Текст книги "В той стране"
Автор книги: Борис Екимов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– А может, оставить дом, не продавать? – вздыхала Полина. – Сено приезжать косить, картошку сажать.
– Разве наездишься, – покачала головою мать. – Тут на глазах картошечка, кохаешь ее. А издаля – зарастет бурьяном, колорадский жук пожрет.
– И транспорт, – поддержал ее Василий. – На чем ездить?
– А ты заработай. Мужик. Меньше пропивай, – ответила ему Полина, а потом добавила: – Нет уж, видно, все.
И, подняв голову, стала глядеть на старые вербы, на сад, на родительский дом, крыша которого виднелась вдали, за деревьями.
Андрюше было неловко у матери в ногах, он заворочался, и стали устраивать его поудобнее, на кофтах да платках. И пока с пацаном возились, не заметили, как вышел из сада по тропке человек, подошел к стану и сказал:
– Неплохо устроились.
Подняли на него глаза. Человек был незнакомый, жилистый, коротко стриженный, на пальце крутил ключи, позвякивая.
– Здорово, как говорится, живете.
– Слава богу, – ответила Махора. – И вам также.
– Матерь Махора? – угадал ее пришелец.
И все затревожились. Так, именно так называли мать в давние времена, когда в одном дому для всей детворы были две женщины матерями: Махора и ее золовка Ксеня. Их так и звали: матерь Махора и матерь Ксеня. Но то было давно. Матерь Ксения померла. Забывалось старое. А теперь…
– Привет тебе, матерь, привез издалека, – сказал мужчина. – От Володи. Не забыла? Вот письмо, – протянул он конверт. – И как говорится, бывайте здоровы, живите богато.
Отдав письмо, незнакомец повернулся и пошел по тропе вверх, через сад, к дому, и скоро услышали, как завелась машина и тронулась.
А Махора держала в руках конверт, не зная, что делать с ним.
– Володя? – повторила она. – Какой Володя? – И охнула: – Вовка!
Дочь и сын следом за ней повторили:
– Вовка…
– А може, это он был? – всполошилась мать. – Да нет не он. Разве б не узнали…
– Поди узнай, – сказала Полина. – Через тридцать лет. Когда ты его последний раз видала?
– Ой, да чего же мы человека-то отпустили? Он бы все обсказал.
Махора заторопилась, начала открывать конверт. Руки ее дрожали. Иван помог.
– Я сама, сама…
Глаза плохо видели, но первые строчки разобрала:
«Здорово живешь, матерь моя Махора! Кланяюсь тебе издалека…» И все. И застлало глаза. Махора опустила руки.
От Вовки, от Вовки было письмо, от пропащего, непутевого…
В давние времена, когда жили все вместе, одной семьей, матерью звал ее и Вовка, Ксении, золовки, сын. Пятеро было детей и две матери: матерь Ксеня и матерь Махора.
Махору, видно, Бог спас: с мужем детей подняла, ребята все выросли. А Ксеня… Жили с ней душа к душе, и сейчас, через время, она сердце греет. А Ксене не повезло: мужа с войны не дождалась. Дочку схоронила. А потом Вовка погубился. Уехал в ФЗО и пропал там. С тех пор его на хуторе не видели, лишь знали: в тюрьме сидит.
Он выходил. Кончался срок, выходил, но к дому, к матери, не спешил. И вновь его забирали где-то, с дороги. Ксеня плакала, плакала, может, оттого и померла. И уж много лет не слышали о Вовке, думали, тоже помер. Бабка Наташка о нем за упокой молилась.
Махора хотела сама письмо прочитать. Но не могла. Лишь увидит: «Здорово живешь, матерь моя Махора!» – и рябило в глазах. Пришлось Ивану читать.
«Ты уж, видно, думаешь, что меня нет. А я еще живой. Ты-то, я знаю, не помрешь. Ты каргалинская, деда Максая порода…»
– Он, он… – выдохнула Махора. Все сомнения улетели прочь. – Он! Помнит, что я с Каргалей, и деда Максая помнит.
Эта память Вовкина о родном ее хуторе была так дорога, что Махора забрала у сына письмо, но вновь ничего не увидела.
– Мама, ну дай дочитать, – попросил сын.
– Читай, читай…
«Моя жизнь сама знаешь какая. Потому и не писал. А теперь мне скоро выходить. Решил я со старым покончить. А то подохнешь тут на нарах. Попробую жить по-человечески, как люди. Хочу приехать к тебе. Один ведь на свете. Больше некуда податься. Напиши, матерь Махора, можно ли приезжать, примешь ли. Кланяюсь тебе издалека…»
– Отписать, отписать срочно надо, – заволновалась Махора. – Нехай едет, куда же ему еще.
– Ну, вот, – засмеялась Полина, – дом не будет пустовать. Новый хозяин поселится. Он ему решку наведет.
– Нет, нет, – не согласилась Махора. – Одному ему нельзя. Мужик, да с непривычки. Ему презир надо делать. А то наши пьянчуги огарнуют. Будет как бирюк. Тоже чугунок с соляркой в печь – и гори.
Жил на хуторе пропащий Шаляпин. Это он в хате так топил. Не углем, не дровами, а солярки чугунок в печку ставил и поджигал.
– А куда ж его? – спросила Полина. – К Ивану с тобой пойдет?
Мать подняла на него глаза. Иван замешкался, но прежде него сказала Галина, глядя через стекла очков прямо на Махору:
– Мама, не надо и разговора заводить. У нас – дети. Ваня – главный специалист, и он в списке на выдвижение в райкоме. А этот… явится. Кто он? Ни в коем случае.
Мать перевела взгляд на Полину.
– Ты, мамка, не дури, – ответила та. – Сто лет его не видели. Он, может, людей убивал.
– Кого он убивал?! Плетешь не знаю чего. За буханку хлеба посадили, а там дите сгубилось.
– Дите… – передразнила дочь. – Этому дитю уж пятьдесят лет. Не убивал, так пьяница и вор. Здесь своего хоть привязывай, – бросила она взгляд на мужа. – А вдвоем они враз… Нет, мать, отрезанную краюху не приклеишь.
Махора ее уже не слышала.
– Пятьдесят годков? – повторила она. – Да ну… – и задумалась, стала считать на пальцах. И насчитала сорок пять Вовке. Насчитала и охнула: – Боже мой!
А вроде еще вчера – веселый, сероглазый мальчишка, такой добрый, Ивана и Полину день-деньской на загорбке таскал.
– Помните, как он вас тягал? – с улыбкой спросила она у детей. – Посадит на загорбок и тягает весь день Ванюшку. И тебя тоже.
– Тягал, тягал… – пыталась остудить ее дочь. – Вот и дотягался.
– Он поличьем на Ксеню похож. Такой хорошеликий. А с ярмарки вам петушков привозил, – мать не могла так просто уйти из прошлого. – Бывало, на выходные бригадир быков даст, чтобы на базар повезть: тыкву, капусту, семечки на продажу. Тогда ведь так копеечку сбивали, – объяснила она детям. – Боле негде взять. Съездим, продадим овечку или поросеночка. Вот и копеечка. Налог заплатить, купить какую тряпку. В ночь сберемся, наложим на арбу две-три семьи, у кого чего. А сами – пешки идем, к утру – на базаре. А Вовка смладу такой рабочий. Он на базаре враз себе дело найдет: кому поднести, кому разгрузить. Ему дают за труды. А он петушков леденцовых купит, на палочке. Это Ване, говорит, а это Полютке. Я ему: да ты сам, сынок, посладись. А он в лопушок завернет и несет. Они, говорит, так рады будут, малышня. Малышня… А сам… Дите мое горькое… – заплакала мать. – Да чего же ты в жизни видало… Господи, помоги ему.
Мать отплакала, и тогда Иван попытался ей внушить:
– Мы не против, мама. Конечно, нужно ему помочь. Пусть попробует. Но человек он, считай, чужой. Ни я, ни Полина уж и не помним его.
– Девичья у вас память.
– Да ведь тридцать лет прошло, – подосадовал Иван. – Тридцать, понимаешь? И мы же не отказываемся. Давай поможем ему деньгами. Пусть устроится где-нибудь. Необязательно ему сюда ехать.
– Чужая сторона, мой сынок, полыном засеяна, чернобылом горожена – так оно говорится. И это правда. Он наш. Он не с телеги упал, а наш родный. Здесь он родился, здесь родные могилки. А мы возьмем да как от берега веслом отпихнемся. Чего люди скажут? Или зажмурки жить? Да сроду мы такого греха не замолим. Что вы, что вы… Сколь наших хуторских на высылках было. Все вертались. И дедушка наш с бабкой, и Алексей. Вон куда их увозили.
– Это другое, мама, – объяснил Иван. – Это были перегибы. А Владимира кто ссылал? Ты его мальчишкой помнишь, а теперь он какой. Сколько лет по тюрьмам. Ну, один раз – случайность, ну два. А он сколько сидел? Ты, мама, подумай. Дело очень серьезное. Наша и твоя жизнь.
– Чего уж тут думать, – вздохнула мать. – Приедет, а там уж как бог припутит. Я вас, мои детки, не виню, – перевела она взгляд с Ивана на Полину. – И ты, Галя, правильно раскладаешь: он тебе – чужой человек. Ваня у начальства во славе, дай ему бог. И Полине нелегко, – поглядела она на зятя, который под разговор уже сладко посапывал. – Я вас не виню. А Вовка на хутор приедет, со мной будет жить. Он трудящий, скотину хорошо пацаном пас. Его в скотники возьмут. Или в лето коз наймется пасти. Оперится. Может, женщину подходящую ему найдем. Сейчас много баб одиноких. Лишь бы к водочке не прикладался…
– Мать, мать… – покачала головой Полина. – Сама ты – дите. Раздиктовала. Да он тут все пропьет, а хату сожгет, вместе с тобой. Пастух… Иди вон к Ивану и живи. Вот и весь сказ.
– Ты говори, говори, да языку кашки давай, – остановила ее мать. – Пропьет, сожжет… Набрешешь – кобель не перепрянет. И нечего пустое толочь, – твердо добавила она. – Нехай едет. А там как бог даст.
По голосу матери поняли и Полина, и Иван, что дело – решенное. Во всяком случае теперь, в этот час. Не стали больше ни себя, ни Махору тревожить. Тем более что солнце клонилось к вечеру. Пора было и по домам собираться.
Сначала проводили Полину с Василием, за ними тронулся Иван. Машина его, мягко приседая на кочках, пробежала мимо амбара и скрылась за лесополосой.
День прошел. Усталое солнце висело над горою. Дед Архип со своей бабкой уже сидели за двором, готовясь скотину встречать.
– Проводила? – спросил дед Архип.
– Проводила.
А из другого соседства, напротив, Шура Клейменова со вздохом сказала:
– А я своих не дождалась. Все некогда.
Кончался день. Торопливей застучал молотком да топором у своего двора Василий Солоничев. Он целый день ладил телегу для нового лесничего. Телега была готова, новенькая, желтая в вечернем солнце.
Кума Раиса вышла со двора, окликнула Махору:
– Проводила?
– Проводила.
– Ну иди посиди.
Махора отказалась. Ей не хотелось разговоров, расспросов – всего обычного. Томилась душа.
Взяв красный вишневый батожок, она пошла к озеру за гусями. На молодого гусака была плохая надежда.
Вечерний свет золотил пшеничное поле за амбарами, и хуторское кладбище среди молодой озимки виделось таким пригожим, уютным, что хотелось глядеть на него и глядеть. Там были все вместе: муж и золовка Ксения, вся родня – дорогие люди, с кем жизнь провела. Они уже стали землей, человечьи заботы, горести, радости – все было позади.
А Махорин путь еще не был окончен. И нужно было идти за гусями. А так болела нога, так ломила и жгла огнем в коленке, словно перед долгим ненастьем.
Афоня – друг зеленых растений
Зима нынче голощекая. «Калмыцкий», восточный, ветер холоду придает, а снега от него не жди.
Степь – угрюмая. Скудный снежок размело по буеракам, логам да балкам, серой пылью присыпало. Скучно в степи. И в селеньях невесело. Голая земля, сухой жгучий ветер, по дорогам – черная поземка. По ночам лопается земля.
Выхожу во двор. Куры и те под крышу забились. Лишь мальцу Петьке погода нипочем. Он носится по замерзшей лужине на коньках, с клюшкой; лицо от мороза и ветра алым цветет.
Тетка Маня, соседка, вышла из дома дров да уголька набрать, остановилась у забора:
– Чего твои делают? Я к ним приду.
– Приходите.
– Афоня живой? – тревожится она. – Какой день его не вижу, моряка нашего, не заболел? На ноги он жалился.
Он живет в другом соседстве, по левую руку. Для нее – Афоня, для меня – Фомич. Словно отвечая на тревогу соседей, он появляется на своем огороде в старой форменной фуражке – лакированный козырек.
– А мы об тебе горюем! – говорит тетка Маня. – Ноги, мол, у него подыграли.
– Ничего подобного! Я их вылечил. Редькой, – подчеркивает он. – Очень полезное растение. Да! Именно так! Резать ломтиками и прикладать к коленкам. Черная редька по своим свойствам…
Теперь – не лето. «Калмыцкий» стылый ветер обжигает. Слушатели терпят недолго. Тетка Маня махнула рукой:
– Редька! Гляди, уши поморозишь… – и ушла.
Я поеживаюсь. Зябко. Лишь Петьке все нипочем: он мыкается с клюшкой по льду, но Афонины сказки ему не нужны.
– Заходи! – зовет меня Афоня. – Чего не заходишь? Заходи!
Захожу. С некоторых пор Афоня живет во флигеле, оставив просторный дом в полное владение жены. Так им покойнее. Во флигеле никто старика не корит за курево, днем можно спать, коли охота придет, а среди ночи огонь палить, радио включать на полную громкость – во всем своя воля.
– Заходи! – приглашает Афоня, продолжая начатый во дворе разговор. – Черная редька по своим свойствам… Режу ее тонкими ломтиками, прикладаю, обвязываю. Излечивает на сто процентов. Гляди… – Он выходит на середину комнаты, приседает, демонстрируя полное излечение.
Я помню его всегда таким, сколько знаю: невысокий, клещеногий. Афоня – кочегар с «Москвина».
В годы мальчишеские пароходы угадывали мы по гудку: «Качалов», «Москвин», «Красная заря», «Максим Горький». Знали капитанов: Турченкова, Теплянского, механиков: Имамбаева да Галкина, рулевых, кочегаров. Афоню любили все. Он вылезал на палубу чумазый, одни глаза сверкают да зубы, не человек – пароходный леший. Вылезал, садился покурить на воле и нам, ребятишкам, рукой махал: «Давай…» По чалкам, по якорной цепи карабкались мы на пароход и, пробежав по гулкой горячей палубе, кидались в воду и снова лезли наверх. Афоня смеялся: «Шуруй, ребята!» Потом он исчезал в кочегарке, а нас прогонял вахтенный.
Афоня и теперь донашивает старые кителя, фуражки с крабом. Они собираются в пивной у порта, отставные речники, толкуют. С каждым годом их меньше. Сосед мой еще крепок, но глуховат и потому говорит громко:
– Зеленые растения по своим свойствам…
Началось это для меня неожиданно. С некоторых пор в нашем дворе появилась крапива. Сроду ее не было, и вдруг полезла там и здесь, под заборами. По весне, лишь обтается, черно в огороде, она уже голову подняла. Вырубаешь ее, вроде с корнем выдерешь, а она снова тут. Встает, будто живой водой умытая. И понял я наконец, что крапива лезет от Афони.
– Сосед, – спрашиваю его, – ты крапиву стал разводить?
– Очень полезное растение, – ответил он. – Да! Именно так! Помогает от многих болезней. Во-первых… – загибает он палец, – во-вторых… Я ей глаза поддерживаю, стал лучше видеть. Да! Именно так!
Именно так все и началось. С крапивы. Раздобыл он книгу о пользе растений. Теперь она растрепалась, распухла, потому что читается ежедневно, особенно сейчас, когда на дворе зима.
Зимой у старого человека какие заботы: кур накормить, печку топить, накачать воды. И полеживай. Слушай радио, беседуй, коли найдется с кем.
– Недопонимаем, – сокрушается Афоня. – Зеленые растения… Без них – погибель.
Он сидит на низенькой скамеечке, у печного чела, порой открывает дверцу, шурудит кочергой. Отсветы пламени играют на темном лице, и сразу мне вспоминается детство, «Москвин», его палуба и Афоня – пароходный леший. Теперь, в старости, он – суше, морщинистей, с железными зубами.
– На хуторе, еще пацаном… Все бы перемерли, как один. Зеленые растения спасли. Во-первых, желуди. Набираешь их, чистишь, потом отмокают в корыте, потом сушишь, толкешь. Получается мука. Чакан, он по речке растет. Тоже пышки пекли. Корней набираешь, сушишь, потом так-то вот трешь, – показывает он, растирая невидимые корни, – получается мука. Из нее – пышки. Или возьмем лист карагача. Заварят его в чугунке, потом томят в печи, потом толкут – и снова пышки. Так и выжили. Нас было у отца с матерью пять человек. А отец – шестой сын, у него братья: Иван, Егор, Федор, Степан, Кузьма, у тех – тоже дети. И ни один не умер. Именно так: желуди, чакан, карагач, лебеда, – загибает пальцы Афоня, – не считая скороды, козелка, калачиков, той же крапивы. Все живые! Зеленые растения спасли. Да! Именно так!
– Сейчас мы заварим чай, – обещает Афоня. – На пяти травах. Зверобой, мята, душица, чабор, тысячелистник. Лечебные растения!
Радио толкует про войну. Афоня приглушает его.
– То же самое, – говорит он. – Немец нас уничтожить хотел. Зеленые растения спасли.
У него за фронтовые годы все было: ранения, награды, плен. Про горькое, про лагерь он и вспомнил сейчас:
– Окружили проволокой. Голимая степь. Окопчик на двоих. Одну шинель стелем, другой прикрываемся, вдвоем. Зима, холодюка, харчей никаких. Сначала баланду давали, потом – перестали. На работу гонят через ячменное поле, неубранное. Остановят, наберешь колосу, потом – шелушишь. С работы – опять. Остались живые. Ячмень. Зеленое растение. Имеет свойство. Даже не заболел, тридцать градусов мороз. Спали на земле. А после войны. В мастерских работал. До парохода. Утром все займище прошаришь: щавелек, морковник, дудки такие. Очистишь и хрумтишь. Солодику накопаешь на горах.
Флигель, в котором живет Афоня, невелик. Печка, стол да диван. Пучки сухих трав развешаны у потолка, по стенам. Другие, толченые да молотые, в коробках да пакетах. Припасы чаевные – под рукой. Афоня сыплет в чайник того да другого. Пахучий дух, словно банный пар, ударяет в потолок и растекается. Лето зеленое…
Мне нравятся розы. Их мраморная точеность, тонкий аромат. Кремовые, белые, алые, розовые – все красота. Их теперь стали у нас разводить в палисадниках, по дворам. В июне цветет огромный розовый куст у Неумирухиных, в переулке. У Сурковых все лето – розы. Я хожу их глядеть.
Но когда зимою или от дома вдали, когда мне вспоминается лето, то сразу я вижу тесный дворик Афони.
У сарая, скрывая старые дощатые стены, тянется девясил, весь в желтых солнечных цветах, рядом – пахучий донник, ниже – лопухи хранят под широкими листьями ночную прохладу; здесь же – душица в сиреневом мелком цвете, мохнатая огуречная трава, ползучий чабор да мята. В яблоневой тени прячутся ландыши. Сначала все это выкапывалось в степи, в займище, на задонских холмах, приносилось, привыкало, на грядочках росло, теперь обвыклось, словно век тут живет. Раньше девясил у флигеля рос, теперь перебрался к сараю, на солнышко, там ему лучше.
Нынче народ богатеет. Стараются по двору бетонные да кирпичные дорожки проложить. У Афони идешь, и тонет нога в мягкой гусынке.
Цветы бабка его перестала сажать, здоровье потеряв. Лишь там и здесь проглядывают петуньи, дикая мальва сторожит палисад, к осени проглянут астры.
Сидим на скамеечке. Муравьи светлой тропкой тянут сладкие семена желтоглазого чистотела. Над головою дикие пчелы гудят. Здесь их дом, в старых дощатых стенах сарая, изрешеченных, словно соты.
– Очень полезные насекомые, – одобряет Афоня.
За полдень. Тишина. Воробьи устали браниться и купаются, топыря крыла, в ямках с горячей пылью. Терпко пахнет яблочной сушкой. За двором, в ветвях огромного вяза, смолкла иволга. С раннего утра она то пела, то дикой кошкой кричала, накликая дождь. Мраморные, точеные горлицы сонно стонут: «У-у-у… У-у-у… У-у-у…» Да гудит синий с отливом шмель, роясь в алых цветах фасоли.
– Помидор… – объясняет Афоня. – Иностранное слово. По-нашему – золотое яблоко. Это неправильно.
На большой ладони его тяжелый помидор, ало-розовый, налитой, с белой лопиной спелости.
– Неправильно, я считаю. Он дороже золота. Да! Именно так! У бабки моей есть золотое кольцо. Всю жизнь оно в сундуке, под замком сохраняется. Подохнем – в другой сундук перейдет. Какая польза? А это…
Ладонь у Афони просторная. Но увесистый помидор занимает всю ее. Он светит розовым, алым. Спелая кровь его готова брызнуть – лишь тронь. Афоня разваливает помидор пополам, обнажая искристую изморозь разлома. Неторопливо едим, смакуя сладкую мякость.
– Пом де оро… – повторяет Афоня. – Неправильно. Выше золота. Именно так!
Помидоры у Афони спеют в июне. В апреле копаются первые гряды. Как раз скворцы прилетают, казарки, гуси идут, цапли крылами машут – весна. Бабочка-крапивница появляется. Афоня копает длинные не гряды – траншеи, глубиной чуть не в пояс. Туда закладывается свежий навоз, прошлогодняя ботва, прелый лист, – словом, перина для тепла. Потом уже земля, в нее – рассаду, а сверху на деревянных дугах пленка.
И пошла маета: теплой водой поливать, вовремя закрыть да открыть, в жаркий полдень проветрить, чтоб не запеклись, к вечеру ли, в холод покрывала натянуть сверху пленки – песня длинная. Пришла пора сажать огурцы, морковку, остальную зелень. А там картошкой да деревьями заниматься. Теперь Афоня в огороде с утра до ночи. Он в неделю чернеет от весеннего загара, как-то подсыхает и становится похожим на того давнего чумазого кочегара с парохода «Москвин».
Огород и сад у Афони просторные, края не видать. «Раньше было мало, – смеется он. – А теперь с каждым годом все боле и боле становится. Будто набавляет кто. Под картошку копаю. День копаю, другой – нет конца. А раньше за день успевал. Годы, годы…» – признается он.
– Ну и брось половину, – советую я, потому что знаю: у Афони побаливает сердце. Он уже падал два раза в борозду. Лопата в сторону, он – в землю лицом. Приезжала «скорая помощь», отхаживала. А с грыжей он мучается всю жизнь.
– Ты скажешь… – машет Афоня. – А как же эти, которые с гитарами, на пятом этаже? Чего они будут есть?
Это он о родне, о дочери, зяте, прочих племянниках, которые любят налетать, когда все спеет и зреет. «На базаре дорого, дорого…» – жалуются они, набивая сумки огурцами, молодой картошкой, яблоками да грушами – всем в свой черед. Помощники из них никакие.
– Образование не велит, – объясняет Афоня. – И на гитаре надо играть. – Это он о зяте. Тот – мастер. – Ладно, – вздыхает он. – Всем хватит. И тем, и этим. Вот помрем с бабкой, вспомянут.
Хватает и тем, и этим. И родне, и на базар отвезти в просторной тележке на резиновых шинах. В дни воскресные впрягается Афоня и везет. До самой осени возит. В свою пору огурцы, помидоры, вишню, яблоки, картошку. В кителе с ясными пуговицами, в старенькой фуражке с потускневшим лакированным козырьком он тянет свою тележку рано утром. Торгует недолго. Его знают все. Отторгует, купит на выручку каймачку ли, мясца, а то и сладких калачей – бабка теперь не печет, – того да сего, чего с пенсии не ухватишь, а с барыша – сам бог велел. Газет возьмет с новостями, там, глядишь, полезные советы о зеленых растениях. Такие бумажки он вырезает и складывает. Будет время перечитать: зимой ли, ночью, когда не спится.
С базара приедет, я спрашиваю:
– Как торговалось?
– Все покупают, – отвечает он. – Они же с гитарами, на пятом этаже. Трень да брень, а потом жрать захотелось. Бегут на базар. Подряд все метут.
Иные, которые и без гитар, приходят на дом. За первыми огурцами, помидорами, вишней. Всем хочется свеженького.
