Текст книги "Как рассказать… Книга для школьного и семейного чтения"
Автор книги: Борис Екимов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
При этой забаве детвора старалась укрыться за диваном ли, креслами, под столом, а Дед их оттуда тащил за руки, за ноги, поперёк живота. Он, конечно, осторожничал, а детвора вырывалась и отбивалась всерьёз. Главным в «турсуне» был захват детских рук ли, ног для раскачивания или кружения, высокого полёта, чуть не до потолка. «Большой турсун» это называлось. Конечно же с беготнёй, шумом, криком, счастливым визгом.
Про «турсун» знали соседи снизу, порой жалуясь, что у них люстры качаются и звенят. За потолок опасались.
Дед перед ними извинялся, объясняя: «Детвора…»
Это у сватьи-бабушки получалось по-иному: книжки, телевизор. А у деда – «пьятки» да «турсун», большой и малый. После пряток у него горло першило от речей непривычно длинных; «турсун» – это ушибы да синяки, потому что внук не больно осторожничал, и сил у него прибавлялось, и пятки – что копыта. А старому человеку много ли надо: ушибы долго болят и сердце колотится от немалого напряженья. Но как детворе откажешь?..
– Дедушка, ещё последний разочек!
– Последний-распоследний…
– Туйсун… Яспоследний… Позалуйста, деда… – просила Маняша, просили глаза её, чистые, светлые.
– Хорошо, милые. Последний турсун… А потом будем стишок учить?
– Будем! – хором в ответ.
Но до стишка да иного спокойного времяпровожденья дело опять не дошло.
Дождавшись сватью и с детворой распрощавшись, к своему дому Дед добирался пешком, по набережной. Путь лежал недалёкий, над Волгой. Порою он отдыхал на скамейке. Не от ходьбы, от недавнего «турсуна», который давался ему всё труднее. Он отдыхал, вспоминал детвору, себя корил.
У сватьи как-то всё получалось: книжки, телевизор, другие забавы – тихие. А у него – как всегда. Сегодня хотел с ними стишок выучить, про войну рассказать, про себя маленького: как их бомбили, как выживали в погребах да норах, холодные и голодные, под самым Мамаевым курганом, теперь уже всему миру известным. Тогда был просто Мамаев бугор, а возле – малые посёлки: Тир, Лазурь, Тёщино… Там и немцы, и наши днём и ночью бомбили, стреляли. Маму контузило, ранило. Его самого дважды Бог спасал. Людей много погибло. Соседи Лутошкины в первый же день, всех – разом, шестерых: мама Люба и детвора… И «невеста» его Шурочка – рыженькая лисичка. Калимановых – трое, Васины, Дегтярёвы… Про всё это хотел детворе рассказать. Им ведь надо знать.
Ровесники Деда, какие Сталинградскую битву прошли, они по школам ходили, по детским садам, рассказывая о пережитом. Их слушали, цветы им дарили. Дед чужим рассказывать ничего не хотел. Отнекивался: «Не помню».
Он помнил. Он на всю жизнь запомнил. Но не хотел… Перед чужими людьми. Это ведь было так непонятно для тогдашнего, малого еще мальчонки. Непонятно и страшно. Как и теперь, на старости лет, после долгой жизни.
Первая ночь… Как он лежал на земле, оглушённый и голый, в отсветах жёлтого и багрового пламени горящего дома, сарая, деревьев, соседских дворов и домов.
В сатанинском вое сирен пикирующих на него «юнкерсов», за стаей – новая стая. За взрывом – взрыв. На земле и в небе. Всё ближе и ближе. Дьявольский вой до боли врезается в голову, в мозг. Грохот взрывов раздирает уши, нутро. Осколки летят, комья земли. Пальцы невольно скребут сухую глину, ища укрыва. Непрестанный вой, за грохотом – грохот. Сотрясенье земли. Треск и жар близкого пламени. Багровая ночь. Тёплое тело Трезора, кровью истекающего. И уже – ни боли, ни страха, ни теченья времени. Застывшее в полумёртвом оцепененье хрупкое детское тельце.
Мать нашла их: собаку, уже бездыханную, и сына – в чужой крови, но живого.
А город горел. Под градом бомб зажигательных всю ночь факелами вспыхивали, сгорая дотла, деревянные дома и другое строенье широко разбросанных заводских посёлков, пригородов, слобод: от Акатовки, Латошинки, Селезнёва до Балкан, Дар-горы, Бекетовки, Ельшанки. Тяжелые фугасы долбили и долбили заводские корпуса тракторного, «Баррикад», «Красного Октября», центральные улицы города, обращая их в каменные руины и братские могилы, в дыму, пыли, тяжёлом негаснущем пламени. А следом сыпались «зажигалки», ящиками, россыпью. Чтобы огонь и огонь…
На многие километры недавно живого города небесный огонь и земной сомкнулись в геенну огненную, которая с каждым часом росла, жарко дышала, взрываясь языкатыми факелами, вихрями, снопами искр, пылающих головёшек. Огневые потоки текли по земле; огневые тучи клубились в напрочь сгоревшем чёрном небе.
Бомбёжка прервалась на рассвете. Но солнце в этот день не взошло. На смену страшной багровой ночи пришла иная тьма. Низко над землёй висела пелена густого чёрного дыма. Это горел город: дома, улицы, деревья, земля. Это горела прежняя людская жизнь, оставляя лишь память: «Помню, как жили мы… в веселе и тепле…» Возле Мамаева бугра в сумеречном утре уже не было посёлка Лазурь, его улочек, домов, сараев, заборов, палисадов с цветами, садов, пышных огородов. Лишь чёрная обугленная земля дымилась в глухой немоте, безлюдной и страшной.
«От стрелы летящая… от вещи во тьме приходящая… падёт от страны твоей тысяща и тьма одесную тебе… к тебе же не приближится».
Молитва ли, судьба помогла, он остался жить возле раненой и контуженной матери, которая, словно живучая кошка, в недолгом затишье, чуя новые беды, потащила его, как думалось ей, к спасенью; к Банному оврагу, который выходил к Волге, к переправам на тот берег.
Это было здесь, где он теперь, век спустя, сидел на скамейке – старый седой дед. Рядом, под крутым береговым откосом лежала просторная гладь воды, пустынная в нынешние времена: ни теплоходов, ни барж. Лишь лодка моторная порой прогудит возле берега да редко-редко проплывёт, словно пава, тяжёлая, в нарядном раскрасе, самоходка-«нефтянка».
Тогда, а августе сорок второго, эта просторная Волга – от берега к берегу, из края в край – была словно кипящий котёл. Паромы, баржи, белые речные «трамвайчики», катера, плоты из брёвен везли в горящий город подмогу: солдат, технику, боеприпасы. А вокруг и рядом вздымались высокие всплески, фонтаны брызг, гейзеры от падающих в воду бомб и снарядов. В небе – кружево, кутерьма самолётов: наших и немецких, с рёвом ныряющих в «пике» для точной бомбёжки или на «бреющем», низко над водой, – для пушечной, пулемётной стрельбы.
Жирная копоть горящей нефти, зыбкие стены дымовых завес вокруг паромов с техникой, «шапки» шрапнельных, осколочных разрывов. Военные катера, канонерки, стреляющие по самолётам. Горящие, тонущие суда, лодки, плоты, люди, люди… В дыму и пламени.
А рядом – горящий город. Там снова и снова – налёт. Плывут по небу немецкие армады. Одна за другой. Подплывают. И с рёвом – вниз, отправляя к земле бомбовый груз. Клубы дыма и пыли, всплески бушующего пламени. Огонь и дым, огонь и смерть всему что ни есть живому. И мёртвому – тоже огонь, для истребления в прах.
Соваться на переправу днём было страшно. Ждали ночи.
В глубоком Банном овраге, в пещерах и норах его, прятались женщины, старики, детвора, пережидая день, чтобы ночью переправиться на ту сторону Волги, от неминуемой смерти убегая.
Это было давно, век назад. А теперь – тихая тёплая осень, синяя речная вода, в небе – белые чайки.
Рядом – Музей обороны Сталинграда. Высокий купол панорамы, просторные залы с оружием, снарядами, бомбами – остатками войны. На воле – клумбы с цветами, голубые ели, берёзы с ещё зелёным листом и две нарядные яблоньки-«китайки», усыпанные алыми плодами, мелкими, но приглядными, приманчивыми для детворы. А еще – как и положено музею военному – танки: КВ, ИС, Т-34, два самолёта и целый ряд артиллерии: зенитки, противотанковые пушки, гаубицы, самоходные артустановки. Большинство – наши, но есть и немецкие, с крестами.
Возле танков и орудий всегда много детворы: разглядывают, трогают, лезут на башни да лафеты, даже на стволы забираются. Детвору не страшит молчаливое железо, чужое и наше. Для детворы это просто большие игрушки. Живые танки да пушки бывают лишь на экранах телевизоров, планшетов, компьютеров. Но там – тоже игра или кино. Бояться нечего. Даже в пору вечернюю.
Век назад ночная переправа на Волге оказалась страшнее дневной. Горел город, горящая нефть стекала по берегам и плыла по теченью. Немецкие ярко-белые световые бомбы-«лампы» висели над водой, раздвигая багровые сумерки, помогая лётчикам найти цель.
По всему берегу кипел людской муравейник: раненые, женщины с детьми, старики. Крик и плач. На баржи, на катера да баркасы, на пароходы в первую очередь грузили раненых: на носилках ли, своим ходом. А уж потом остальные, кому повезёт, кто сумеет пробраться, протиснуться по трапам, по дощатым настилам в людской сумятице, толчее. И всё это в самолётном гуле и вое, в близких разрывах снарядов и бомб, шрапнельных, фугасных, в пулемётных очередях.
Для матери и мальчика это была вторая ночь ожиданья, тщетных попыток попасть на какую-нибудь баржу ли, баркас, катер, хотя бы лодку, плот и переправиться через Волгу, убегая от войны и смерти.
Большой двухпалубный пароход обещал принять всех и грузился долго. Сначала – раненые бойцы, потом хлынули остальные, толпой. По трапам, по сходням, по доскам, напрямую через борта, забивая до отказа палубы, трюмы.
Мать с мальчиком были уже на трапе, карабкаясь в тесноте таких же бедолаг.
Два шага оставалось до желанного заветного борта. Мать слёзно просила: «С дитём, Христа ради… Дитя пустите… Он – тоже раненый, – причитала она, проталкивая сына вперёд: – Возьмите сыночка, его одного». Только о нём она думала: «Пусть спасётся».
Но пароход внезапно загудел и стал отходить от причала, роняя в тёмную воду трапы, сходни, настилы, людей.
Горел город. Горели пристани. Гудели самолёты. Там и здесь раздавались бомбовые взрывы. Медленно опускаясь, светили ракеты, помогая немецким лётчикам найти цель: катера, баржи, баркасы, плоты самодельные с людьми и людьми.
Из воды выбирались трудно, с захлёбом и плачем. На берегу кое-как отжимали одёжку. Мать плакала, теперь уже не сдерживаясь:
– Господи, чего ж мы такие невезучие… Думала хоть тебя пропихнуть. А уж сама…
Она причитала, растирая озябшего, онемевшего сына. А потом вдруг смолкла. Уже вдали от берега двухпалубный пароход вдруг загорелся, дважды взрываясь от прямых попаданий бомб. Он горел ярким факелом, от кормы до носа. А немецкие самолёты снова и снова бомбили его.
Мать глядела и плакала, прижимая к себе сына, словно не веря, что он – рядом, живой. Потом она сказала: «Лучше на земле помрём, у себя».
Той же ночью через Банный овраг они вернулись к себе, на Лазурь. И провели там полгода в погребных ямах, земляных щелях возле сожженных домов. Сначала была осень. Но скоро, прежде срока, пришла зима, необычно холодная, жестокая к своим и чужим. Тем более что выживать пришлось под обстрелами и бомбёжкой на пожарище да руинах, в земляной щели, которую мать выкопала на своём дворе; натаскала туда какого-то тряпья; кирпичи да железный лист сверху – печурка, чтобы согреть воду и даже лепёшки испечь из остатков муки, заботясь о сыне, который первые дни был словно не в себе.
В земляной тьме он лежал, скорчившись, словно неживой, с закрытыми глазами. Он не спал, но всё время хотел заснуть, чтобы потом побыстрее проснуться не здесь, в подвале, а в прежней, настоящей жизни, оставив позади, в страшном сне весь этот непонятный, неприложимый к детскому разуму ужас. Порой он на короткое время задрёмывал и, очнувшись, открывал глаза. Но не было света, солнца и прежней жизни. Всё та же подземная тьма, стылость, звуки обстрелов, бомбёжки, содроганье земли. А значит, нужно было постараться заснуть крепко-крепко, долго спать, чтобы потом вернуться в прежнюю жизнь, как это раньше иногда бывало после детских, порою страшных снов.
Он засыпал, просыпался, чуял тьму подземелья. И наверху было всё то же.
Мать поила его тёплой водичкой, пыталась кормить, читала молитву:
Яко Той избавит тя от сети ловчи
и от словеса мятежна,
Плещма своими осенит тя, и под
криле Его надеешися…
Два ли, три дня мальчик ничего не ел, не говорил, лежал, погруженный в небытиё ли, в напрасное ожиданье. Лишь потом он кое-как оклемался, сознавая простое: этот страшный сон будет долгим. И это вовсе не сон, а новая жизнь под названьем война.
Впереди у него и впрямь были долгие дни, ночи, месяцы жизни посреди войны, в самом пекле её. Сталинградская битва… Совсем рядом Мамаев курган, днём и ночью, в дыму и огне. Там – вечный бой, стрельба и бомбёжка. Позади – глубокий Банный овраг с его пещерами, норами, с выходом к Волге, к переправам. Немцы без передыху его утюжат: артиллерия, самолёты.
А между Мамаевым и Банным – «нейтралка»: чёрная, огнём спалённая, изрытая воронками пустая земля бывших посёлков Лазурь да Тир. Там – неприметная щель земли, в которой ещё теплится жизнь.
Порой сюда наша разведка приходит, удивляется: «Вы – живые?» Иногда, по ночам – даже бойцы с миномётами, они стреляют. В ответ начинается немецкий обстрел, бомбёжка. Порой разведчики говорят: «Уходите. Сегодня ночью здесь будет большая заваруха». И тогда, в сумерках, мать с сыном уходят, пробираясь не к Волге, а ближе к Мамаеву кургану, к железной дороге, где раньше был посёлок Тир, а теперь – руины. Но там – люди, там – подвал, где можно укрыться.
Уходят. Но потом возвращаются к прежней, налаженной жизни. Своя земляная щель. Там – тряпьё, там – печурка, там – вода и крохи еды, которые добывает мать: горелая пшеница из разбитых вагонов, картошка с огородов. Ботву выжгло, а картошку можно найти. Пока не ударил мороз. Редкие куски хлеба ли, сухари. Мать их выпрашивает в Банном овраге, у наших бойцов. Или ищет у мёртвых солдат, которых много вокруг.
К мёртвым привыкли не сразу. Кровь, месиво разорванных одежд и тел. Скрюченные пальцы. Глаза порою открытые, глядят.
Привыкли со временем. А вначале получилось страшное, когда мальчик вышел на волю, из-под земли, в первый раз и увидел вокруг одну лишь чёрную землю, изрытую воронками. Посёлка Лазурь не было. Не было домов, сараев, зелёных садов, огородов. Лишь черные пепелища родного дома, соседского, Лутошкиных. И там же – огромная глубокая воронка от бомбы. И рыжие волосы, пряди, полузасыпанные, смешанные с землёй.
Он узнал их и закричал:
– Давай откопаем! Мама! Давай вытащим! Давай их вытащим! Мамочка!
Мать с трудом его увела. Он кричал и кричал: «Давай их вытащим!»
Он и сейчас это помнил: чёрная горелая земля, глубокая воронка от бомбы, на откосе её – пряди рыжих волос, смешанных с землёй. Это были Лутошкины. Они все там остались вместе и навсегда.
Век прошел. А вспомнить горько: Шурочку, маму её, бабушку Клаву, Ваську, Павлика, Толика, Олю и совсем малую Любушку, ей дали мамино имя, на малый срок.
Вот почему он отказывался в школы ходить, что-то рассказывать людям чужим, тем более детям. Разве поймут? Разве это можно понять? Не увидев, не пережив. Лишь мать его понимала. А ещё – жена, которая тоже была сталинградкой, с Дар-горы. В первый же день бомбёжки Дар-гору, с её деревянными домами, сараями, скотиной, людьми, немцы сожгли зажигательными бомбами. Дотла всё сгорело. Пятеро было в семье жены, а остались они вдвоём с бабушкой.
Потом их немцы гнали, всех, кто остался живой: стариков, детвору, женщин. Под автоматами, с собаками, колоннами, сначала на Калач, степью, потом через Дон, на Чир, на Белую Калитву. Голодных, оборванных, по грязи, а потом по снегу. Больных да отставших добивали в упор.
Жена всё помнила. Потому и умерла прежде срока. Как об этом забыть? Но и рассказать не получится. Словами не передашь.
– Сидишь? Дремлешь? – окликнул Деда незаметно подошедший знакомец. – А твои внуки уже танк завели! Угонят. Отвечать будешь именно ты, караульщик.
Смеялись вместе. Старый товарищ, сосед по дому, сторожил у музея своих внуков, которые, зенитное орудие оседлав, вели нешуточный бой.
– Та-та-та-та-та! – стреляли они.
– Мои внуки дома сидят, – оправдался Дед.
– А мои рёвом-ревут: пойдём к пушкам.
– Детвора… – вздохнул Дед.
– Пускай лучше здесь, чем в компьютере эти стрелялки. Тут – воля, свежим воздухом дышат. Ветерок, Волга, душа радуется…
– Конечно, – согласился Дед. – Осень тёплая. Гуляй да гуляй.
Просторная река в ещё летнем, зелёном укрыве берегов светло синела, отражая такую же чистую синеву высокого неба. Осень пока лишь подступала, осторожно желтя маковки тополёвых крон. У дальнего берега, на речной синеве, отчётливо белели песчаные косы, пустые, безлюдные, при остылой воде. Синий речной простор, смыкаясь с небесным, завораживал, навевая раздумья светлые, в помощь которым звенели рядом детские голоса.
Старики на скамейке усидели недолго. Детвора чего-то не поделила возле зенитки: крик да плач. Один дед поспешил своим внукам на помощь. Другой к дому подался, неспешно проходя мимо детской толчеи, обычной, особенно по утрам да вечерам, в этом сквере, в округе единственном. Тут – «песочница», «детский городок» с лестницами да «считалками», а главное – простор дорожек и площадок в стороне от машин. Коляски, малые велосипеды, мячи, игрушки, зелень кустов и деревьев, цветы. Для детворы – радость.
В квартире, недолго подумав, Дед позвонил своим. Ответила сватья.
– Погода хорошая, – сказал он. – Я шёл по набережной, столько там ребятни. У музея и рядом. Может, и нашу детвору выведешь? Пусть провеются.
– А они спят, – ответила сватья. – Вдвоём, на диване, как кутята. Наверно, их Дед умаял, – засмеялась она.
– Кто кого умаял, – покряхтел Дед. – Но спят – это хорошо. Спят – это на здоровье.
Закончив разговор, он и сам прилёг на диван, включив приёмник на обычной волне «Детского радио». Там что-то пели: голосистый мальчонка старался, дружный хор ему помогал.
Дед слушал, подрёмывая, закрыв глаза. А виделась ему своя детвора, которая теперь на диване спит. Правда, что как кутята, вповал, согревая друг дружку. Малые, милые… Сон детвору вовсе красит. Губёнки распустят, что твои лепестки: нежные, розовые. На лицах – светлый покой.
Дед подрёмывал, а потом заснул. Но, видно, не в пору. Потому что снилось ему нехорошее: словно тёмные тучи наплывали, грозя бедой; а ещё – вороний грай, карканье – тоже накликанье беды. И какой-то неясный тяжёлый гул, танковый ли, самолётный. Тяжко было и страшно. Не за себя страшно, за детвору, которой – чуял он! – что-то грозит. За свою детвору и за всех других, возле которых нынче сидел на скамейке, а потом шёл через весёлую толчею: беготню, возню в песочнице.
Но теперь, в тяжком сне ли, мороке, мешалось нынешнее и давно минувшее, о котором нынче весь день вспоминал. Подступал осязаемый страх. Все эти пушки, наши, немецкие, все эти танки, возле которых играли дети… Что-то в них было тревожное: будто оживало мёртвое железо, грозя бедой. Самолёты… Слава богу, немецких там нет: «юнкерсов», «хейнкелей», которые бомбят и бомбят. Но гул, но этот тревожный, тяжёлый гул, который всё ближе, он всё страшней; а дети не понимают. Ведь и он тогда, в тёмном подвале, тоже не понимал. Мать сразу поняла и молилась: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небесного…» Мать спасла его. Теперь он должен спасти: «Живый в помощи Вышняго… Заступник наш…»
Дед проснулся в страхе и холодном поту, с молитвою на устах и продолжил её, уже в яви, вслух, громко, потому что хотел быть услышанным.
Яко той избавит от сети ловчи…
Плещми своими осенит и под криле возмёт.
Ты, Господи, упование моё! —
взывал он громко.
И прославлю его долготой дней,
Исполню его и явлю ему спасение Моё!
Сам того не подозревая, он, оказывается, помнил эту молитву до последней строки, до последнего слова, пронеся её через жизнь, прошедшую вне храма и церкви: в пионерах, комсомолах, партии. Но душа помнила, хранила и отворила память в час нужный.
С последними словами молитвы отступило страшное. Он понял, что это был просто тяжёлый сон.
Это был просто вечер долгого, смутной тревогой наполненного дня. Но теперь после отдыха ли, молитвы по-иному, трезвее всё понималось.
Не воздаянья, не сочувствия он искал, но за детвору страшился.
И не надо тревожить их, особенно малых. Может быть, когда повзрослеют, узнают, поймут. А может, не успеют понять: Дед прежде умрёт. Так даже лучше…
Потому что это невозможно понять. «Помню, как жили мы…» Тёплое лето, сад, огород, коза Манька, собака Трезор. И вдруг – тёмный подвал. Гул самолётов. Молитва матери. Страха еще не было. Даже какое-то мальчишеское любопытство: хотелось выглянуть, поглядеть.
Страх пришел с первой бомбой, с её пронзительным свистом, с дьявольским воем самолётных сирен, которые всё ближе и ближе, с первым ударом, сотрясающим землю. Потом всё слилось в оглушающий, непрерывный грохот и вой, раскалывающий голову, давящий, не дающий вздохнуть.
А потом – забвенье. Земля. Трескучее пламя – рядом. Горький горячий воздух. Поскуливание собаки. Тёплое тело её, словно материнское, кров и спасенье. И тот же оглушающий дьявольский свист и вой, теперь уже совсем рядом. И за взрывом – взрыв. Всё ближе и ближе тяжёлое сотрясенье. Осколки ли, комья земли – градом. За разом – раз.
В багровой полутьме горевшего города самолёты искали его. Именно – его. С воем снижались, неслись «в пике», чтобы точнее бросить бомбу, убить и смешать с землёй окаменевшего от боли и страха, но ещё живого мальчонку.
Так было.
Недалеко от дома нынешнего, на набережной Волги стоит памятник, который дед стороной обходит.
Огромная авиабомба повисла в метре от земли; в ощеренной хищной пасти и уже во чреве её – детвора. Их четверо ли, пятеро за мгновенье до гибели. Вскинутые в попытке защиты тонкие руки девочки. Рядом – малыш просто закрыл лицо ладошками. За мгновенье до взрыва и смерти.
Их четверо ли, пятеро изваянных в камне под бомбой, которая просто памятник.
Сорок тысяч… Детей, женщин, стариков погибли в первый же день налёта от бомб фугасных, осколочных, зажигательных. А может, больше? Кто их считал? Убитых на улицах, во дворах, порою в клочья растерзанных взрывами, заживо погребённых в земляных окопах да «щелях», в развалинах многоэтажек и там же – в глухих, битком набитых подвалах. Кто их считал?.. Потом были ещё два дня сплошной бомбёжки. Сто тысяч настоящих бомб. И каждая нашла свою жертву: убивая, сжигая, хороня живьём.
А для тех, кто выжил, война продолжилась: дни и ночи, месяцы новых и новых бомбёжек, обстрелов. Земляные норы и щели, подвалы домов разрушенных. Холодная тьма. Еда: горелое горькое зерно, которое добывали в развалинах элеватора. Под обстрелом, но пробирались, ползли, гибли. Вонючая падаль – махан: лошадиная, верблюжья, порой – собачья, кошачья. Скотьи шкуры из засолочных ям кожзавода; их надо палить, вымачивать, потом мелко резать и долго варить. Лакомство редкое – ржаной сухарь или кусок зачерствелого хлеба, которые нужно искать у мёртвых, у погибших солдат, их много. Сначала они воняли и пухли. Потом – закоченели. Оскаленные зубы, когтистые пальцы, страшные выпученные глаза. Их быстро перестали бояться. Привыкли. Обшаривали. Хлеба кусок – спасенье.
А ещё – вода, за которой нужно пробираться к Волге или к родникам в оврагах. Тоже – под обстрелом. Жестокая зима. Уже в ноябре – мороз, двадцать пять градусов. Потом и вовсе – тридцать да сорок, с ледяным ветром. Горькие лепёшки из вымоченной горчицы. Каша ли, суп из конских копыт.
Старики умирали тихо. Детвора разучилась плакать: не было сил. Опухшие ноги, волдыри да гнойные коросты по телу, на голове, а под коростами – вши.
Как рассказать об этом? И зачем нынешним детям это знать? Не сможет ни понять, ни принять такого страха и боли светлая детская душа. И слава Богу. Он остался живым. «Живый в помощи…» Теперь он – Дед. Старый, седой, в шапке вечно нестриженых волос. Некогда стричься. Дела да дела…
Таким его пускай детвора и помнит: «Был у нас Дед…» Он сладкий виноград на даче растил. Для Миши – особый, без косточек, кишмиш называется. Другого Миша не ел. А Маня всё подряд мела. Ранней клубникой детвору баловал и поздней удивлял, до самых морозов. Он утеплял её, прикрывая. Ранняя розовая черешня и поздняя – жёлтая, словно медовая. Такая же слива, но крупная, полная сока. И конечно – яблоки, их на всю зиму хватало. Малина, смородина… Свежие и в холодильнике, в «заморозке». Сушёные травы: душица, чабрец, зверобой – от всех болезней. Шиповник, боярышник… Всё есть у Деда.
Дед умел делать домашнюю, очень вкусную колбасу. Говорил, что долго её делать, трудно. Но делал, особенно если Маняша просила: «Койбаски, дедушка…»
Дед варил варенье, готовил яблочный сок на зиму, в больших трёхлитровых банках. С Дедом было интересно играть в прятки. Весело. И конечно – шумный «турсун», о котором знали даже соседи.
Таким пусть и помнят Деда. Пока не забудут с прошествием лет. Но потом ещё раз вспомнят, когда им исполнится семнадцать лет. Сначала – Мише, а потом Мане. И тогда, на первый их юбилей, каждому откроют их именные пятилитровые дубовые бочонки с выдержанным коньяком. Дед ещё в прошлом году залил их, собственной выгонки из виноградного белого вина. Всё как положено, по технологии. Работка непростая. Но сделал. Запечатал и поставил в подвал, для долгой выдержки. Один бочонок – для Миши, другой – для Мани. И, конечно, для всех родных и гостей, которые придут их поздравлять. И тогда снова Деда вспомянут, который додумался: «Был у нас Дед…»
Сын обычно вздыхает, порой посмеивается: «Дед, чего ты себя мучаешь? Надо, я куплю тебе этого коньяку…»
Так же и с колбасой: «Чего ты себя мучаешь?..»
Ведь и правда, всё даётся непросто. Та же колбаса. Выбирай хорошее мясо на рынке: говядина да свинина. Обычно пять килограмм он берёт. Потом фарш готовит, перегоняя мясо на мясорубке, промешивая и добавляя специи. Кишочки готовые есть. Начиняй колбаску, давай выдержку, потом отваривай, провешивай на балконе для просушки. И только потом идёт прожарка в духовом шкафу.
Конечно, много работы. Если не отрываться, то двенадцать часов. В шесть утра начинаешь, в шесть вечера закончил. Детвора эту «койбаску» любит. Даже разборчивый Миша. И сын её любит. На завтрак обычно поджаривает. А ведь ворчит: «Зачем… Да зачем…»
Ворчит или подсмеивается: «Ищешь ты, Дед, себе колготу». Сына послушать, так и дачу пора бросать. А уж про хутор Плесистов и вовсе: «Ты чего, Дед, придумываешь? Какой ещё тебе хутор?»
«А вот такой…» – сыну ли, себе ответил Дед и словно увидел малый хуторок Плесистов – целое поместье, которое он приглядел: два гектара земли возле озера, рядом – лес. Для детворы – лучше не придумаешь. Всё лето на вольном воздухе. Маняша купаться любит и Миша приучится. Для него это нужно: закаливание, кваситься зимой не будет.
Плесистов никак нельзя упускать. Там будет сад, виноградник, огород и даже бахча, с арбузами, дынями. Озеро, лодка, Миша будет рыбалить. Забава детворе. И сын когда-то рыбачить любил.
Золотое место – хутор Плесистов. Сначала вагончик какой-нибудь, чтобы ночевать, а не мыкаться туда-сюда. Работы, особенно на первых порах, много. А уж потом дом надо ставить. Но это уже… без него. Поставят дом, будут жить. Может, тогда и вспомянут. Скажут: «Был у нас Дед… Живые помощи…»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?