сад – вместилище памятников русской славы – это пространство, где «каждый шаг в душе рождает / Воспоминанья прежних лет»[40]40
  Пушкин. Полн. собр. соч.: В 20 т. СПб., 1999. Т. 1. С. 69.


[Закрыть]
. Обелиски, камни славы, выполняют свое предназначение: служить памятью для потомка, который, ежели он поэт, заново облекает в текст, в письмена славные деяния прошлого. Существенно однако, что подобная оценка лицейского стихотворения Пушкина не может служить исчерпывающей. Как указывает В. Э. Вацуро, «Воспоминания в Царском Селе» ориентированы не только и даже не столько на одическую традицию и на Державина, но прежде всего на историческую элегию Батюшкова[41]41
  Вацуро В. Э. [Примечание к стихотворению «Воспоминания в Царском Селе»] // Пушкин. Полн. собр. соч.: В 20 т. Т. 1. С. 615. См. также: Вацуро В. Э. Лирика пушкинской поры: «Элегическая школа». СПб., 1994. С. 167–171.


[Закрыть]
. Историческая же элегия, в отличие от оды, в значительной мере сосредоточена на процессе воспоминания. Показательно, что и само название пушкинского стихотворения, акцентирующее слово воспоминание, восходит к батюшковскому «Воспоминанию 1807 года» и его же стихотворению «Воспоминание» (1814). Цикл памяти, замыкаемый памятным монументом, у Пушкина размыкается – через воображение, рисующее картины прошлого.

Мы завели речь о Пушкине далеко не случайно. Набоков, вводя тему памяти, то и дело обращается к Пушкину. Произведения Набокова насыщены цитатами из Пушкина, явными и скрытыми, постоянно заставляющими читателя вспоминать пушкинские тексты. Еще важнее другое. Со слова «воспоминание», как уже было отмечено выше, начинается первый роман Набокова – «Машенька», и само это слово, названное в эпиграфе, является цитатой из «Евгения Онегина». Последний же русскоязычный роман Набокова – «Дар» – завершается обращением к тому же «Евгению Онегину», причем тоже в теснейшей связи с темой памяти. Таким образом получается, что апелляция к воспоминанию – и одновременно к Пушкину – оказывается рамкой, границей, отмечающей начало и конец всех русскоязычных романных текстов Набокова. Эта тесная связь темы воспоминания с пушкинской темой нуждается в осмыслении. Продолжим поэтому анализ пушкинских «Воспоминаний…».

К сюжету воспоминаний в Царском Селе Пушкин обращался по крайней мере трижды (забавное совпадение с фактом тройного переписывания автобиографической книги Набокова)[42]42
  Не будем, впрочем, настаивать на этой цифре. Сюжет воспоминаний в Царском Селе (и вновь в соотнесении с элегической традицией – в данном случае с кладбищенской элегией Грея) Пушкин явно предполагал развернуть и в 1835 или 1836 году, набрасывая программу так и не осуществленного произведения, озаглавленного «Prologue».


[Закрыть]
. В 1823 году было написано стихотворение «Царское Село», в 1829-м – еще одно стихотворение, озаглавленное в точности так же, как и лицейское: «Воспоминания в Царском Селе».

Тенденция, намеченная в лицейских «Воспоминаниях…», в гораздо большей полноте разворачивается в «Воспоминаниях…» 1829 года. Здесь вновь возникает мемориальное пространство, с «чертогами, вратами, / Столпами, башнями, кумирами богов, / И славой мраморной, и медными хвалами / Екатерининских орлов…»[43]43
  Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 3. С. 190.


[Закрыть]
. Но этот тип памяти, родственный тому, что был воплощен в лицейском стихотворении, представлен лишь во второй, незаконченной части стихотворения 1829 года. Вся же его первая часть реализует воспоминание совсем иного рода. Это воспоминание собственного детства, интимное, индивидуальное, которое, раз начавшись, влечет за собой воспоминание всей последующей жизни, вплоть до мгновения настоящего. Это воспоминание-совесть, так хорошо знакомое нам по Толстому, что мы порой забываем, сколь устойчиво связаны у Пушкина воспоминание и раскаяние. Кроме того, это воспоминание, слитое с воображением – уже не подспудно, как в стихотворении 1814 года, но явно, акцентированно: слово «воображенье» повторено дважды. Воспоминание едино с поэтическим воображением, с творческим актом. Но воспоминание-воображение – это также и набоковский лейтмотив. И еще одна черта, близкая Набокову, представлена в пушкинском стихотворении 1829 года. Помимо прямого воспоминания здесь есть еще и воспоминание воспоминания: в царскосельских садах поэт вспоминает свое отрочество и те поэтические воспоминания, которым он предавался тогда.

Итак, в «Воспоминаниях в Царском Селе» 1829 года сюжет воспоминания реализован в обеих своих ипостасях: в той, которая была сформирована культурой XVIII столетия, и в той, которая будет востребована культурой ХХ века. И совершенно неслучайным представляется то, что в первой части стихотворения, где концепция воспоминания противоположна концепции XVIII века, возникает библейский контекст:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации