Электронная библиотека » Борис Егоров » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Аполлон Григорьев"


  • Текст добавлен: 29 октября 2017, 13:00


Автор книги: Борис Егоров


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
 
…Но доколе страданьем и страстью
Мы объяты безумно равно…
 

В реальной же жизни были лишь намеки на взаимность. А в конце 1843 года у Григорьева появился опасный соперник – Константин Дмитриевич Кавелин. Он был старше Григорьева, родился в 1818 году, юридический факультет Московского университета окончил в 1839-м. Во время первых месяцев ухаживания Аполлона за Антониной (1842–1843) он находился в Петербурге (мать настаивала, чтобы сын делал чиновничью карьеру, но тот долго не выдержал), в конце 1843 года вернулся в Москву и стал посещать «салон» Н. И. Крылова.

Кавелин происходил из семьи, оставившей заметный след в истории русской культуры. Отец его Дмитрий Александрович в молодые годы был поэтом, другом Жуковского и Александра Тургенева, потом видным чиновником (правда, весьма консервативным, соратником мракобесных Магницкого и Рунича); сыну он дал, конечно, хорошее домашнее образование, одним из учителей был В. Г. Белинский, оказавший громадное влияние на Кавелина-сына, который пошел совсем другим путем, чем отец: он стал одним из главнейших русских либералов, фактически – начинавшим либеральное движение в русской общественной мысли, вместе с Т. Н. Грановским и позднее Б. Н. Чичериным.

Как личность Кавелин был благородным, работящим, творческим, твердым в убеждениях и поступках. В любой сфере он, видимо, был несколько – по-ученому – рационалистичен и, ратуя за гармонию и нравственность, вряд ли мог, подобно Григорьеву, стать рабом страстей. Много позднее, в 1868 году, добрая знакомая его семьи Л. И. Стасюлевич, жена издателя известного либерального журнала «Вестник Европы», допытывалась у Кавелина по поводу его интимной жизни, и тот ответил в письме интересным признанием: «Я никогда в жизни, с молодости, не знал любви и страсти, как ее описывают. Ко многим женщинам я питал и питаю глубокую дружбу и способен увлекаться. Но увлечениям я даю волю только тогда, когда совершенно уверен, что не сделаю этим никому вреда, не расстрою семейного положения, не принесу женщине несчастия и горя. Своим увлечениям я ни разу не приносил женщин в жертву, никогда не клялся в страсти, в вечной любви и т. п. Я позволял себе увлекаться, только когда видел, что это не стоило женщине тяжелой борьбы, упреков совести, когда она, уступая мне, не мучилась сознанием, что нарушила свой долг, свои обязанности. Жертв я бы мог просить, если б был в состоянии заменить женщине всех и все; но на это я не способен и знаю это. Из моих сближений никогда не выходило драм и трагедий, которых я тщательно избегал, потому что не могу выносить чужого горя и прихожу в ужас при одной мысли, что кому-нибудь может быть худо по моей вине». Вот каков оказался соперник у нашего Аполлона.

Ему трудно было тягаться с Кавелиным в смысле социального положения и будущего: тот уже был на пороге защиты магистерской диссертации, надеялся на профессорскую кафедру (и получил ее после защиты!), и мать Софья Григорьевна, да, наверное, и сама дочь быстро предпочли ученого мужа. Тем более что Кавелин, приходя в гости, держался естественно, умно, свободно разговаривал со всеми, а Григорьев от бешеной ревности глупел, хандрил, изображал демонического или разочарованного байрониста, был, наверное, невыносим в общении.

Но Кавелин не сразу узнал о предпочтении именно его. Он видел лихорадочное поведение Григорьева, невооруженным глазом видел, что это страстная любовь, и однажды откровенно спросил неудачника (они были достаточно хорошо знакомы и были на «ты»): с надеждой ли тот любит? на что Григорьев честно ответил отрицательно. Видимо, уже потерял надежду. Тогда Кавелин произнес знаменательную фразу: «Но если эта женщина полюбит кого-нибудь, она будет готова следовать за ним на край света».

Потом Кавелин увидел, что избран он, и со спокойной откровенностью стал делиться с соперником своими планами. Из художественного дневника Григорьева, претенциозно озаглавленного «Листки из рукописи скитающегося софиста»: «Нынче был Кав<елин>… Опять о бессмертии и об ней. Он говорит прямо, что если обеспечит свою будущность, то непременно женится на ней… «Наш взгляд на семейную жизнь одинаков, – продолжал он, – на другой день брака я буду точно таков же, каков я теперь; жена моя будет свободна вполне»… А я – я знаю, что я бы измучил ее любовью и ревностью…» В последнем можно было не сомневаться. Наверное, женщины чуяли эти ревниво-мучительные перспективы.

Все художественное творчество Григорьева тех послеуниверситетских двух лет было пропитано любовью к Антонине Корш. Познакомившись лично с М. П. Погодиным, он стал предлагать издателю журнала «Москвитянин» свои произведения. Несколько стихотворений Погодин напечатал. Самая первая известная нам публикация (июль 1843 года) – два стихотворения «Доброй ночи». Кстати, это и самые ранние стихотворения из «коршевского» цикла, самые светлые и гармоничные. В первом поэт желает любимой спокойного сна; правда, из «подводной тюрьмы» ночью вылетают девять «лихоманок-лихорадок», жаждущих «в губы целовать» (сказочные образы взяты из известной книги М. Д. Чулкова «Абевега русских суеверий»; у Фета есть аналогичное стихотворение «Лихорадка»), но на небе находится сторож, «ангельские очи» которого отгонят злодеек:

 
Спи же тихо – доброй ночи!..
Под лучи светил
Над тобой сияют очи
Светлых Божьих сил.
 

Второе стихотворение (оно без заглавия; первая строка – «Доброй ночи!.. Пора!..»), навеянное аналогичным сонетом А. Мицкевича, – вариант на ту же тему, только прощание происходит не вечером, а на рассвете, поэтому «ночи тайные гости» уже «отлетают, спеша до утра» «вернуться домой». В переработанном виде это стихотворение войдет в знаменитый григорьевский цикл «Борьба» (1857), о котором еще много будем говорить.

Окрыленный успехом и похвалами, Григорьев забросал Погодина своими грандиозными планами: «…вчера, приехавши от Вас, под влиянием еще разговора с Вами я был долго счастлив. Много веры в назначение поселяете Вы в меня, да воздаст Вам за это Бог. Долго я не мог спать от мысли о будущих четырех архинеистовейших статьях моих для первой книги «Москвитянина» на 1844 год, а именно: 1) рецензии о книге Крылова, 2) рецензии стихотворений моего Фета, 3) статьи о настоящем состоянии философии на Западе и 4) о немецком театре в Москве». Далее сообщается, что статья о Фете «в отрывках написана почти вся». К остальным темам автор, видимо, еще не приступал. «Книга Крылова», очевидно, означает том басен, вышедший в 1843 году в Петербурге (юрист Н. И. Крылов не в счет: у него не было никакой книги); о той самой книге басен И. А. Крылова в «Москвитянине» появилась небольшая рецензия в 1844 году (апрель), но она явно не григорьевская.

В другом письме к Погодину, относящемуся к той поре (не датировано), Григорьев говорит о посылке второго акта драмы. Это, по всей вероятности, будущая драма «Два эгоизма», которая в первоначальном варианте называлась «Современный рок». Именно там главный герой – Ставунин, который упоминается в данном письме к Погодину. Однако и этот замысел тогда не был осуществлен, драма заканчивалась уже в Петербурге.

