Текст книги "Как рассказать… Книга для школьного и семейного чтения"
Автор книги: Борис Екимов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Мать прогнала в стадо корову и коз. А Хурдин, не дожидаясь завтрака, сел на велосипед и покатил к Вихляевской горе. «Я быстро», – сказал он матери. Он решил еще раз поглядеть на то место, откуда полетит мальчик.
От колхозного сада, вдоль светлой березовой лесополосы Хурдин набирал и набирал скорость, чтобы выскочить на гору повыше. И поднялся почти до «прыжка», до бугра на склоне. И снова убедился, что ничего страшного не случится. Если и упадет мальчик, то в густую пшеницу. А такое ли видала Вихляевская гора.
Дорога звала выше, и Хурдин стал подниматься, ведя велосипед, чтобы катануть с маковки во весь дух и лететь потом до самого хутора.
Он поднялся наверх, пошел к яру, минуя пшеничное поле, и сел там, на краю.
Утро уже набирало силу. На том берегу Ильменя, на птичнике, выпустили кур, и они хлынули белой лавою, затопляя округу.
О Викторе, о покойном друге своем, вспомнил Хурдин. Вспомнил и поглядел на далекое кладбище. Там, на кладбищенском пятаке, среди пшеничной зелени, что-то вдруг сверкнуло и засияло, словно лучистая звезда. Какая-то жестянка или стекло? А может, это светил самолетик над могилой Виктора? Никелированный самолет? Да, наверное, он.
И снова, в который раз уже за эти дни, стало думаться о Викторе, о жизни его, и о смерти, и о собственной жизни – обо всем разом. Клоками наплывало то одно, то другое. И казалось, что прав Виктор, нужно все бросить и уйти, покойно и счастливо доживая свой век на родине. Счастье… Но разве обошло Виктора счастье в молодости и потом? Пусть, он говорит, призрачное, обманное, но было же. А где истинное? Во вчерашнем дне или в нынешнем? Кто скажет правду? Как жить?.. Отец… Сколько на его долю досталось… И разве сладкого? Оттого и ушел он до срока. И мать всю жизнь врастопырку: колхозное надо делать и свое, а руки одни. Ни дня, ни ночи… Высыпались ли когда, даже сейчас? А братья и сестры, тетки, дядья, родня вся, вся округа?.. Так ли сладко у них? Виктор, Виктор… Добрая душа, умная голова… Был бы живой, тогда…
И вдруг иное обожгло душу: был бы живой! Был бы жив – вот счастье! – приехал бы с края света, посидели бы вот так на Вихляевской горе и долго помнили. Уехали, а помнили тихий Ильмень, и черную лодку на нем, камыши, займище над речкою, и поля до края, и дорогу в хлебах, что бежит с горы к садам…
Повернув голову вслед за дорогою, Хурдин вдруг увидел мальчика. Да, это был Сережа. Он уже забрался на гору, повернул велосипед и стоял.
Хурдин хотел подняться и позвать, но вдруг все понял и замер. Мальчик приехал сюда ранним утром один, потому что не хотел ничьих глаз. Даже Хурдина. Он хотел взлететь или упасть один. А уж потом…
Мальчик стоял минуту, другую, поправляя крепления крыльев, потом решительно повернул кепочку козырьком назад и, толкнувшись, помчался вниз. Он катил и катил, набирая скорость. Пригнувшись к рулю, он крутил и крутил педали, убыстряя бег. Он был смелым, этот мальчик.
Он мчался с горы, каждую пядь которой Хурдин знал на память. Вот осталось полсотни метров. Вот совсем рядом… Вот прыжок!
Два белых крыла, такие ясные на синем утреннем небесном полотне, вдруг раскрылись, словно вспыхнули, за спиной мальчика, и он взлетел. Хурдин зажмурился и почуял, как сердце его замерло в сладком обмороке, а сам он не сидел на твердой земле, а тоже летел над зеленым пшеничным полем, над Вихляевской горою, над Ильменем. А земля медленно и косо разворачивалась под ним зеленым блюдцем и уплывала вниз.
Марьяна
«Вспоминаю очень часто душевные наши встречи, теплые беседы в маленьком и уютном вашем домике. Вы пишете, что я успокаивала вас, могла развеселить, а ведь сама я приходила, прибегала к вам с каждым новым событием, с каждым известием. У меня в Калаче ведь не было более дорогих и близких людей, чем вы» – это строки из письма Марианны Григорьевны Блохиной. Последние несколько лет она жила в Ростове-на-Дону, возле сына, сестры. Там и умерла.
Марианну Григорьевну знали в каждом калачевском доме. У нее учились два поколения. Хотя была она вовсе не педагогом, а музыкальным руководителем «на полставки», то есть на половинной зарплате. Детский сад и школа. Шумовой оркестр, о котором я говорил, танцевальные группы, несколько хоров, драматический коллектив, вокалисты, чтецы-декламаторы.
– Калачевские дети очень одаренные. Очень! Пластика – удивительная. Голоса…
Мне, теперь уже коренному калачевцу, трудно с этим не согласиться. Это ведь и обо мне тоже. Но вот до Марьяны Григорьевны не было человека, который бы это увидел, почувствовал, сказал вслух.
Детский сад, школа… Надо успеть везде. Марианна Григорьевна словно белка в суматошливом школьном и детсадовском колесе.
«В одиннадцать у меня – хор младших классов, потом просили на пионерском сборе поиграть, потом – танцевальный. После обеда собираю солистов. Вечером – драматический. Кто не придет? Лена? Почему? Сорвать репетицию?! Что с ней случилось? Сейчас побегу и найду ее!»
Старшеклассники, те, кто знал ее ближе, меж собой называли ее просто Марьяной. Она была по образованию вовсе не педагогом, а, кажется, инженером-электриком. Но хорошо играла на пианино, любила музыку. В детский сад и школу она попала случайно: война, эвакуация, чужой поселок, нужна работа. Вроде нечаянно получилось, а на всю оставшуюся жизнь.
Сейчас, со стороны, издали, видится: какая все же сумасшедшая была у нее работа! Ведь в школе что основное: математика, русский и прочее. А тут Марьяна со своими репетициями. И ей: то – места нет, то – нужных людей куда-то забирают. Или вдруг эти милые люди сами куда-то делись. Ищи, Марьяна! У «солистки» несчастная любовь, и ей не до песен. Уговаривай, Марьяна… А у Марьяны дома свои дети. И зарплата – копеечная. Не раз она грозила все бросить и уйти. Но, к счастью, уйти не могла.
Поздний вечер. Пустая школа. Репетиция закончена. Устали. «Хотите, я вам что-нибудь сыграю?» – «Сыграйте, Марьяна Григорьевна…»
Открытое пианино. Музыка. Пристроимся рядом, слушаем. Уборщица, опершись на швабру, стоит, тоже слушает.
Потом, через долгое время, в годы взрослые, эта уборщица, встречая, спрашивала меня:
«Как там Марьяна Григорьевна? Не слыхал? – головой качала. – Какой человек…»
В последние свои калачевские годы Марианна Григорьевна жила в школьной пристройке, в крохотной комнатке, нормальной квартиры так и не получив.
Она была из Одессы, из семьи Соколовских. Видимо, от немцев бежали. И оказались после войны в Калаче. Фима Наумовна – глава семьи, старая, седая. Две дочери: Марианна и Любовь Григорьевны, последняя сразу умерла. Я ее не помню. У нее остался сын Феликс. У Марьяны – сын Сергей. Так они и жили, вчетвером: Марьяна – работала, ребята – учились, Фима Наумовна вела дом.
Один случай. Мне рассказывали о нем не раз, тетя Нюра и мама. Это было в сорок седьмом или в сорок восьмом году, после войны.
Время тяжелое: голод, разруха. А у Фимы Наумовны и Марьяны, в их семье, были деньги. Помнится – пять тысяч рублей. (Сумма для того времени великая. Месячные зарплаты – тридцать рублей, пятьдесят рублей, семьдесят.) Говорили, что это выигрыш по «государственному займу». Выигрыш – значит, выигрыш. Фима Наумовна и Марьяна берегли эти деньги, не тратя их, для круглого сироты Феликса. Когда он вырастет, эти деньги ему помогут начать свою жизнь. А пока деньги берегут, не знаю уж, на сберкнижке ли, дома.
Но про «пять тысяч» многим известно. А времена были тяжкие: хлеба не ели досыта. И потому, когда припирало, люди шли к Фиме Наумовне и просили денег взаймы, на какой-то короткий срок, чтобы «перебиться». Брали многие, и все отдавали. Не вернул деньги лишь один человек. Помню его фамилию, но называть не буду. Он занял деньги, чтобы купить телку. А потом сказал: «Деньги не верну». И все. Кому идти жаловаться? И как? Никакого документа, даже расписки. А в те самые дни кому-то из знакомых срочно потребовались деньги. Кажется, Шкленникам. Тоже беженцы, поляки ли, латыши. Детей имена помню: Эдуард, Витаус и Юля. Шкленники надеялись. А тут – такая вот история, которая всем стала известна. Но Шкленник все-таки пришел к Фиме Наумовне, потому что деваться некуда. Он пришел и сказал: «Я знаю, что вам деньги не вернули. Но мне взять больше негде. А нужда велит. Я написал расписку и свидетели распишутся…» Фима Наумовна остановила его: «Не надо никаких расписок, – сказала она. – Если один плохой человек обманул нас, разве можно всем людям не верить». Вот и все.
Марьяну Григорьевну в тогдашнем Калаче все знали и долго помнили. Фиму Наумовну – тоже. «Какие люди хорошие… – говорили мои домашние. – Это не Розенцвейги…» Розенцвейги – тоже одесские беженцы, из Или. Они туда эвакуировались с вагоном сапожного товара. Организовали артель, в которой работали ссыльные поляки. Всю войну Розенцвейги жили припеваючи. А потом вернулись в Одессу, как говорили, с вагоном денег. Но это – уже другое, почти нынешнее.
Марианна Григорьевна – из времени иного, недаром она любила наш старый дом и его обитателей. Строки из писем:
«Вспоминаю Калач и ваш милый домик… Вы с Анной Алексеевной всегда такие добрые, отзывчивые, ко всем людям ласковы… С вами мне было легко и свободно…»
«…здесь даже с самыми близкими… мне как-то не по себе. По их мнению, я не умею жить, не умею устраиваться, добиваться… не раз уже говорили, что я идеалистка, наивная женщина, безосновательно верю во все хорошее в жизни, в людях. Кто знает, может быть, это и так… Но мне всегда люди казались хорошими в большинстве случаев.
Нет, мне кажется, я была права. И вы, мои хорошие друзья, сохраняйте свою доброту к людям. Не теряйте веру…»
Наш старый дом, его семейные альбомы, пожелтевшие фотографии. Детский сад, школа. Веселая детвора: танцуют, поют… Где-то там, рядом, наша Марьяна. А это – уже постарше: драматический кружок. Веня Болдырев, Валера Скрылев, Валя Жукова, Маша, Рая, Галя и я… В «Майской ночи» мы были «ведущими актерами». А это еще старше, и люди другие, но тоже драмкружок: Егор, Митя, Юра Могутин, Валя Попова и я, уже подрос, это десятый, наверное, класс. Светлые, милые лица. И Марьяна с нами. А вот уже младший мой брат, Николай – он десятью годами моложе – тоже с Марианной Григорьевной. Целая гурьба ребятишек. Поют скворчата.
Гляжу на фотографии. Музыкантами, артистами, художниками никто из нашей братии не стал. Даже в мыслях этого не было. Учились, работали, жили, живем. А как же «Учитель, воспитай ученика»?.. Что нам дала Марьяна? Минуты радости в детстве и в юности. И еще: «Калачевские дети очень одаренные». Спасибо, Марианна Григорьевна.
Живые помощи
Даже по вечерам телевизор он редко смотрел, больные глаза жалея. Зато приёмник на волне «Детского радио» весь день не смолкал.
После недавней смерти жены одному, в полной тишине, особенно вечерней, жить было тоскливо, непривычно. Вот радио и помогало, «детское».
Когда отдыхал, слушал его внимательно. А в основном кое-как, в домашней суете и делах.
Теперь был вечер – время покоя, отдыха для старого человека. И время обычного вечернего звонка от сына, который к себе домой с работы возвращался поздно. И всегда звонил.
По радио что-то пели, не больно разборчивое. А потом прорезался детский голосок:
Вспомню как жили мы с мамой
родною
Всегда в веселе и в тепле.
Но вот наше счастье распалось
на части.
Война наступила в стране.
Голосок был тоненький, точь-в точь внучкин, Маняшин. Но какой-то серьезный ли, грустный. Может, потому, что про войну стишок. Но чего бы она там соображала…
Нынче был год особый: годовщина Победы, да еще и Сталинградской битвы – это вовсе свое. Вот и говорили, писали везде про войну и Победу. Даже здесь, на «Детском радио».
Смолк детский голос. А стишок в памяти остался. На удивленье. Теперь ведь шаг шагнешь и забудешь: куда шел и зачем. Возраст. А здесь с ходу запомнил. Голосишко у девочки – такой славный, словно Маняшин.
Но дело, может, и не в Маняше, а в тех словах, что услышал. Для детворы – это просто стишок. Сказали им, они выучили, прочитали. Вот тебе и «наступила война». А ведь всё это было. На этой земле – сталинградской, почти век назад, когда он был совсем маленьким, как нынешняя его детвора – внуки.
Это было давным-давно. Целая жизнь прошла. Долгая. Тогда – малый мальчонка. Теперь – старый, хворый, седой, одним словом – Дед. Так его величали в семье и в кругу ближнем, знакомом. Он сам себе прилепил это имя ли, звание вроде пустой отговоркой: «Какой с меня спрос? Я дед. Старый дед. Понятно?»
Дед – значит, Дед. В раннем утреннем и позднем вечернем звонках спрашивал сын: «Дед? Ты там живой?..» И внуки, естественно: «Дедушка… Деда…» А еще – круг рыбаков и охотников – старых друзей, но теперь уже – их сыновей привычный зов: «Ты на охоту готовишься, Дед? Не забыл? А как без тебя?» Это были не пустые слова, но верная примета: с Дедом всегда везёт на добычу. Глаза и силы у него не те, что прежде. Но чутьё и память остались: меляки, зимовальные ямы, невидимые глазу донные свалы, жировки, ходы, лазы, повадки зверя ли, рыбы – все знает и помнит. На то он и Дед. Старый, седой. Но память осталась.
Вот и сегодня: стишок услышал и сразу запомнил, повторив его раз и другой. Хороший стишок. Всё в нем – правда.
«Помню, как жили мы… в веселе и тепле». «С мамой родною» в малом поселке Лазурь, на окраине Сталинграда, близ Мамаева бугра, в его надёжном укрыве от ветров.
Малые домики, зеленые огороды, сады. Тихие улочки, добрые соседи, гурьба весёлой детворы. Одних Лутошкиных – шестеро; все, как один, рыжие, озорные. Шурочка Лутошкина и сейчас в памяти; она была его «невестой».
Посёлок Лазурь. Свой домик. Дойная коза Манька. Мохнатая собака Трезор. Палисадник с цветами. Сладкие яблоки на деревьях. Яндыковские они назывались. Зеленый дворик. Просторный купол синего неба.
Война далеко. Порой высоко в небе кружил маленький самолётик; из него сыпались белые листовки. Ветер уносил их. От посёлка вдали, в центре городе иногда недолго гудели сирены, объявляя воздушную тревогу. К ним привыкли.
А потом вдруг, нежданно-негаданно, пришла беда. Среди белого дня, словно чёрная туча – немецкие самолёты. Их было много и много. Они наплывали с тяжёлым гулом от Мамаева бугра, закрывая солнце и небо. Встречая их, по всему городу истошно завыли сирены, надрывались гудки заводские и пароходные, волжские. Мать потащила мальчика в погреб. Там – темно. Мальчишке хотелось поглядеть на самолёты. Всё ближе их гул. И началось страшное. Дьявольский вой и свист. Грохот взрывов, трясенье земли. Снова и снова. Вой и грохот. Совсем рядом. Земля содрогается. С низкой крыши песок сыплется. Разрывающий уши вой. Оглушающий грохот. Трещит ненадёжная кровля. Снова и снова вой. Обморочное ожидание грохота ли, забвенья. Молитва матери:
Живый в помощи Вышняго,
В крове Бога Небесного…
Телефонный звонок пришел из мира иного, нынешнего, и потому не сразу был услышан и понят. Звонил сын, как обычно, с работы вернувшись.
– Дед? Ты живой там? Заснул? Какие новости?
– Какие у меня новости… – со вздохом ответил Дед, не вдруг возвращаясь ко дню сегодняшнему. – Живый в помощи. – И засмеялся, вспомнив: – Даже стишок выучил. Да… По радио услыхал. Вот послушай:
Помню, как жили мы
С мамой родною…
Он прочитал весь стишок и добавил:
– Девочка выступала. Голосок – чисто Маняшин. Наверное, из детсада. Учат их там. А вот вы не хотите, чтобы в детсад ходили. Чего боитесь…
Сын засмеялся.
– Поп – своё, чёрт – своё. Завтра приходи и учи.
– И научу! – задиристо ответил Дед. Но тут же осадил себя. – Детвора-то спит?
– Спит…
– Вот и ты, сынок, ужинай и ложись отдыхай, – проговорил он мягко и попрощался: – До завтра.
Он не хотел донимать сына, жалея его. Позади у того долгий день нелёгкой работы. Наговорился, наслушался всякого. Пусть отдыхает. Завтра с утра можно и поругать его за то, что себя и детей не жалеет. Уходит – они ещё спят, приходит – уже спят. Разве это хорошо? Но об этом лучше завтра, с утра.
А день нынешний, слава Богу, прошёл. Поздний вечер звал человека старого к покою и отдыху.
За окном, на улице, не больно шумной, изредка пробегали машины, высокий шестой этаж не особо тревожа. Жёлтые фонари невеликого сквера скупо брезжили, освещая пустые дорожки, подножья деревьев, но оставляя во тьме их просторные кроны в чёрных живых гроздьях ночующего там воронья.
За огнями фонарными густела, спеша к полуночи, глухая ночь волжского берегового откоса, потом обрыва. Дальше – тёмная синева просторной реки.
Ночная Волга – тиха и покойна, прикрытая мглистым беззвездным небом.
Тогда – век назад – тоже была ночь. Но не было тьмы. Из края в край вставало над землёй багровое зарево огромного пылающего города. Горело людское жилье, горели заводы, горел волжский берег, его пристани, порт, баржи, железнодорожные грузовые составы, вагоны их. Цистерны, хранилища нефтебаз вспыхивали, взрывались. Потоки горящей нефти стекали по крутым откосам. Горела вода.
Большой пароход, битком набитый людьми, огромным факелом пылал посредине реки.
Это было давно, почти век назад. Но помнилось и порой поднималось до яви и осязаемой горечи, боли. Как нынче, когда за окном лишь ночная тьма, жидкий свет фонарей, высокие тополя, их просторные кроны – приют воронья. Порою вечерней птицы летят и летят на ночевье огромными стаями, крыло в крыло, словно чёрная туча. Он их и теперь не любил. А после войны ещё долго пугался вороньих стай, к маме бежал прятаться. Потому что не мог забыть день первый, когда крыло в крыло, закрывая жёлтое солнце и просторную синеву неба, медленно наплывала на город огромная, из края в край, самолётная стая. Словно чёрные птицы с когтистыми лапами и белыми крестами на крыльях, они приближались медленно, с тяжким, натужным, угрожающим гулом надвигаясь на город, на посёлок Лазурь, на тёплую августовскую людскую жизнь.
Помню, как жили мы с мамой родною
Всегда в веселе и в тепле…
Так было: долгое тёплое лето, весёлая шумливая детвора с утра до ночи табунилась на улице. К объявлениям воздушной тревоги уже привыкли, не боялись их, потому что стрельбы да бомбёжки не было. Лишь прилетали порой маленькие самолётики с листовками. Чего их бояться?
В день августа двадцать третий всё было по-другому: натужный гул самолётной армады, пропавшее солнце, чёрное небо в крестах, сумерки прежде срока, внезапный горячий ветер. Зашумели в саду деревья, гулко роняя плоды. Дворовый пёс Трезор, повизгивая, забился в земляную нору, рядом с конурой. Жалобно блеяла в сарае запертая коза Манька. Люди прятались в земляных щелях, подвалах да погребах.
В погребе было темно. Самолётный гул слышимо приближался. Потом завыли самолётные сирены. Всё ближе и громче. И вот уже – грохот, трясенье земли. Дьявольский вой и свист. Снова грохот и грохот. Совсем рядом. Земля ходуном ходит. Уши закладывает и дыханье сдавливает грохот взрывов и непрестанный вой самолётов, входящих в «пике» для новой и новой бомбёжки.
Тесный погреб, тьма его, содрогание стен, молитва матери:
– Живый в помощи Вышняго
В крове Бога небесного водворится.
Приказ сыну:
– Повторяй за мной. Заступник мой еси и прибежище моё, Бог мой, и уповаю на него…
– И уповаю на него, – повторял мальчик, испуганный, оглушенный, всё тесней прижимаясь к матери – единственной защите.
– Не убоишься от страха ночного, от стрелы летящая…
Большая, похоже, что стокилограммовая бомба уже с воем летела к земле. Господь отвёл: она ударила рядом с погребом. Но разом обрезалось всё: тёплое материнское тело, молитва, тёмный погреб.
– В крове Бога Небесного водворится…
Мальчик лежал на земле живой, но голый, будто снова рождённый. Лишь ленточки туго застёгнутых обшлагов на запястьях да воротника на шее – знак былой одежды, напрочь сорванной взрывной волной. Он лежал полумертвый, сжавшись в комочек, и тихонько скулил.
Вокруг всё так же грохотало; горела земля. Нарастал, до боли врезаясь в голову, прямо в мозг, пронзительный вой сирены пикирующего бомбардировщика. Земля от ударов вздрагивала, ощутимо колыхалась и, казалось, вот-вот должна была вовсе разверзнуться, принимая и хороня в себе всё живое и мёртвое без разбору. Теперь уже навсегда.
Дворовый пёс Трезор, услышав детский скулёж, пересилил страх и выбрался из норы. Отыскав мальчика, он прикрыл его, прижимаясь своим тёплым, мохнатым телом и тоже поскуливая от смертного страха. Так они и лежали в летней ночи, в красных отсветах полыхающих факелами окрестных домов, сараев, в багровом высоком зареве горящего города, раз за разом содрогаясь вместе с землёй от бомбовых взрывов, которым не было конца и которые, казалось, искали их, подступая всё ближе и ближе.
Всё это было. Давным-давно, целый век назад. Было, но иным быльём поросло. И лишь порою, как нынче, случайно, вдруг поднималось и виделось так ясно, что начинало сердце щемить от жалости и боли. Страха не было, а боль – настоящая. И жалость настоящая: к мальчонке, к маме, к Трезору, к Лутошкиным…
Вот и нынче этот стишок: «Помню, как жили мы с мамой родною…» Стишок задел, царапнул. Пошло вспоминаться одно горше другого. И даже ночной сон – не спасенье: рваный и зыбкий, словно то самое забытье в багровом зареве. Его оборвал лишь утренний телефонный звонок, не сразу услышанный. И потому спросил его сын:
– Ты там живой, Дед? Долго спишь! Не болеешь?
Утренние разговоры отца с сыном были длиннее вечерних.
– Вроде живой. А про болезни доктора знают. Собираюсь кровь сдавать. Анализы. На той неделе надо к врачу, на проверку. Вот он всё и скажет: живой я или нет.
– Понятно. К нам сегодня приедешь? – спросил сын.
– Не знаю. Ни Ольга, ни сватья пока не звонили. Скажут, значит, приеду. Нет, значит, весь день буду на даче. С водопроводом замучался. Экскаватор траншею прокопал. Но её надо зачистить. А к дому и вовсе копать да ломом проход пробивать.
Сын лишь вздохнул. Дела у отца дачные – нескончаемые. Только-только разделался с газом, котлом, системой отопления, которой лишь мышей греть. Зимой на дачу не ездили. С газом разделался. Теперь – водопровод. А ведь вода на участке своя: скважина, насос. Чего ещё надо? Но что-то отцу доказывать бесполезно. Тем более у старика довод веский: «Я же вас не заставляю. Я – сам». А этот «сам» – с немалыми годами, тяжкой хворью, чередой операций. И глаза видят всё хуже. Но всё тот же азарт: «Вам ничего не надо, а детворе пригодится. Спасибо скажут… Вспомянут деда…»
Сын усмехнулся и словно увидел отца там, у телефона: худое лёгкое тело, шапка седых, вечно нестриженых волос, костистые руки с плоскими цепкими пальцами. Увидел. Жалея, вздохнул. А через минуту смеялся над новой затеей старика, которую тот, оказывается, не забыл.
– Ты насчет Плесистова узнал? Я же просил тебя. Ты обещал…
Сын рассмеялся:
– Дед, ты когда угомонишься? Тебе уже по хорошему и дачу-то надо бросать. А ты…
– Я брошу! Я продам эту дачу, если на Плесистовом взять землю удастся! Ты пойми… – горячо убеждал он сына. – Полгектара подворье! Рядом – вода, лес…
– Тебе земли мало?
– Мало! Шесть соток разве земля? Гулькин нос!
– А ты у своего врача спроси, нужна ли тебе земля, чтобы гнуться, копаться, и сколько тебе земли надо?
– Я знаю. Мне лично: два с половиной метра на полтора. Не больше. Я не о себе, я о детворе думаю! Какая для них радость: простор, большой сад, лужайка зелёная, вода, лес… Маняша купаться любит.
– Всё, всё понял… Ко мне уже люди пришли. Я вроде весь день буду на месте, если не выдернут. До вечера… Будь здоров. А Ольга тебе позвонит. Тёще куда-то надо с обеда уйти. Подменишь. Пока, Дед.
– Пока, пока… – недовольно пробурчал Дед, опуская трубку, и вслух уже для себя дополнил: – Как о деле говорить, сразу – виль хвостом.
Была у него слабая, но всё же надежда, что сын поможет получить этот завидный кусок земли на заброшенном Плесистовом хуторе. Он туда ездил и уже примеривал, как можно там развернуться: сад, виноградник, огород, даже бахча с арбузами, дынями… Для житья на первый случай вагончик себе какой-нибудь поставить. И пойдёт дело.
И ведь если захочет сын, то сможет договориться. Всё же – немалый начальник. А там – лишь кусок земли, брошенной. Такая малость… А он не хочет. Да ещё и смеётся…
Горевать Деду долго не пришлось. Позвонила сноха. И сразу определился день: с обеда – к детворе; значит, полдня – свободен и можно кое-что сделать, если не рассиживаться. Тем более дача – недалеко, на окраине, и ныне уже, как говорят, в «черте города», потому и газ провели, а теперь – воду. Это – удобно. Но мало земли. В советское время её выделяли скупясь – шесть соток. Не более. Оттого и мечты были об ином: хутор Плесистов, полгектара, озеро, лес.
Но мечты мечтами, а дела – на даче нынешней.
Пора стояла осенняя. Летняя жара – позади. Но огород просил полива. Спели помидоры, поздней посадки огурцы цвели и завязывались, баклажаны, кустовые кабачки, столовая пахучая зелень – всего вроде понемногу, а поливать надо. Но главная сегодняшняя забота – траншея.
Роторный канавокопатель прошел вдоль участков, оставляя хозяевам работу ручную: зачистка для укладки трубы, а главное – вход в дом: короткий отвод траншеи, но теперь уже вручную. Лопата, кирка, тяжёлый лом – и вперёд. Как говорят, с песней: «Эх, дубинушка». Но прежде широкий кожаный ремень на поясницу, туго затянутый. Нутро беречь. Болезнь давно нажитая.
Беречься, беречься… Сын остерегает: «Надо беречься…» Врачи поют хором: «Не наклоняться… Не больше двух килограмм… Не напрягаться…» А вот кто будет делать, об этом молчат.
Он начал с самого трудного: короткая траншея к дому. Лопатой, а больше ломом да киркою, с замахом и кряканьем. Земля – твердая, сухая. Бил и бил, без останова и отдыха, потому что времени – в обрез. С обеда – к детворе, куда опаздывать нельзя. Да он и не хотел опаздывать, потому что в его теперь уже одинокой жизни малая детвора – внуки были, пожалуй, единственной отрадой, тёплым светом, который грел стариковские зябкие сумерки. Хотя колгота с ними уже не по возрасту. А без неё – никак. Войдёшь, разгрузишь дачные приношенья: одно – в холодильник, другое – сразу на стол.
Низенький столик, белые подносы и блюда, на которых так приманчиво светят жёлто-медовые сливы; они и вкусом – мёд. Поздние клубника да малина – алой пахучей горкой, тяжёлые кисти винограда, груши да яблоки. У столика, помогая деду, хлопочет маленькая хозяйка Маня: раскладывает да расставляет, а потом любуется и выдыхает: «Кья-сота!» Разборчивый внук Миша клюёт помаленьку того и другого; ему виноград подавай только бескосточковый. «Кишмиш – специально для Миши», – смеялся Дед, но, потакая внуку, посадил и вырастил два куста. А внучка всё без разбору метёт.
Пока детвора угощается, Дед меряет давление, таблетку глотает. Кирка да лом – инструмент явно не по возрасту. Лекарство приняв, он устраивается передохнуть на диване и, вспомнив разговор утренний с сыном, начинает внушать:
– В детсад не ходите, ничего не знаете. А там учат стихи. Скоро будет юбилей Сталинградской битвы. По радио девочка выступала: «Помню, как жили мы…» Это вроде про меня стихи. Ваш дед, считай, участник войны. Да, да… Мать всегда говорила, что я – трижды рождённый. Первый раз – как все. А потом меня Бог спасал. Бомбы в меня немцы бросали. И попадали. Понимаете? Бомбы. Первый раз, совсем чудо – даже рубашку сорвало… А второй раз живьём схоронило. Еле спасли, откопали. Вы слушаете меня или нет? Слушайте, пока дед живой. Запоминайте. Давайте стишок выучим: «Помню, как жили мы с мамой родною…» И надо бы вам молитву выучить. «Живые помощи». Потому что эта молитва всегда спасает. Точно вам говорю.
– Живый в помощи Вышняго… – громко произнёс Дед.
– Живый в помощи! – истошно кричала мать, царапая руками, разгребая землю засыпанной взрывом «щели», в которой ненадолго оставила сына возле полотна железной дороги; сама же к разбитым вагонам поползла, чего-нибудь съедобного сыскать: зерно ли, патоку. Начался обстрел. Снаряд за снарядом. Рядом с окопом два взрыва разом. Волна земли, и «щели» нет.
– Живый в помощи! – по-дикому выла мать, выгребая жёлтые куски глины окровавленными руками. – Живый в помощи!
Её услышали. Откопали мальчонку. Живого.
– Да, да… – внушал внукам Дед. – Эта молитва всем помогала. Иначе меня бы не было. И вас – тоже.
Детвора речам дедовым внимала вполуха, занятая сладкой трапезой: сочные груши, медовые сливы, виноград. Уже липкий сок – от уха до уха: на щеках, с подбородка течёт, на одежду капает. Особенно Маня старалась. Недаром она и росла пухленькой, но не то что худорба Миша.
– Ох, детвора. Поаккуратней. Перемажетесь, меня ругать будут, – укорял внуков Дед негромко, уже задрёмывая.
Но подремать ему не дали.
– Прятки! Играем в прятки! – отходя от столика, скомандовал внук.
– Пьятки! – повторила за ним Маняша.
– Со служебным котом! – уточнил Миша.
– С котом! – подтвердила внучка.
Отдыху пришёл конец.
– А может, я вам чего-нибудь почитаю? Стишок выучим. Молитву «Живые помощи». У вас память хорошая, – попробовал сопротивляться Дед. – Папе потом расскажете, маме…
– Прятки!
– Пьятки!
Он сам был виноват, когда-то устроив из игры целое представление с котом Тришкой и монологами. «Куда же они спрятались?.. Никак не найдёшь их. Тришка, ты – кот учёный, помоги, не ленись…»
Детворе понравилось. Пришлось повторять снова и снова эти «прятки-пьятки». Так было и нынче.
– Раз – два – три – четыре – пять… Начинаю вас искать. Я считаю до пяти, не могу до десяти. Тришка рвется вас искать! Раз – два – три – четыре – пять! Он идёт уже по следу, помогать решил он деду! Толстый кот-обормот, жирное создание. Ищи Мишу, ищи Маню – вот твоё задание!
Кот, в обычной жизни сонный, ленивый, послушно ходил с Дедом по комнатам и порою действительно находил детвору, останавливаясь у шкафов ли, вешалок с одеждой, куда они прятались.
Останавливался, хвостом вертел, на Деда поглядывал, только что сказать не мог: «Здесь!».
– Молодец, Триша! Нашёл, вынюхал по следу.
– Это нечестно, нечестно! – кричал внук. – Дед подглядывал! И Тришка подглядывал! Снова до тридцати считай!
Хочешь не хочешь, а приходилось играть. Как на детвору сердиться…
Прятки да прятки…
– Раз – два – три – четыре – пять… И где же они спрятались? Может, на балконе? Нюхай, Триша, ленивое создание, нюхай, ищи… А то вместо «Вискаса» чёрной корочкой тебя будем кормить, с горчицей и перцем. Понятно?
Детское хихиханье слышалось из потаённых углов. Этим игра и нравилась детворе. У Деда язык уставал.
Но потом вместо отдыха прятки сменялись ещё одной, тоже дедовой придумкой.
– Турсун! – вспоминал внук. – Малый, а потом – большой.
– Туйсун, туйсун… – трогательно просила Маняша.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?