Соседка, тетка Маня, ранней весной обычно ругает Афоню:
– На черта тебе это нужно! Старый человек! Ломаешь спину с парниками, с рассадой! Куда вы эти деньги копите?! Все одно спасибо не скажут. Как галчата, проглотят и будут орать: еще подавай… У меня – нехай позднее, зато руки отдохнут. Меньше дочки утянут. Себя надо пожалеть…
Афоня оправдывается:
– За зиму занудился… На волю охота. Как на огороде начну копаться – оздоравливаю. Это такая лека… Ученые, в газетах пишут… Именно так…
Тетка Маня лишь осуждающе головой качает.
Но в пору, когда у Афони поспевает первенькое, приходит и она разговеться. Мудрый политик, тетка Маня начинает поход свой с обычного:
– Здорово живете! Не болеете? Я – болею. А тут еще огурцы беды придают. Взошли веселенькие, а потом враз поделались вощаные. Кидала умом, кидала, либо сглазил кто… Может, ты чего присоветуешь?
Они идут в огород. Тетку Маню уже сгибают годы. Она будто ищет что-то, приглядывается к земле. Хотя что здесь искать… Налицо все, не глядели б глаза.
Невеликий свой огород содержит тетка Маня в порядке образцовом, всей округе это известно. Каждая грядочка и лунка у нее – словно картинка. Даже в межах и на дорожках малой травинке головы не поднять. Деревья – в аккуратных, словно глиной обмазанных, чашах. Не огород – парад первомайский.
Всякий, даже чужой, беспорядок тошен для нее.
– Эта тут для какого дела? – на ходу нагибается она и хочет вырвать петунью из земляничной гряды.
Афоня пугается:
– Я оставил. Пускай. Зеленое растение… Имеет смысл. Тем более – цветок.
– Цветок, он должен в палисаде цвесть, – укоряет тетка Маня. – А не в огороде. Ему так от бога положено. А это еще чего? – глядит она на высокую коноплю. – Тоже цветок?
– Полезное растение. От головы, – разъясняет Афоня.
Желтые ноготки безмятежно сияют среди баклажанной зелени.
– От всех болезней, – предваряя вопросы, объясняет Афоня. – Бабка оттапливает, пьет. Ей помогает.
Подорожник стелется на тропинке, конский щавель топырится, досужий паслен белым цветет, ромашка суется под ноги там и здесь – не огород, а ярмарка.
– Репьев не хватает, – говорит тетка Маня, но ей на пути подняла длинные иглы белая колючка. Тогда она не выдерживает, взрывается: – Развел! Глаза б не глядели! Скрозь пальцы все! Бабкиного догляду нет! А ты – мужик и есть мужик! Фуражечка… А в голове – сею-вею!
Соседка корит Афоню, тот оправдывается:
– Зеленые растения. От них польза. Колютку для ребятишек держим. Чесотка какая или чего…
– Сам ты – чесотка! Развел! Я бабке твоей все выскажу!
Гнев соседкин и еще одну причину имеет: в чистеньком, без лишней травинки ее огороде картошка родится мельче, огурцы, помидоры, перец – все плоше, чем у Афони.
– Колдуны… – по-своему объясняет тетка Маня. Это она про Афонины книжки о зеленых растениях. – Из бурьянов не выходят, а все растет. Одно слово – колдуны.
Возле помидорных развесистых кустов гнев тетки Мани стихает.
– Конечно… Ты вон какие ямищи копал… Тартарары. А я – не в силах. И семена. На развод у вас взять.
Афоня дает и на развод, и на разговенье. Тихий мир вплетается в стариковскую беседу. Тетка Маня жалуется на здоровье, остерегает соседа:
– Ты не форси, моряк. Годы, они… Какую мы жизнь прожили… Война, да голодали сколь. Да еще при горячей работе. Ты кочегар, я – при бане. Надо себя прижаливать. Такая страсть… – окидывает она взглядом Афонину землю. – Как муравь, ползаешь… Зачем тебе столь? Кинь. Оставь чуток… Лишь себе.
Так они стоят, беседуют, потом расходятся. К вечеру, когда солнце сбавляет жар, выбирается из дома Афонина старуха. Она давно болеет ногами, ходит с батожком, но всякий день проверяет огородные дела, приказывая то да это.
– Агроном… Начальник… – посмеивается Афоня. – Именно так!
Старухе он не перечит и слушает ее, согласно кивая головой.
– Тут польешь, – указывает она. – А помидоры – лишь чуток, их дождь побанил, пусть спеют, к базару… Картошки можно пару ведер накопать, яблочков наберем.
Весь огород Афонина бабка осилить не может, присаживается, глядит…
– Поздние помидоры… – щучит она мужа. – Пасынки взялся обламывать, а аминю не дал, кинул посеред пути. Я вижу.
Афоня рядом стоит, не торопясь, прочищает мундштук. Голова его клонится виновато. Он не любит всяких прищипываний, пасынкований, обрезки да подрезки.
– Тама… – туманно разъясняет он. – Может, и не надо. Оно развивается, зеленое растение, имеет смысл. Нам, например, руку оторвать или ногу. Не понравится.
Старуха осуждающе качает головой, взгляд ее переходит на клубничную гряду и настораживается.
– Либо мокруша появилась. Ныне же прополи.
С некоторых пор одолевает нас эта плетучая, сроду небывалая травка. Она гнездится по влажным теневым местам: меж картофельных рядов, в густом щавеле, в клубнике. Раньше ее не было. Теперь, чуть недогляди, она зеленой пеной все кроет и душит.
– Я прополол, – говорит Афоня, – но с краешку оставил чуток для погляду. Она тоже полезная.
– Для какой беды? Чего она лечит?
В таких делах врать Афоня не привык, а книжка об этой траве молчит.
– От чего, я пока не знаю, – честно признается он. – Но обязательно в ней польза какая-то есть, я чую.
– Выдери, – решает жена. – Потом не совладаем.
– Выдери… Тебе бы все драть. Толстушку тоже хотела драть. Поганая… Посеки… А оно видишь…
Был такой случай: в огороде, там и здесь, объявилась трава с сочными листиками и мясистым ползучим стеблем. Трава была приглядная и Афоне понравилась, хотя в книге лечебных растений не оказалась. Бабка приказывала: «Секи ее!» Афоня не решался. Уж очень хороша была трава: листья, словно оладушки, толсты, маслянисты. Назвал он ее толстушкой.
Наехали как-то грузины ли, армяне, словом, кавказский народ. Они всякий год скупают по дворам еще зеленые абрикосы, увозя их на север, для продажи. Приехали кавказские люди, увидели толстушку, заохали и принялись ее набирать, расхваливая на все лады.
Потом Афоня корил старуху, соседям рассказывал:
– Посеки, говорит, поганая… В книге, мол, нет. Мало чего в книгу не уместилось. Вон как ее грузины хватали. Её в мясо кладут, в рыбу, на зиму бочками солят и на базарах по дорогой цене продают. А она – посеки…
Было такое. Но теперь Афонина хозяйка, старых уроков не помня, приказывает:
– Убери, а то я… – и смолкает.
От бани, от места, где сидит она на теплом, солнцем нагретом чурбаке, тянутся картофельные ряды вдаль, по левую руку яблони стоят, за ними плетутся арбузы, дыни, фасоль цветет, по краю – виноград, дальше – абрикосовые деревья, смородина да малина – много всего. А ноги не ходят… Все в мужниной воле, в его руках. Он стоит рядом, вроде крепкий еще. Но до поры. Весною рыл землю и упал. Еле дополз. На погляд крепкий, но тоже отмерен век. Когда-нибудь ткнется в землю – и все… Как ему помочь, если сама ходить не в силах.
– Зеленые растения… – между тем толкует Афоня.
– Сам ты – зеленая растения… – вполголоса бормочет жена и глядит в огород, и видят глаза ее много неладного, но слова укора не идут из души, она лишь вздыхает: – Много, много делов…
Вечер. Какой день уже север грозит непогодою. Громоздятся в той стороне высокие облака, вздымаясь, словно утесы. На закате они горят багрецом и алостью, долго не гаснут. На земле темнеет. Резче запах петуний. По-летнему высоко летят с полей в займище на ночлег галки да вороны. Щуры, печально перекликаясь в далеком небе, уходят к покою. Час вечерний. Сверчки – наши ночные соловьи огородные – заводят долгую, тягучую песнь.
У соседей во дворе тихий говор, звяканье посуды. С веранды своей, из-за стола вижу я, как Афоня, готовя чай, срывает листочки вишни, смородины, щиплет душицу да мяту. Седая голова в полутьме видится ясно, темное лицо скрадывает сумрак.
Я гляжу на него и думаю, что старость не такая уж страшная пора. Да. Именно так…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?