Замысел же ее был чрезвычайно интересен, как он изложен в письме к Погодину: «Хотелось бы мне знать, пропустит ли цензура ее завязку на масонстве? Впрочем, масонство здесь чистый факт, субстрат высших нравственных убеждений, которые сами судят Ставунина, заставляя его сказать:

 
…В монахи
Я не гожусь – мне будет так же душно
В монастыре…
 

Не браните ради Бога за его личность – не на каждом ли шагу она встречается, более или менее, конечно… Это сознание о необходимости смерти, как единственной разумной развязке, тяготеет над многими, над иными как момент переходный, над другими как нечто постоянно вопиющее… и мне кажется, что это – момент высший в отношении к моменту апатии и божественной иронии гегелистов, как самосуд; автономия выше рабства, рабство – тоже самосуд, но только исподтишка, при случае: рабство носит само в себе ложь на себя – самосуд сознает ложь себе признанием неумолимого божественного правосудия… Ему не достает только слова сознания… Эти две лжи – рабство и самосуд отражаются, как мне кажется, во всей истории философии вне Христа: 1) рабство, пантеизм – в лице известных представителей, 2) самосуд – в гностиках, в Бёме, даже в Лютере. Те и другие – лгут, одни отвергая Бога, другие – отвергая мир… С такого момента глубокого аскетизма, аскетизма Сатаны, с знания без любви начинается процесс в душе моего героя. Слово любви, слово ответа – для него в одном прошедшем; без него – он мертв. «Бывалый трепет» чувствует он при встрече с этим прошедшим, но это трепет смерти, трепет мертвой лягушки от прикосновения гальванической нити… Отвратительное, но возможное явление…»

Идеологический комментарий, как всегда у Григорьева, не причесан и сбивчив, но свидетельствует об интересных раздумьях философского плана. «Известные представители» – вероятно, классические немецкие философы, особенно Гегель, а высшим философским и нравственным критерием оказывается учение Христа. В этом отношении запись Погодина в дневнике 1844 года: «Были Григорьев и Фет. В ужасной пустоте вращаются молодые люди. Отчаянное безверие» – нуждается в оговорках; идеи драмы, изложенные в письме к учителю, отнюдь не свидетельствуют о пустоте и безверии.

В душе молодого человека кипели страсти, голова была полна творческих идей, жизнь открывала ему глубины и противоречия философии, эстетики, религиозного сознания, человеческой психики, а дома господствовали прежние патриархальные порядки, и даже утренние матушкины расчесывания волос Полошеньке продолжались. Григорьеву каждый раз по-прежнему нужно было отпрашиваться на какой-либо вечерний визит и не поздно возвращаться домой. Будучи служащим университета, он уже получал жалованье, но все отдавал до копейки родителям, которым и в голову не приходило, что сынок вырос и может нуждаться в собственных деньгах. Надежды на журнальные гонорары были еще слабыми, Аполлон был вынужден для своих расходов влезать в долги. Они его затягивали все сильнее и сильнее, до безнадежности отдачи. А эта перспектива безнадежности развивала в нем не энергию борьбы и преодоления трудностей, а, наоборот, отчаяние обломовца. Опускались руки и усыхала творческая сила. Пропадай, дескать, все! И еще более отчаянно и безответственно залезал в долги. К началу 1844 года долги достигли размера годового жалованья Григорьева.

В моем семейном кругу есть понятие «принцип корзиночки». Четырехлетний внук случайно отломал у красивой плетеной корзиночки одну палочку, что создало заметную дырку. Потрясенный случившимся внук не о починке подумал, а в кусочки разломал корзинку. Вот такой принцип корзиночки постоянно сопутствовал несчастьям Григорьева. Чем хуже и безнадежнее становилось его положение, тем отчаяннее он падал, опускался, совершал невообразимые поступки. Пропадай все пропадом! Конечно, в такой среде создавались благоприятнейшие условия для развития безответственности: несчастная любовь и обилие долгов лишь усиливали игнорирование прямых обязанностей секретаря университетского Совета.

В «Листках из рукописи скитающегося софиста» Григорьев откровенно писал: «Я хорош только тогда, когда могу примировать (первенствовать. – Б.Е.), т. е. когда что-нибудь заставит меня примировать… Все это вытекает во мне из одного принципа, из гордости, которую всякая неудача только злобит, но поднять не в силах. В эти минуты я становлюсь подозрителен до невыносимости. Дайте мне счастие – и я буду благороден, добр, человечествен».

«Дайте мне счастие» – очень точно сказано. Не «я буду бороться, трудиться, достигая счастья», а «дайте»! На ту же тему формула: «…когда что-нибудь заставит меня…».

Не очень надеясь на альтруизм окружающих, Григорьев глубоко верил в божественное чудо. Бог даст! Причем верил прямо «материалистически»: может быть, подкинет на улице кошелек с деньгами! С большой долей цинизма он называл Бога Великим Банкиром… В стихотворном послании к друзьям (начало 1850-х годов) он полушутя, полусерьезно заявлял:

 
И сам я молод был и верил в Благодать,
Но наконец устал и веровать, и ждать,
И если жду теперь от Господа спасенья,
Так разве в виде лишь огромного именья…
 

Единственную активность, которую при этом позволял и приветствовал ожидающий чуда, – это стремление узнать, что именно готовит ему Бог. Из «Листков…»: «Хочу молиться в первый раз (за) этот год. Есть вечное Провидение – и я хочу знать его волю». Не дожидаясь, пока чудо случится, спровоцировать божественный Фатум, заранее узнать, что тебе готовится.

Но Провидение не спешило помогать несчастному, который все больше погружался в трясину безнадежности. Любовные успехи Кавелина сделали бесповоротно невозможными мечты о взаимных чувствах и соединении с Антониной Корш; долги росли, росли проценты у ростовщиков; ясно было, что в конце концов раскроется безделье Григорьева как секретаря Совета. Что делать? И у запутавшегося молодого человека (не забудем, что ему всего 21 год!) начинает созревать идея: бежать. Это тот выход, который, как увидим, и в дальнейшем будет всегда вставать перед ним, и всегда он будет его осуществлять. А куда бежать? Появился фантастический план: в Сибирь! То есть подальше от несчастной любви, от кредиторов, от раскрытия секретарского ничегонеделания. А как можно было зарабатывать в Сибири? Наверное, учительствовать в гимназии?

Однако идея прямого сибирского побега из Москвы вскоре отпала: официального перевода из Московского учебного округа в Сибирь не давали (Григорьев даже обращался к своему покровителю, попечителю графу Строганову, но тот отказал), получить губернаторское разрешение на поездку без перевода, «тайно» от университетского начальства тоже не удалось, а бежать без документов было опасно: не с каликами же перехожими брести по дорогам, да и там можно было попасть в руки полиции, а ехать через почтовые станции совершенно невозможно: в николаевское время, как в военную годину, передвижение людей по стране было строго регламентировано, нужно было получить при отъезде подорожную, официальное свидетельство о маршруте и целях поездки.

Тогда Григорьев придумал такой блестящий план: отпроситься на небольшой отпуск в Петербург, а уже оттуда через министерство добиться перевода в Сибирь (впоследствии Сибирь отпала: то ли и в Петербурге не разрешили, то ли столица заманила молодого человека; и лишь много лет спустя юная идея была частично осуществлена: в 1861 году он поехал преподавать в Оренбургский кадетский корпус). Отпуск в Петербург на 14 дней удалось получить беспрепятственно, причем Григорьев намекнул ректору А. А. Альфонскому, что хочет не возвращаться; ректор уговаривал остаться, но, как видно, без успешно.

Любопытно сочетание дат: 24 февраля 1844 года Кавелин успешно защитил магистерскую диссертацию, и это, наверное, было последней каплей, подтолкнувшей Григорьева на радикальное решение; 25 февраля он отправился с заявлением к ректору университета: «Имея надобность по домашним обстоятельствам отправиться в Санкт-Петербург…» Мы-то знаем эти домашние обстоятельства! Ректор разрешил, попечитель граф Строганов написал свою подтверждающую резолюцию 26 февраля, и в один из ближайших последующих дней Григорьев уехал. Он специально подгадал оформление документов к концу недели (26 февраля – суббота), чтобы родители как-то не узнали сразу – через Н. И. Крылова – о намерениях сына.

Главное было – до самого отъезда утаить побег от родителей, Аполлону так не хотелось открытого семейного скандала, хотя он, естественно, хорошо понимал, какой шторм разыграется после его исчезновения. Он вообще старался не распространяться о побеге. Вот описание в «Листках…» последнего визита к Коршам, где визитер явно умолчал об отъезде: «Там застал я К(а)в(ели) на и потому невольно был молчалив и скучен. «У! какой злой сегодня, – говорила мне Софья Григорьевна, – какой злой, какой старый!» И в самом деле – я и К(а)в(ели)н были такими противуположностями в эту минуту. Он – живой, умный, румяный, полный назначения и надежд, сидел прямо против Антонины Федоровны и говорил без устали. Я сидел у окна подле матери – и курил сигару, изредка вмешиваясь в разговор; моя бледная, исковерканная физиономия казалась еще бледнее. К чему-то Антонина обратилась ко мне с вопросом: «А помните, как мы гуляли в Покр(овско)м?»

– Как же-с! – отвечал я так равнодушно, что за это равнодушие готов был уважать себя.

Мы поднялись вместе.

– Au revoir, mesdames, – сказал я им. – Adieu, m-lle[2]2
  До свидания, сударыни… Прощайте, мадемуазель (фр.)


[Закрыть]
, обратился я к ней.


И как подумаешь, что может быть, навек».


А вот уже открытое прощание с Фетом, который несколько месяцев, до лета, пока не окончит, наконец, студенческое поприще, будет жить на антресолях григорьевского дома: «Да – есть связи на жизнь и смерть. За минуту участия женственного этой мужески-благородной, этой гордой души, за несколько редких вечеров, когда мы оба бывали настр оены одинаково, – я благодарю Провидение больше, в тысячу раз больше, чем за всю мою жизнь.

Ему хотелось скрыть от меня слезу – но я ее видел.

Мы квиты – мы равны. Я и он – мы можем смело и гордо сознаться сами в себе, что никогда родные братья не любили так друг друга. Если я спас его для жизни и искусства – он спас меня еще более, для великой веры в душу человека».

Сам Фет тоже колоритно описывал отъезд Григорьева в своих воспоминаниях: «Сборы его были несложны, ограничиваясь едва ли не бельем и платьем, бывшим на нем в данную минуту, так как остальное было на руках Татьяны Андреевны, у которой нельзя было выпросить вещей в большом количестве, не возбудив подозрения. В минуту отъезда дилижанса мы пожали друг другу руки, и Аполлон вошел в экипаж. Когда дилижанс тронулся, я почувствовал себя как бы в опустелом городе. Это чувство сиротливой пустоты я донес с собою на григорьевские антресоли. Не буду описывать взрыва негодования со стороны Александра Ивановича и жалобного плача Татьяны Андреевны после моего объявления об отъезде сына. Только успокоившись несколько, на другой день они решились послать вслед за сыном слугу Ивана-Гегеля с платьем, туалетными вещами и несколькими сотнями рублей денег. При отъезде Аполлон сказал мне, у кого можно было искать его в Петербурге. Оказалось, что Аполлон по добродушной бесшабашности роздал множество книг из университетской библиотеки, которые мне пришлось не без хлопот возвращать на старое место».

И наконец, – последние строки «Листков из рукописи скитающегося софиста»: «Утро – со мной лихорадка. В пять часов меня не будет в Москве (…). Я доволен собою. Чуть не изменил себе, прощаясь с стариками; – но все кончено – передо мною мелькают лес да небо… Теперь 9 часов. Домашняя драма уже разыгрывается. Fatum опутало меня сетями – Fatum разрубило их».

Побеги Григорьева осуществлялись всегда в очень кризисные моменты его жизни, что лишний раз напоминает об удивительных компенсаторных способностях человеческого организма. Слепой развивает возможности других органов чувств, особенно слуховые и осязательных. Глухой опирается на зрение. А в нашем случае происходит «разрезание» пространственно-временного континуума и использование одной «половины» для компенсации ослабленной второй. Человек, прикованный болезнью к постели или заключенный в тюрьму, то есть лишенный свободы, заменяет эту недостачу временными развертками: прокручивает в уме «кинофильмы» о прошлой жизни, иногда занимается прогнозами о будущем своем существовании и т. д. И наоборот, временная застопоренность, духовный кризис, останавливающий развитие жизненное движение человека, может его привести к попыткам перемещаться в пространстве, чтобы сдвинуться с мертвой точки, чтобы новыми впечатлениями дать пищу замороженной душе… У Григорьева к такой временной заколоденности примешивались еще неприятные ореолы, характерные именно для данного места (рядом – любимая, выходящая замуж за другого, кредиторы требуют возврата долгов, родители лишают молодого человека бытовой свободы), поэтому побег означал еще надежду избавиться от тяжкого соседства.

В петербурге

Железная дорога Петербург – Москва тогда еще только строилась, нужно было пользоваться гужевым транспортом. Имевшие возможность ехать в своих экипажах или нанимать их у чужих людей, конечно, наслаждались относительным комфортом, хотя по булыжному шоссе, получавшему преимущество перед земляным проселком лишь при дождях, ехать было очень тряско, почему те, кто мог перенести поездку на зимнее время, предпочитали сани. Люди победнее отправлялись в путь в общем дилижансе. Это обширная карета с двумя скамейками у продольных стен с окошками; на каждой скамейке сидело по пять-шесть человек. Читать было при вибрации очень трудно, оставалось разговаривать с соседями, дремать, прикладываться к фляжке (спутник А. И. Герцена в одной из поездок не только сам постоянно прикладывался, но и от души угощал соседа, вежливо спрашивая, не желает ли он «практического», то есть водки; на стоянке Герцен отблагодарил его, как писал жене, «теоретическим», то есть хорошим вином).

В сороковых годах дилижанс шел между столицами трое суток, так что если Григорьев выехал из Москвы 27 февраля, то приехал в Петербург 1 марта 1844 года; не забудем, что это был високосный год, то есть с 29 февраля.

Не успел Григорьев прибыть в столицу, как он уже отправляет ректору Альфонскому просьбу о продлении отпуска еще на 14 дней (дата на прошении – 2 марта). Подождав еще около трех недель, он просит 21 марта выдать ему причитающееся жалованье за февраль и март (!) – и сообщает о Фете как своем доверенном лице.

А еще через несколько дней, в самом конце марта, уже просит о перемещении на службу «в хозяйственный департамент Министерства внутренних дел». Ректор согласился, попечитель тоже; видно Григорьев очень нравился графу Строганову, ибо тот предложил ректору Альфонскому известить департамент Министерства внутренних дел, что бывший студент в числе отличнейших кандидатов был представлен в 1842 году министру народного просвещения для разрешения ему прямо поступать на службу в ведение министерства.

Любопытно, что прежде чем отправить согласие в Петербург, канцелярия университета послала запрос в библиотеку: не имеет ли увольняемый Григорьев каких-либо казенных книг – и получила ответ «не имеет».

Странно, что прошение о хозяйственном департаменте Министерства внутренних дел не имело продолжения, несмотря на все положительные ответы; Григорьев почему-то оказался с 26 июня 1844 года служащим 2-го департамента Петербургской управы благочиния (есть документ), то есть городского полицейского управления. Но во всех следующих документах Григорьева будет ложная дата: якобы он поступил в Управу благочиния «канцелярским чиновником высшего оклада» 25 сентября 1843 года. Что означает этот почти годовой сдвиг влево? Случайная ошибка какого-то чиновника, о которой Григорьев умолчал, или же сознательное увеличение стажа службы в Петербурге с помощью взятки или каких-то служебных связей отца? Трудно сказать. Но лишний раз убеждаешься, что даже документам Министерства внутренних дел не следует доверять, а надо их проверять другими данными. Хорошо, что мы точно знаем, когда наш герой переехал из Москвы в Петербург.

Через полгода после реального поступления в Управу благочиния, в декабре 1844 года Григорьев переводится опять же «канцелярским чиновником высшего оклада» в 1-е отделение 5-го департамента Правительствующего Сената (этот департамент ведал уголовными делами), в марте 1845 года он и там получает повышение – место «младшего помощника секретаря». Как мог такой совершенно не пригодный к канцелярской работе человек получать повышения по службе?! Действовали связи отца? Или прекрасный аттестат первого кандидата Московского университета? Реально-то Григорьев никак не хотел трудиться на бюрократическом поприще; он ворчал, манкировал, мечтал, что будут изобретены машины, которые заменят нетворческий труд чиновника… Но жалованье-то он исправно получал.

Конечно, очень скоро его отлынивание от своих прямых обязанностей стало заметным начальству. Обер-прокурор того отделения, где служил Григорьев, подал министру юстиции, который ведал чиновниками Сената, рапорт от 21 июня 1845 года с сообщением, что младший помощник секретаря «постоянно называл себя к службе нерадивым и к должности являлся весьма редко, несмотря на многократные напоминания со стороны экзекутора, отзываясь притом каждый раз болезнию; но когда по распоряжению моему, был командирован доктор для освидетельствования его в состоянии здоровья, то не застал его дома». Колоритный рапорт. Мы привыкли уже к представлениям о деспотическом режиме Николая Палкина, но какая, однако была патриархальная простота в высшем чиновничьем учреждении России: можно было без всяких справок постоянно прогуливать часы работы!

Министр, видимо, все-таки взъярился от такой наглости приголубленного чиновника и потребовал, как в сказке о рыбаке и рыбке, вернуть Григорьева на службу в Управу благочиния. Не уволить, а перевести рангом ниже! Но и там Григорьев перестарался, в ноябре 1845 года он подал прошение об увольнении «за болезнию». Уволили. Так закончилась столичная чиновничья карьера нашего Аполлона… Игнорирование служебных обязанностей было, вероятно, связано не только с отвращением к бюрократической деятельности, но и с успехами в литературной и журнальной сферах, о чем речь будет ниже.

Где жил Григорьев в Петербурге? Пристанища его первых месяцев нам неизвестны, здесь можно только гадать. Не забудем, что у Фета был какой-то петербургский адрес, да и родители, посылая на следующий день вслед за уехавшим сыном слугу Ивана, верно, получили от Фета адрес. Значит, речь должна идти не о первой попавшейся гостинице, а уже о заранее известном месте. Возникает предположение, что первоначально молодого человека приголубили в Петербурге масоны.

Масонство Григорьева – одно из самых загадочных и темных мест в его биографии. Прежде всего это связано с тем, что масонские ложи были официально запрещены Александром I 1822 году, в год рождения Аполлона, а репрессии николаевского правительства против всяких нелегальных кружков тем более настораживали сохранивших свои традиции масонов, и они ушли в глубокое подполье. Но они, конечно, не самораспустились, хранили заветы предшественников и, наверное, привлекали в свои организации новых членов; в XX веке в предреволюционное время и в 1917 году масонские ложи приоткрыли свое подполье; видно было, что ложи существовали в течение всего XIX.

Более чем вероятно, что Григорьева «соблазнили» вступить в масонскую организацию еще в Москве. Из воспоминаний Фета: «Григорьев не раз говорил мне о своем поступлении в масонскую ложу и возможности получить с этой стороны денежные субсидии. Помню, как однажды посетивший нас Ратынский с раздражением воскликнул:

«Григорьев! подавайте мне руку, хватая меня за кисть руки сколько хотите, но я ни за что не поверю, чтобы вы были масоном» (масонское рукопожатие – как бы щупать пульс товарища. – Б.Е.). (…) Однажды, к крайнему моему изумлению, он объявил мне, что получил из масонской ложи временное вспомоществование и завтра же уезжает в три часа дня в дилижансе в Петербург».

А в самом деле, откуда у совершенно безденежного Григорьева могли появиться средства на билет в Петербург и хоть какая-то сумма на первое время столичной жизни? Правда, в «Листках…» он сообщал, что перед его отъездом Фет вместе с еще одним товарищем, Хмельницким, «рассматривали мои вещи, думая, как бы повыгоднее заложить их». А Я. П. Полонский писал Н. М. Орлову (конец февраля – начало марта 1844 года): «…заложил все свои вещи за 200 рублей…» Но какие у полностью зависимого от родителей сына могли быть ценные вещи?! Так что «временное вспомоществование» вполне вероятно.

Московские контакты Григорьева с масонами подтверждаются его письмом к Погодину, которое уже цитировалось выше (оно не датировано, относится к последним месяцам московской жизни автора). Напомним, что Григорьев посылает Погодину второй акт драмы и спрашивает: «Хотелось бы мне знать, пропустит ли цензура ее завязку на масонстве?»

А петербургские масонские связи нашего путешественника вообще несомненны. Прежде всего отметим переведенные им масонские гимны. В 1846 году в Петербурге вышли в свет «Стихотворения Аполлона Григорьева» (уж не на масонские ли деньги?!), где первый раздел книги имеет общее заглавие «Гимны» и включает 15 стихотворений с общей датой «1845». Это, действительно, гимны Богу, духовности, дружбе, вечной жизни верующих людей:

 
Руку, братья, в час великий!
В общий клик сольемте клики
И, свободны бренных уз,
Отложив земли печали,
Возлетимте к светлой дали,
Буди вечен наш союз!
 

Еще в 1916 году известный исследователь творчества Григорьева В. Н. Княжнин предположил, что по аналогии с масонскими сборниками стихотворений эти гимны предназначены для исполнения в ложах, при совершении обрядов, а в 1957 году ленинградский литературовед Б. Я. Бухштаб в немецком масонском сборнике «Полное собрание песен для масонов» (Берлин, 1813) обнаружил 11 стихотворений, которые Григорьев точно перевел – с некоторыми, впрочем, заменами: слово «масоны» он вообще исключал либо заменял «братьями» явно по цензурным соображениям. Из оставшихся четырех гимнов три явно масонские и переводные, просто мы не знаем того источника, откуда они взяты, а четвертый – перевод одного масонского стихотворения Гёте.

Созданы ли григорьевские гимны по заданию какой-либо масонской ложи или они – самостоятельный, добровольный вклад автора – неизвестно.

Много масонского материала и в художественной прозе Григорьева. В повестях «Один из многих» (1846) и «Второй из многих» (1847), довольно автобиографических, оба главных героя – Званинцев и Имеретинов – воспитанники масонов и сами масоны. Вторая повесть создавалась уже по возвращении Григорьева в Москву, она как бы подводила черту под первым петербургским периодом Григорьева и под его масонскими увлечениями, тем более что у него были все основания глубоко разочароваться в главном масонском знакомом, возможно, именно в том, кто и был посредником, агитатором, введшим неофита в масонскую ложу.

Масонские идеалы и деяния их вождей были благородны и светлы: утверждать всеобщую гармонию человечества и высокие нравственные принципы, развивать духовные начала в человеке, просвещать массы, способствовать полной отдаче своей жизни служению людям. Но как часто бывает на свете, к альтруистическим и основанным на доверии коллективам, тем более законспирированным, могут прилипать личности циничные и корыстные, обрадованные возможностями бесконтрольно обманывать и наживаться. Таковым, видимо, был прототип Имеретинова Константин Соломонович Милановский, сведения о котором по крохам собирают исследователи жизни и творчества Григорьева, начиная с первого издателя собрания его писем в 1917 году В. Н. Княжнина и кончая – пока – автором этих строк.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации