Текст книги "Проснется день"
Автор книги: Борис Екимов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Виктор подошел к Хурдину, положил руки ему на плечи и пристально поглядел в глаза.
– Боже мой, дружба… На что мы жизнь свою тратим, что мы с ней делаем… Ведь ее больше не будет. А мы ее – впустую. Я пробыл пятнадцать дней дома. И это равно пятнадцати годам жизни. Да, да… Долгие дни, мудрые, счастливые. Пойти на Вихляевскую гору и сидеть, глядеть, думать. Как травы растут. Как облака плывут. Как живет озеро. Вот она, жизнь человеческая. Работать в огороде, плетень плести во дворе. И жить. Слушать ласточек, ветер. Солнце для тебя встает, роса падает, дождь – все доброе, сладкое. Зарабатывать на хлеб чем-нибудь и жить. Жить долго и мудро, чтобы потом, на самом краю, не проклинать себя, не скрипеть зубами. Второй жизни не дано, и об этом жалеть – пустое. Но упустить свою единственную… Какая беда.
Просидели с Виктором далеко за полночь. А утром нужно было расставаться. Хурдин все дела бросил и поехал провожать. О ночном больше не говорили, но, конечно, думали, временами пытливо вглядываясь друг другу в глаза. И уже на аэродроме Хурдин спросил, называя Виктора их любимым словом:
– Послушай, дружба, это все у тебя серьезно?
– Да, – ответил Виктор. – И надо бы уже сейчас все бросить и уйти. Но я слаб. Одно да другое. Все, конечно, глупости: всякие цели, выслуги, пенсии. А давай вместе, – вдруг заговорил он, – давай бросим все. Зачем ты едешь туда? Целых три года. Что тебе это даст? Ну «Волгу» привезешь, японской аппаратуры натащишь, тряпья, денег. Зачем это? Давай все бросим и уедем домой. Будем работать, к Камагору в помощники пойдем или еще чего. Будем жить, построим дома, семьи приедут. И попробуем сочинить что-нибудь. От этого ведь не уйдешь, привыкли. Но что-нибудь вроде велосипеда. Велосипед – это так естественно и прекрасно. Я преклоняюсь перед ним. Давай, дружба…
Хурдин опустил глаза, и Виктор все понял, потух. А на прощание сказал:
– Запомни: ровно через три года я уйду. Я тебе говорю это точно. Уйду, уеду на хутор и буду там жить. Насовсем.
Сколько не дожил он месяцев или дней? Разговор был осенью, под зиму. А погиб в августе, считай, за месяц до срока, который назначил себе.
Потом, позднее, Хурдин не единожды возвращался к ночному разговору. И корил себя за телефонный звонок и беседу с женой Виктора. Это случилось в день проводов, вечером. Хурдин неспокоен был и позвонил Виктору домой, жене.
– Он сходит с ума, – ответила жена. – Его лечить надо. Дурь всякую собирает. Старик какой-то к нему ходит, сумасшедший.
Она говорила зло и много. Не надо было звонить и с ней разговаривать, потому что она, видимо, все выложила Виктору. И неизвестно как.
Из-за границы Хурдин дважды писал другу, но не получил ответа.
А теперь вот смерть. И отчетливо вспомнилась мысль, которую Виктор повторил дважды:
– Сейчас я смотрю на жизнь и спрашиваю: где я был счастлив? И твердо знаю: дома. Помнишь, когда мы ездили из школы на велосипедах? Утром всегда спешили, а потом, когда уж домой, ехали свободные. То низом, Тубой, а еще лучше – горою. Что осенью, что весной – как хорошо было. Счастливее не было дней. Все остальное, так называемые успехи, все это пустое. А вот тогда…
И теперь, в ночи, перед глазами Хурдина всплывали картины того далекого бега. От школы – в седла, и айда! Наперегонки, в гору, словно в небо. Позади, на земле, оставались Вихляевка, Туба и окрестные хутора, Ильмень – все далекое земное отрывалось. И как-то странно было глядеть на крохотный дом свой за плантацией, за садами. Маковое зерно на огромной земле, под немереным небом.
А потом с горы – лётом, насколько смелости и духу хватало. Сердце замирало в счастливом задохе. И мчалась навстречу земля.
И лица, веселые лица друзей так явственно проступали из тьмы ночи и времени. Пухлощекий Камагор крутил педали дамского, невесть как попавшего на хутор велосипеда. Вася Фалалеев… Румянки на щеках – хоть вырежь. И Витек… Дружба… Цыганок, бровастый и черноглазый. Девки по нему умирали. Витек… Дружба… Как живой!
И возвращение в явь, к ночи и неудобной, с периною, постели было горестным. Раздумья о смерти друга, а потом, так естественно, о смерти вообще и о своей собственной порождали страх. И ни единого звука вокруг, в тиши старого дома, в гибельной хуторской тишине. Что-то вовсе жуткое стало мерещиться, и Хурдин поднялся, взял сигареты и пошел на двор. У порога он нарочно долго и шумно искал башмаки. Мать проснулась и спросила:
– Ты, сынок? Зажги свет, не боись.
Но ему хватило и материнского голоса. Тягостная ночная немота раздалась и отступила. Теперь он был в живом доме, в живом хуторе, на этом свете.
Во дворе было звездно, на небе светлей, чем на земле. Но и земная тьма дышала жизнью: кошка подошла неслышно, замурлыкала и стала тереться об ногу. Корова шумно вздыхала. Слышно ворочался на насесте петух, готовясь петь. Ветер с шелестом плутал в листве вязков, и что-то шуршало в старых катухах. А за плетнем, наискосок, поодаль, ярко светил незатворенными окнами дом мальчика.
Удивленный Хурдин даже из ворот вышел. В самом деле, не управляющего дом и не чей-то еще, а дом мальчика не спал в ночи, и огонь его был лучист и ярок. Даже дзыбастые мальвы с круглыми цветами видны были в палисаднике. И от земного желтого света веяло таким покоем, что отступила горечь и страх. Закурив, Хурдин стал раздумывать: что же делает мальчик, почему не спит? Он думал разное, и тянуло его пойти и посмотреть. Но он не решился.
Утром Хурдин поднялся поздно. Возле хаты, в тени, мать сидела с платком, вязала, а рядом – соседка Митревна. Смерть Виктора уже приняла душа, словно камень в глубокую воду: упал – шум и волны пошли, но минуло время – и опять все спокойно: камень там, в глубине, он есть, но и только. Такова жизнь.
Но после ночного, сейчас, поутру, Хурдин как-то особенно остро чуял жизнь, красоту ее и сладость. Босой он прошел по двору, с удовольствием ощущая мягкость травы гусынки и холодок ее. Воробьи ссорились на вязке, их нехитрую перебранку Хурдин слушал с улыбкой; и на ласточек долго глядел: какой крутой и мягкий вираж они делали, влетая в растворенные двери катуха.
Завтрак уже был на столе, а стол возле кухни, на солнышке. В миске салат стоял, словно солнцем зажженный костер из алых помидоров и красного перца; он пылал, и сиял, и плавился в тяжелом блеске горчичного масла. А рядом в тарелку сыпнула мать горку снежной, крупчатой, в лопинах развара картошки, пар и жар ее притушив укропной невесомой зеленью. Каймак желто светил, плавясь в росяных подтеках тяжелых топленых сливок. Кислое молоко мраморными отвалами дрожало в миске.
Хурдин глядел и боялся что-либо тронуть из этого солнцем осиянного, волшебного стола.
– Либо не нравится? – обеспокоилась мать. – Може, колбасы твоей или консервов? Я-то по-простому думала…
Хурдин успокоил мать, и она вновь уселась рядом с Митревной, принялась за вязанье, поглядывая на сына.
– Это консервы, прости Господи, – толковала Митревна. – Чего они на них помещенные? К Раисе приехала, консервы да консервы, живой еды нет. Консервы из банков да суп из кулечиков. Ширь-пырь – и готово. А желудку оно не отвечает.
– Избаловалися, – сказала мать. – И без мясца можно прохарчиться, если по-умному. Бывало, каши варили. Просяная, и с тыквой да молочком. И пашаничную кутьей варили. Наполечная с сузьмой. А уж рисовая… Бабка Надюрка, бывало, скажет: рисовую атаманы да лавошники едят. А молодежь к каше косвенно относится.
– А муки, муки ныне сколь, – встряла Митревна. – Я у Раисы приладилась к духовке да как зачала кажеденно печь каныши, да вертухи, да резунцов наделаю, лестничков, пирожков с капустой да картошкой. Ребята набузуются. Пеки, баба, еще…
Сидели соседки рядом, орудовали спицами и говорили. И ласточный щебет их радовал слух. Хурдин позавтракал и сидел, слушал и слушал.
– Василий уже звонил, – вспомнила мать. – Чудок не на белой заре. Я корову прогнала, а Феня летит из конторы, шумит: «По телефону тебя сын требоваит». Уже знает, что ты приехал. Прям касатушка ему донесла. В субботу приедет. А нам с тобой к отцу надо сходить, – сказала она, – попроведать. Може, и до него весть донесли про сынка. Он ждет.
* * *
Неспешно тянулся день, солнечный, ясный, с таким разлитым в мире покоем, что Хурдину все время казалось – это сон, забытье. Протарахтят по затравевшей дороге ко леса. Кто там поехал: почтальон Фокич или Иван Кривошеев в бригаду воду повез? – простучат и стихнут. И снова тишина. Лишь ласточка на лету прощебечет да в займище, за речкою, прокукует кукушка – и все. И чуял, осязаемо чувствовал Хурдин, как душа его, словно сосуд опустошенный, пьет и пьет забытый, но сладкий хмель покоя и благодати.
Собрались на кладбище. Невеликое, уютное, оно лежало среди светлой пшеничной зелени, за дощатым забором. Яркие ленточки на ветках, новомодные жестяные венки, столики и лавочки, желтый песок. Даже цыганская могилка была аккуратно прибрана. Тишина и покой.
Над отцом мать покричала, поплакала, потом сказала:
– А Витя вон там.
Но Хурдин раньше слов ее углядел памятник, блестящий самолетик над ним и портрет. Фотокарточка была строгой, при форме, в фуражке. Виктор неласково глядел на мир, сдвинув разлатые брови. И под суровым взглядом его Хурдин чувствовал себя неуютно.
Мать снова рассказывала о похоронах и плакала.
– Пойдем, – обнял ее за плечи Хурдин. – Пойдем, мама.
Вместе они вышли на дорогу. Хурдин оглянулся. Кладбище осталось там, посреди хлебной зелени. Высокое солнце стояло над полуденным миром, серебря молодую пшеницу. Высоко, в слепящей солнечной желтизне, звенел жаворонок. А справа, за темной зеленью сада, высилась Вихляевская гора. И, внезапно надумав, Хурдин сказал:
– Ты, мама, иди. А я в сад схожу, посмотрю.
– Сходи, сынок, сходи. Тама смородина. Сладкая…
Изо всех холмов, что лежали окрест, – а называли их уважительно горами: Ярыженская, Дубовская, Мартыновская – изо всех выделялась Вихляевская. Могуче вздымалась она над округою, обрываясь к Ильмень-озеру яром. И с вершины ее далеко было видать.
Родина… Вдали от нее каждый помнит клочок земли, с детства прикипевший к сердцу. Там небо просторней и голубей, там солнце глядит ласковым материнским оком, там ветер – прикрой глаза – снова унесет тебя в далекую, невозвратную пору.
Для Хурдина такою землею была Вихляевская гора. Многое с нее виделось, еще больше вспоминалось. И Виктор любил ее.
Сегодня, поднявшись на вершину, Хурдин стал думать о покойном товарище. Где он сидел в последний раз? На маковке? Или поближе к яру, откуда так озеро хорошо видать? О чем думал?
Над Вихляевской горою всегда, даже в самую покойную пору, понизывал свежий ветер. И это высокое, уже небесное дыхание, и замерший на полмира простор завораживали. И словно иное, вечное время считало шаги. И светлые, щемящие печалью, но светлые мысли томили душу.
Когда-то здесь, на Вихляевской горе, мальчишками мечтали они с Виктором о небе, завидуя птицам. Глядели, как коршун свободно плавает в небесной выси, уходя и утопая в ее глуби. Не жаворонку завидовали, не ласточке – быстрым, но малым птахам, а тяжелому коршуну. Казалось, могучим крылам его под силу вознести мальчишечью плоть туда, в небеса. Мечталось и снилось… Покойный лёт – грудью на ветер, – и омывают тебя воздушные струи и солнце, и безмолвно плывет внизу земля: замереть и парить золотою пушинкою, лишь кровь свою чуя да гулкое от счастья сердце.
Мечтали, и многое будто сложилось. И Виктор летал. Но как? Ревущий мотор и железо. Не полет, а движение, наперекор и во зло земному притяжению.
Конечно, иное грезилось. И прав был Виктор: не более чем игрушка все их дела. А жизнь? Сколько золотых дней уплыло. И вот уже нужно считать остатние. Уходят товарищи, уходят и зовут. И прав, наверное, Виктор: все золото дней истрачено зазря. И те, что впереди, – не слаще. Как льстили ему в Москве слова министра: «Ваш новый опыт… ваша энергия… воплотятся и помогут… многого ждем…» – льстили и обещали многое. Теперь же Хурдин с тоскою понимал, что ожидает его лишь новый необмятый хомут.
Дерзкая мысль, подсказанная Виктором: все бросить и уйти, мелькнула в голове. Вспыхнула и сразу погасла. Хурдин знал, что никогда не сможет уйти. Его не поняли бы ни жена, ни дети, ни товарищи, ни родная мать. А сеть человеческая с ее теплыми узами была необходима для Хурдина.
Внизу, под горой, к Вихляевке катила повозка с бочкою. Легкой рысью спешили кони, возница развалился на передке. И, провожая его взглядом, Хурдин почувствовал зависть. Вот так бы ему все долгое лето катить на повозке полями. Катить и катить по нескончаемому лету.
Он проводил глазами повозку, поднялся и побрел под гору, к садам и хутору.
К смородине он все же свернул и пошел от куста к кусту, от сладкой ягоды к той, что еще слаще.
В одной из прогалин наткнулся Хурдин на велосипед с тележкою. Это был велосипед мальчика. Хурдин огляделся, прислушался и пошел на звук.
Мальчик косил. Полоска, что лежала меж придорожными березами и смородиной, заросла травой. Косилось нелегко. Тяжеловата была косенка, хоть и малая, и вязовое косье не охватывала рука. И потому мальчик тянул косу резко, ударом, так что качалась голова на темном стебельке шеи. Трава была жилистой – перестой.
Хурдин решил помочь. Он подошел сзади и сказал:
– Здравствуй, работник. Как дела?
Мальчик обернулся, и в темных глазах мелькнул испуг.
– Да ничего… – ответил он, опуская взгляд.
– Для коровы?
– Козам, – ответил мальчик.
– Мать велела тебе косить?
– Чего велеть, я и сам неглупой, – ответил мальчик сдержанно, но с досадою.
Хурдин это понял.
– А я и забыл, когда косил, – сказал он. – Давно-о… Не дашь попробовать? Любопытно: забыл или нет?
– Попробуйте, – ответил мальчик.
Опустившись на колено, он подправил косу бруском и подал ее Хурдину, добавив:
– Она вам не с руки.
Конечно, косье было коротко, и Хурдину пришлось чуть не к земле присесть. Мальчик не выдержал, прыснул в кулак и отвернулся.
Хурдин маханул косенкой высоко, по маковке. Второй замах взял ниже и вонзил носок в землю. Вытянул его, очистил и снова косу поднял. Но ничего не получилось. Одно дело – забыл, другое – косенка игрушечная. В две минуты упарившись, Хурдин сдался.
– Нет, – сказал он. – Не могу.
Честное признание смягчило мальчика.
– Конечно… привычку надо. Надо держать ее вот так. – Он косу взял и махнул ею, подправил испорченное. И после двух-трех взмахов его ровная кошенина осталась да валок травы.
– А много у тебя коз?
– Три.
– Ну и накосишь?
– Накошу помаленьку. Кто за мной гонит? Мамка вот придет, с Ленкой будет сидеть, так запросто.
Мальчик махнул рукой. А рука была детская, хоть и темная, но еще с детской нежной кожею. Стертые и засохшие волдыри мозолей светлели на ней. Хурдин стоял и глядел, а мальчик на него. Но пора было уходить, не мешаться. И Хурдин ушел.
Ягоды его больше не занимали. Он шел, порою оглядывался, и за кустами смородины, а потом за березовой зеленью виделся ему мальчик, мужичок с ноготок.
* * *
Хорошо было сидеть возле кухни, под грушею. Зыбилось по земле пестрое рядно теней и солнечных пятен. Белые капустницы в палисаднике присаживались и вновь устремлялись в ныряющий полет. Большая стрекоза, скрежетнув жесткими крыльями, села на высокую былку и замерла, сияя под солнцем переливами золотого, зеленого и алого цвета. Молодая гусыня с поздним выводком, гагакая, вошла во двор. Поперек клюва у нее стрельчатым усом торчало большое перо. Хурдин позвал:
– Мам, мам…
– Чего, сынок? – вышла из кухни мать.
– Зачем у гусыни перо в носу?
– Где? – посмотрела мать и засмеялась. – Какой-то ты, вроде и не я тебя родила. Все перезабыл. Бьет она гусяток, дура глупая. Вот перо и вставили, чтоб не могла тронуть.
– А-а-а… – понимающе протянул Хурдин и оправдался на материн упрек: – Откуда мне помнить, сто лет не видал. А цыплят… Мама, я уж цыплят и забыл, какие они есть.
– Раньше вы их от коршунов стерегли. Ныне-то коршуны перевелися, а бывало…
Но иная мысль пришла к Хурдину, и он сказал:
– Я-то еще что, а вот Герка с Володей и не видели сроду цыплят. Только в кино.
– Они бабку-то родную лишь в кино видали, – осуждающе сказала мать, – не токмо что цыплят.
Хурдин опустил глаза, вздохнул, и мать его пожалела:
– Да чего ж, раз жизнь такая пошла… – и перевела разговор на другое: – Я, сынок, ныне на работу хочу с обеда. Управляющий просил. А как же… не могу я отказать. Из его рук живем. А ты, сынок, мне окажи помочь. На картошке жуков поморить надо. Сумеешь?
– Конечно, – ответил Хурдин.
В ту пору, позванивая ведрами, к колонке подкатил мальчик на велосипеде, и мать крикнула ему:
– Сережа! Ты ныне сбирался жуков морить?!
– Поеду, – ответил мальчик.
– Дядю с собой возьми. Подкажешь ему! Хлорофос у нас есть! А ты ему подкажешь, он не могет!
– Ладно, – отозвался мальчик. – Заеду.
– Он заедет за тобой, – передала мать Хурдину, словно тот не рядом сидел. – Заедет и тебе помогет. Надо картошку спасать.
Мать ушла на работу, и скоро на улице послышалось велосипедное звяканье и дребезжанье. И голос мальчика позвал:
– Дядя, поехали!
Хурдин взял велосипед и вышел за двор. Мальчик ожидал его не один: в тележке, прицепленной к велосипеду, сидела девочка, обняв руками цинковое ведро.
– Помощница? – спросил Хурдин.
– Помогать Сеёже, помогать буду, – быстро и довольно понятно выговорила девочка.
– Орет. Не хочет одна, – объяснил мальчик.
– Помогать буду. Лена будет помогать.
Она удобно сидела на старой телогрейке, обняв руками ведро, и езды не боялась.
Проехали хутор и солонцовую пустошь, где телята паслись.
– Маленькие теята! – оборачиваясь к Хурдину, закричала девочка. – Маенькие гуята! – обрадованно возвестила она, когда проезжали плотину и пруд с птицей.
У садов, огороженных не столько плетнями, сколь завалами сухих веток, у перелаза спешились. На земле девочка оказалась совсем крошечной, в длинном бордовом платье.
– Ты сними с нее, а то жарко, – предложил Хурдин.
– Да, снимешь… – усмехнулся мальчик.
– Касивое платье… Касивое… – горделиво сказала девочка, поняв, о чем речь. – Мое…
– Очень красивое, – подтвердил Хурдин, пересаживая ее через ограду, в сад.
Эти сады лишь по старой памяти назывались садами. Вербы тут росли, тополя, огороды сажали, косили сено. Хурдин свой огород угадал. Картошка на нем стояла в колено. И на сочных листах ее, там и здесь, гнездились полосатые колорадские жуки, а уж личинок было и вовсе пропасть.
– Сейчас я с Ленкой… Пусть она поливает, – сказал мальчик.
– Поивать буду, – подтвердила сестренка, горделиво задрав нос. – Мой капуста… Мой люк!.. – и заспешила за братом.
В малую «копанку» возле берега мальчик налил воды, вручил сестре игрушечное ведерко и наказал:
– Гляди в речку не лезь. Там глубоко…
– Губо-око… – покашиваясь на воду, подтвердила девочка. – Поивать буду. Мой капуста. Мой люк.
– Да, поливай. Молодец.
Зачерпнув из «копанки», девочка заспешила к огороду, косолапенькая, в длинном, тяжелом платье.
Хурдин с мальчиком развели хлорофос и, помахивая вениками, принялись кропить картофельные кусты пахучей отравой. А девочка топотила по дорожке, от «копанки» к огороду, подавая о себе весть:
– Поиваю! Мой капуста!
– Молодец! Хорошо Лена поливает, – усердно хвалил ее мальчик. – Хозяйка!
– Хозяка! – звенел в ответ веселый голосок.
– Хозяйка, хозяйка!
Хурдину картофельные кусты были по колено. Он кропил их не спеша, курил, стараясь дымом перебить хлорофосовую вонь, порою останавливался, поглядывая вокруг. Огородные деляны лежали вправо и влево.
– Чья это? – спросил он, указывая на сорный, бурьяном поросший участок.
– Фалалеевых, – ответил мальчик и добавил осуждающе: – Будут жалиться: семена плохие, не уродилася.
– А помногу накапываете?
– Мы с мамкой в том году тридцать мешков нарыли.
– Хорошо.
От хлорофосового духа начинало подташнивать, и Хурдин, оставив ведро и веник, к берегу пошел, чтобы отдышаться.
Сады и огороды лежали по обе сторону речки. Пруженная и перепруженная, она, считай, не текла. Местами, где еще били со дна ледяные ключи, речка раздвигала камыши омутами с белыми лилиями и кувшинками.
Мальчик подошел незаметно и сел рядом.
Сестренка подле брата пристроилась, расправляя намокший подол.
– Уста-а. Потом снова буду поивать.
– Скупнуться… – сказал мальчик и, быстро сбросив легкую свою одежду, с разбегу кинулся в воду.
– Он па-авать умеет, – горделиво заявила сестренка. – Па-авает.
Мальчик плавал. В желтоватой воде вьюном вилось тростиночное тело.
Ухнул в воду Хурдин. Плеснула на берег волна, и камыши зашуршали. Даже сейчас, за полдень, студеной была вода, и Хурдин быстро полез на берег. За ним и мальчик.
И снова принялись они за свое дело. В горячем воздухе, перебивая пресный запах воды и полынкового сена, поплыл тяжкий хлорофосовый дух.
Вечером мать Хурдина хвалила:
– Молодец, сынок. Помочь мне оказал. А я выход заработала – може, мне зернеца поболе уделят.
Темнело медленно, и вроде менялась погода. В закатной стороне низкие пепельные облака шли на юг, а над ними летучий небесный дым багряными клубами мчался к северу, к северу. А над хутором стояло чистое небо, с ясной вечерней зеленью.
Хурдин собирался в гости. Из привезенного, московского, набрал он конфет, печенья, пачку халвы, коробку фломастеров взял, детскую книжку и попросил мать:
– Ты бы собрала чего-нибудь. К мальчику я хочу сходить, к Сереже. Сметаны, что ль, молочка… вареники там остались, давай отнесу. Только подогреть надо.
– Сами они подогреют, у них газ. А чего ты к ним?
– Да поглядеть. Одни живут… И вы к ним как-то относитесь… Не по-людски.
– А мы чего… Мы ничего…
– Вот то-то и оно, что ничего, – попенял Хурдин сдержанно.
Но мать его поняла.
– Сынок, сынок… Нас самих бы кто пожалел. А уж об них нехай начальство горится.
– Что начальство. Вы бы сами, пока отца-матери нет…
– Такого отца век бы не было. Они хоть вздохнули без него. Пропил все, вплоть до подушек. Подушками по хутору торговал.
– И брали?
– Люди на все идут.
– Да… – покачал головой Хурдин.
Гостинцы сложил он в сумку и пошел. Улица хутора была пуста. Хаты светились вечерними огнями. Дом мальчика сиял незатворенными окошками. Хурдин вошел в распахнутые ворота, поднялся на крыльцо, постучал.
– Кто там?! Входите, открыто! – крикнул мальчик и сам выскочил в коридор. – Это вы? – в растерянности замер он в светлом дверном проеме, а затем отступил. – Заходите.
Пузатая лампочка сияла под потолком, освещая пустую комнату. Глаза Хурдина, так привыкшие к иному убранству, шарили по голым стенам, словно чего-то искали. Но что найти он мог?.. Стол да две табуретки, кровать-раскладушка с выгоревшим брезентом.
– В гости к вам решил зайти, – объяснил Хурдин. – Одному скучно, знакомых нет.
– Проходите.
Мальчик был в том же застиранном костюмчике, зато сестренка его разгуливала босая и, считай, голышом.
– Платье с нее еле стянул, – объяснил мальчик. – Постирать.
– Мой патье, – указала сестренка на бордовую свою гордость, что сушилась здесь же. – Ка-асивое.
– Красивое, – подтвердил Хурдин.
Сев посреди комнаты на табурет, он поставил сумку и сказал мальчику:
– Я тут принес… Вареников поешьте. Хорошие.
– Мы ужинали, – ответил мальчик.
– Ну потом, завтра… – Хурдину было неловко. Он сумку раскрыл. – Тут вот… Тут конфеты, книжку, может, почитаешь.
– Ки-ижка? – бросилась девочка к Хурдину и замерла, увидев в руках его красивую книжку с картинкою на обложке. – Мой ки-ижка, – подняла она молящие глаза.
И Хурдин ее успокоил:
– Тебе, тебе!
Девочка, прижав книгу к груди, на мгновение замерла, а потом затопотила вокруг стола.
– Мой ки-ижка, мой.
– Так книжки любит, – оправдал ее брат, провожая взглядом.
Кастрюльку с варениками он убрал за печку, к сладостям отнесся сдержанно, сказав: «Ленка погрызет», на яркую коробку с фломастерами глядел недоуменно, потом спросил:
– Карандаши?
– Фломастеры, – объяснил Хурдин. – Тоже рисовать. Давай бумагу. – И на принесенном листе почеркал фломастером.
Мальчик заметно крепился, но сдержать своего волнения не мог. Он провел синюю линию, а рядом зеленую, потом быстро нарисовал красный трактор и в небе солнце и синие облака. С трудом остановился и глянул на Хурдина с такой откровенной радостью, что Хурдину стало не по себе.
– Здорово! Лучше карандашей, – проговорил мальчик. – Спасибо. Дорогие, наверно.
– Да ничего, что ты… В городе сейчас все такими рисуют.
– У нас нет.
Между тем девочка, положив на кровать книжку, осторожно листала ее, негромко бормоча:
– Ехали медведи, на ве-исипеде. А за ними кот, задом напе-ёт.
– Она что, читает? – удивился Хурдин.
– Да нет, это так… – усмехнулся мальчик.
– Читаю, – услыхала его сестра. – Мой ки-ижка.
– Читаешь, читаешь, молодец!
Мальчик с фломастерами не мог расстаться, он перебирал их, яркую коробку трогал и говорил:
– Я буду не всегда ими. А когда чего-нибудь хорошее, чего-нибудь главное нарисовать. В школе. А может, и так. Школа ведь не скоро.
Увидев, что мальчик оттаял и уже не дичится его, Хурдин сказал:
– Вы, может, поедите вареники, они еще теплые? Пока свежие, а?
– Поедим, – улыбнулся мальчик. – Ленка! Вареники будем есть?
– Ва-еники будем… – согласно повторила девочка.
– Сейчас разогрею на сковороде.
Оставив фломастеры и бумагу, мальчик метнулся к печке, а потом в коридор, где газовая плита стояла, и через пять минут уже шкворчали на столе вареники, тонущие в масляной и каймачной жиже.
Ели ребята хорошо.
– Мы кашу все варим, – рассказывал мальчик.
– Са-адкую, – прижмурилась сестренка.
– Вареники, конечно, лучше, – похвалил он и, подумав, добавил: – Вот мамка придет, напишет заявление, колхоз нам корову продаст, в рассрочку.
– А прокормите?
– Прокормим. Косить еще долго можно, все лето. Будем кормить. Нам молоко нужное, – объяснил он. – Малышам. С молоком они не будут болеть.
Ребята ели, а Хурдин понемногу оглядывал их жилье. Хотя глядеть было особо не на что. Комната совсем пуста. В кухонке, за печкой, лишь кровать с ватным одеялом да какая-то одежонка на вешалке. Не на что было глядеть. Пододвинув к себе лист бумаги, Хурдин стал рисовать единственное, что умел, – самолеты. Они у него ловко получались. Один, а потом другой. Мальчик взглянул на рисованное и похвалил:
– Красиво.
А потом, убирая со стола, словно ненароком обмолвился:
– Я тоже самолет делаю.
– Самолет? – удивился Хурдин.
– Ну, не самолет, а такое… Буду летать. Такую штуку я делаю.
– Какую?
Хурдину стало любопытно. Что мог придумать этот мальчуган?
Мальчик включил свет в кухонке, за печкою. Хурдин пошел туда и тут же посмеялся над собой. Конечно же мальчик ничего не придумал. Это были обычные крылья, большие крылья из белых гусиных перьев.
Слажены они были неважно: каркас из велосипедных спиц и сетки. Но, взяв одно крыло в руки, Хурдин понял, какую долгую работу делал мальчик. Каждое перо было подобрано и аккуратно прилажено на свое место тонкими капроновыми нитями. Крылья были готовы. Взмахнув одним из них, Хурдин почуял его непрочность.
Взяв оба крыла, Хурдин понес их в комнату. Мальчик, следуя за ним, покорно ждал.
– Я их давно делаю, – сказал он. – Придумал и делаю.
– А как же ты хочешь полететь? С крыши?
– Нет, с велосипеда. Я давно придумал. На Вихляевской горе есть такое место. Когда из школы едешь домой, к хутору, там есть такой прыжок. На половине. Там на велосипеде-то подлетаешь, – вскинул мальчик руки, – прямо вверх. А если с крыльями… Разогнаться с самого верха, а на прыжке крылья раскрыть, велосипед бросить и запросто…
Глаза мальчика широко раскрылись, и в них было такое ожидание радости, что Хурдин не смог его огорчить.
– Да-да, – подтвердил он. – Хорошие крылья, должен полететь.
Сияющий и такой благодарный взгляд был ему наградой, что Хурдин почуял подступающие слезы и опустил глаза. Скрывая волнение, он крылья разложил на столе и стал рассматривать их, прикидывая, стал глядеть и говорить:
– Так, так… Вообще-то надо бы увеличить…
– У меня еще перья есть, – с готовностью ответил мальчик.
– Это хорошо… Но жесткость надо увеличивать, и крепления посерьезней… Иначе…
– Но я полечу?! – почуяв недоверие, спросил мальчик, и голос его дрогнул.
– Полетишь, полетишь, – успокоил его Хурдин, потому что иного говорить было нельзя.
Они просидели допоздна, так и эдак прикидывая и соображая. Нужно было каркас изменить, размер крыльев и крепления.
Хурдин спохватился чуть не в полночь. Девочка уже спала на раскладушке, обняв книжку. Она спала, несмотря на яркий свет, и Хурдин сказал:
– Надо бы ее туда перенести, в кухню.
– Нельзя, – ответил мальчик. – Она боится.
– Чего боится?
– Без света. Папка напугал. Так и жгем всю ночь.
От крыльев, от волшебной мечты, от полета одним разом вернулся Хурдин на эту землю. Вернулся и сказать ничего не мог. Лишь вздохнул и безотчетным движением опустил на плечо мальчика руку. Мальчик его ласку принял.
И потом, в летней рассеянной тьме, на улице, всласть накурившись после долгого воздержания, и дома, в постели, Хурдин думал и думал о мальчике. О мальчике и о крыльях его. О крыльях и о Викторе. О Викторе и о себе.
Мальчик пусть полетит, пусть попробует, раз хочется. Не много у него в жизни радости, пусть будет хоть эта. Упадет – не беда. Но в коротком мгновении почует сладость полета. И это будет надолго, на всю жизнь. Пусть летит.
И жаль, что Виктора нет теперь, он бы понял и загорелся, он бы помог. И мальчик бы ему помог. Вернуться в далекое детство, в горечь жизни, усталость ее – всю растопить, в капле живой воды, в капле радости, принесенной оттуда. И снова жить.
Думалось и о себе. Нынешнем и в далеком детстве.
И все виделось, как мчались они наперегонки по Вихляевской горе и вниз. Камагор на дамском своем велосипеде, Витек… и почему-то мальчик, Сережа. Но это уже во сне.
С крыльями колдовали день, и другой, и неделю. Мать начала коситься и ворчать. Незаметно подходило время отъезда, а еще не были у сестры, у дядьев. Хурдин увлекся, ездил на центральную усадьбу и даже в райцентр, добывая материалы. Давно уж он не работал с таким азартом. О мальчике что говорить…
И наконец все было готово.
Вечером Хурдин ушел от Сережи, сговорившись отоспаться как следует, а уж потом ехать на Вихляевскую гору.
Он проснулся чуть свет. Мать встала корову доить, чем-то громыхнула, и Хурдин проснулся.
Утро было росное. На дворе по седой траве гусынке тянулись темные полосы материнских следов. Солнце еще не поднялось, и алый пожар его полыхал на полнеба.
– Сынок? – позвала мать. – Иди парного попей.
Опорожнив банку теплого пенистого молока, Хурдин решил больше не ложиться. Когда-то еще он поднимется рано, да и поднимется ли? Он вышел на забазье и глядел, как тухнет заря и встает солнце. Как тает золотистый туман над речкою.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?