Электронная библиотека » Борис Мячин » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 15:00


Автор книги: Борис Мячин


Жанр: Историческая фантастика, Фантастика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Интерполяция третья. Письма экспедитора Глазьева

Ген. пр. Сен. кн. В-му


Ваше сиятельное высочество генерал-прокурор!

Не устаю тщить себя надеждою, что вы обратите внимание на мои скромные заметки. Уже не в первый раз до моего слуха доносятся странные речи, исходящие из дворца воспитателя цесаревича на Мойке. Конечно, вы можете подумать, будто бы я наговариваю на достойного мужа, словно меня науськивают его враги, словно бы я стал орудием в руках льстивых царедворцев. Но смею вас убедить и поклясться всем святым, что моим единственным науськивателем является забота о нашем возлюбленном российском отечестве.

Посудите же сами, какие разговоры ведутся в доме на Мойке: о конституции, о правах граждан, о необходимости равенства перед законом всех сословий и о том, что с целию лучшего управления государством монархиня Екатерина должна сформировать парламент! Что же это получается? Чем станут при таком парламенте самодержавная императрица и правительствующий Сенат? Марионеткою, ваше сиятельное высочество! Марионеткою в руках невежественной толпы. Древние еллины оставили нам примеры различных государственных устройств и справедливо отметили демократию как самую мерзопакостную из них, о чем подробно написано в книге архиепископа Амвросия.

Зачинщиком же всех подобных разговоров в панинском дворце является некто г-н Фонвизин, бывший секретарь Ивана Елагина. Это крайне опасный для государства тип: вольнодумец, сочинитель, картежник и обжора. Не исключаю, что г-н Фонвизин, будучи допущен к самым сокровенным тайнам российской дипломатики, может скрытно сотрудничать с польскими или турецкими шпионами, ибо как иначе он может покрывать свои карточные долги, коих у него предостаточно (третьего дня Фонвизин на моих глазах проиграл в штосс триста рублёв и только грустно вздохнул).

Другой панинский сотрапезник, Василий Батурин, видом своим держится благообразно, в разговорах как бы противостоит Фонвизину, но на деле такоже является скрытым заговорщиком. Сей Батурин в молодости был близок к покойному графу Бестужеву и достался Панину как бы по наследству. Ходят слухи о некоей шпионской истории, случившейся с ним при дворе императрицы Елисаветы в начале немецкой войны, отчего у Батурина на щеке остался позорный белый шрам.

Дуэлянт сей Батурин приличный. Сегодня утром он подрался с камергером Янковским, коий является чем-то вроде брандера в орловской флотилии; именно его Орловы бросают в бой в случае дуэли с тем расчетом, что он и противника уничтожит, и сам погибнет; за то ему у графа Алексея полный кредит и падшие женщины.

Дело было так: я получил известие о том, что противники встречаются у петергофских прудов и немедленно поспешил к оным. Представьте себе, мой сиятельный генерал-прокурор, чудное ингерманландское утро, яркое солнце восстает навстречу новому дню; всюду влажный снег, но в воздухе уже приближение весны. Как вдруг в сей рай, в сей созданный Богом Едем вваливаются два дуэлянта, бряцают шпагами и шпорами, и выкрикивают дерзкие речи.

– Янковский! – смеется Батурин. – Опять ты! А я-то думал, кого на сей раз Алексей Григорьевич ко мне пришлет… Че ж сам-то не приходит?

– Граф доверил мне право поединка, – столь же любезно отвечает камергер. – Он передает салют вам и вашему начальнику, но извинений передать не может, так как не считает необходимым извиняться за какую-то актёрку… Кроме того, Алексею Григорьевичу нужно возвращаться ко флоту… Вы и сами всё прекрасно знаете, Василий Яковлевич. Начнем, пожалуй. К чему эти глупые беседы…

– Непременно! – обнажает шпагу Батурин. – С удовольствием передам ответный салют графу Алексею, раскроив вашу черепушку. Но для начала позвольте вам представить моего секунданта, юнкера Мухина… А что же вы без секунданта, Янковский, так не полагается по дуэльному кодексу…

– А вот Мотя, цыган, мой секундант. Разве ж вы не узнаете его?

– Какой же это секундант? Мотя и не дворянин вовсе…

– А ваш Мухин дворянин разве?

– Мой Мухин знатный бастрюк…

– А мой Мотя – барон…

– Полноте вам уже кобениться, Василий Яковлевич, – говорит цыган Мотя, зевая и утирая рукавом утренние сопли. – Как будто в первый раз, ей-богу… Пойдемте по домам…

Противники начинают размахивать шпагами и ходить кругами.

– Я все хочу спросить, Янковский. Вас совесть не мучает?

– Отчего же меня должна мучить совесть?

– Оттого же, отчего и римского патриция Брута…

– Ну это, знаете ли, все границы переходит, – злится камергер и бросается со шпагой на врага.

Следует жестокий обмен ударами. Янковский идет напролом, Батурин же играет с ним, как с кошкой: то приластит, а то за ухо схватит.

– Мухин! – кричит Батурин. – Как называется такой удар по-италийски?

– Alla stoccata[116]116
  Alla stoccata (итал.) – колющий удар.


[Закрыть]
, кажется, – юнкер листает итальянский дуэльный кодекс. – Василий Яковлевич, в самом деле, прекращайте уже эту буффонаду. Если вам так хочется убить сего Тибальта, убейте уже и пойдем завтракать…

– Нет, мы только начали…

Тут уже не выдерживаю я, выбегаю из-за кустов и начинаю кричать:

– Немедленно прекратите драться! Разве вы не христиане? Разве вы варвары какие-нибудь? Прославившиеся в древности народы славянские, еллины и римляне не употребляли инако оружия, как в обороне общего дела, а отнюдь не в частной или личной ссоре… Дуэли запрещены под страхом ссылки в Сибирь… Я сообщу об этом поединке генерал-прокурору!

– Глазьев! – недовольно восклицает Батурин. – Вот ведь шельма… Испортил такую сцену…

Сами же видите, что происходит, ваше сиятельное высочество, две равно уважаемых семьи сошлись в междоусобной схватке, подобно древним римским оптиматам и популярам, или же королевским и кардинальским мушкатерам при французском дворе. Достойно ли сие нашего просвещенного отечества, нашей возлюбленной Богом России, победившей и хазар, и татар, и литовцев, и ливонцев, и поляков, и шведов, и самого прусского короля Фридриха, а ныне и турецкого султана, как о том написано в книге архиепископа Амвросия? Недостойно весьма…


Тем же годом

Ваше высочество генерал-прокурор!

Воньмите мольбам моим! Сообщаю вам о зреющем в российском государстве заговоре, с целью изничтожить цесаревича Павла и его воспитателя Никиту Панина и посадить на древний трон брауншвейгскую принцессу Екатерину Антоновну, косноязычную дочь Анны Леопольдовны и Антона Ульриха, сестру покойного императора Ивана, ныне обретающуюся в ссылке в Холмогорах. Зачинщиками же оного заговора являются братья Орловы. Как же так, Глазьев, скажете вы, ваше сиятельное высочество, еще месяц назад ты писал мне о том, что заговорщиком является сам Панин, возмечтавший свергнуть императрицу Екатерину и устроить в России конституцию, а теперь уже набрасываешься, аки цепной пес, на противуположную партию? А я отвечу вам, что единственная забота моя, экспедитора Глазьева, о возлюбленном российском отечестве, дабы никто не мог покуситься на существующий порядок вещей.

Доказательством злонамерения оных братьев считайте запись их разговоров, сделанную одним человеком из челяди и приложенную к сему посланию. Умоляю вас, дайте ход этим записям, покажите их императрице, ибо она не знает, какую змею пригрела на груди.

Известно мне такоже, что Григорий Орлов домогался руки императрицы, но ему было отказано в браке. По утверждению верного человека, так произошло по причине того, что Никита Панин отсоветовал монархине вступать в новый брак, сказав: «Императрица может стать госпожой Орловой, ежели захочет, но госпожа Орлова уже никогда не будет императрицей всероссийской».

Такоже сообщаю вам, что собираюсь жениться на благочинной девице Глуховой и жажду новый градус бытия.

Молитвенно ваш, с. р. Глазьев

Часть четвертая. Остров любви

Писано в Монсеррате, весной 1801 года; позже в Фалмуте, осенью 1803-го

Глава восемнадцатая,
в которой я путешествую из Петербурга в Москву

Я не буду более спасать его. Я уже однажды спасал ему жизнь и престол. Почему же я и далее должен поддерживать откровенно глупого человека, который превратил мою страну в какую-то немецкую колонию; всюду мелочность, подозрительность, тщеславие; запрещены бакенбарды, вальсы и колокольчики; запрещены Свифт, Гёте и Кант; на месте нашего театра – стрельбище. Так почему я должен помогать ему? Только потому что он правитель моего отечества?

Всю свою жизнь ты только и делал, что проматывал свое содержание; строил игрушечные замки; командовал игрушечными солдатиками. Тебя баловали с детства; твоим слугам было велено делать при тебе вид, что они неграмотны, только затем, чтобы ты чувствовал себя как бы приподнятым над миром; и вот – расплата за твою глупость и твое чванство. О, это так сентиментально, пускать слезу и говорить: «Мой народ любит меня…» Но что ты на самом деле знаешь о своем народе? Ничего.

Тридцать миллионов людей в твоей стране бесправные рабы; ежедневно и ежеминутно их продают, меняют, сдают немцам в аренду, проигрывают в карты, истязают самыми бесчеловечными способами; бьют кнутом, рвут ноздри, насилуют, жгут и калечат; в то время, как другая часть народа, меньшая, проводит свою жизнь в беспрерывных балах и развлечениях, предается самому изысканному разврату, кушает сладкие блюда и вина, а главное – имеет узаконенное право унижать и истреблять большинство.

И ты вдруг решил, что этот народ любит тебя? Что он пойдет за тобою в последний крестовый поход? Ты с таким любопытством читал батуринские прожекты возрождения Византийской империи; звал римского папу жить в Россию; когда я принес тебе план создания независимой Греции, ты пометил на полях: «зачем независимой?» Ты послал русских солдат на ненужную войну с Францией, приказал арестовать английские корабли, повелел присоединить к России Грузию, – ради чего? Удовлетворения самолюбия?

Всюду немцы; всем заправляет мадам Шевалье. Я не враг Пруссии, или Австрии, или Англии, или любой другой европейской страны, но согласитесь, было бы нелепо видеть русских в английском парламенте или калмыков в гофкригсрате[117]117
  придворный военный совет в Австрийской империи


[Закрыть]
; это основа основ; единственная заповедь, которой должен придерживаться государь, – любить свое отечество, и вторая заповедь, напрямую проистекающая из первой, – делить власть только с теми, кто любит свое отечество.

Екатерина была нашею Джоанною д’Арк; бедная немочка, приехавшая из захолустья, она объединила и скрепила страну; она дала стране веру в собственную состоятельность; а что сделал ты?

Я помню, как впервые столкнулся с тобою в доме на Мойке; ты приехал навестить любимого учителя; Панин посоветовал тебе сблизиться с матерью и во всем ее слушаться. Но уже тогда ты более всего жаждал отстранить ее от правления; она должна была передать тебе власть по достижении совершеннолетия; однако ж она хотела править только сама, не считаясь ни с какими законами и клятвами. Не история – фарс, мещанская комедия.

А потом ты заболел, и Панин с Екатериной неустанно сидели у твоей постели и кормили тебя с ложечки; лучшие врачи охали и качали головой; все священники страны молились за твое здоровье, и вся страна крестилась и просила Бога спасти тебя. Кто-то пустил слух, будто бы тебя отравили; в казармах начались волнения; вышел Фонвизин с речью о твоем выздоровлении; речь удалась; люди плакали, когда слушали или читали ее; но на самом деле ты был еще болен, нам нужно было просто словом подавить бунт, неизбежный, как весеннее половодье.

Я вижу их: они уже идут по Садовой, кутаясь в плащи и нервно размахивая факелами; в сопровождении, разумеется, Тейлора, с начищенными до блеска ногтями, в своих старомодных туфлях с плоским каблуком; куда же без него…

* * *

Злиться на Батурина бесконечно было невозможно, такой уж симпатичный человек был мой наставник. Слово за слово, шутка за шуткою, и вот, я уже собираюсь в дорогу, а Василий Яковлевич подбадривает меня и обещает непременно побить, ежели я и дальше буду кукситься и мечтать о небесных кренделях.

Было начало сентября, мы ехали на польских дрожках, комментируя простонародные картины. Вот идет мужик со скотиною, а вот рота рекрутов.

– Уже рожки трубят, – проговорил Батурин, созерцая клубившуюся столпами дорожную пыль. – Война… Сколько сил потрачено, сколько людей погублено, а все впустую…

Батурин знал из секретных реляций больше моего: русские вторглись в Крым; князь Долгоруков за день сломил оборону Перекопа, другая армия вошла по Арабатской стрелке; в течение двух недель наши заняли Кафу, Гёзлев, Ялту, Балаклаву, Керчь; наконец, пал Бахчисарай; хану был выставлен ультиматум, qui non est mecum adversum me est[118]118
  кто не со мною, тот против меня (лат.)


[Закрыть]
.

Занятие Крыма вызвало скандал в Европе. Изо всех европейских столиц посыпались угрожающие шифровки: Фридрих и Кауниц требовали немедленно заключить мир; на французские деньги был набраны наемники для помощи польским конфедератам; нам пришлось крутиться волчком, чтобы заткнуть пасть прожорливой шайке послов и министров. Оккупировав Померанию и Галицию, немцы тут же успокоились и снова стали лучшими друзьями России; с французами любезного разговора не вышло, и мы были вынуждены parlez-vous pas Souvorov[119]119
  Поговорить по-суворовски (фр.); здесь речь о Лянцкоронском сражении 23 мая 1771 года, когда Суворов внезапным ударом разбил отряд польских конфедератов.


[Закрыть]
.

– Всё из-за проклятых поляков, – выругался Батурин, – черт бы их побрал; взбаламутили пол-Европы своими сеймами да конституциями…

Мы остановились на ночь под Новгородом, на почтовой станции. Василий Яковлевич выпил и пошел искать зазнобу, а я лег спать. Было Рождество Пресвятой Богородицы, один из тех редких светлых дней, которые бывают перед началом осенних холодов.

* * *

Мне приснился странный сон. Будто я подхожу к некоей двери; отворив дверь, я увидел, что нахожусь в комнате со множеством дверей; двери начали распахиваться, и изо всех дверей начали выходить мальчики, приблизительно одного со мною возраста.

– Меня зовут Гандж, – сказал один мальчик, персиянин. – В младенчестве я жил в индийском городе, полном мечетей и голубей, но затем пришли бородатые люди с кривыми кинжалами[120]120
  по-видимому, сикхи


[Закрыть]
и убили всех магометан.

– А я жил в Умани, на Украине, – сказал другой мальчик, в иудейской шапочке и с иудейской Библией в руках, – но потом в город ворвались гайдамаки; мы укрылись в синагоге; гайдамаки приставили к дверям синагоги пушку, выстрелили и перебили всех, кто находился за дверью.

– Однажды я пошел с отцом охотиться, – сказал третий мальчик, африканской расы, – а вместо этого сам стал добычей. Злые люди убили моего отца, а меня отдали работорговцам, которые посадили меня на корабль, уплывший за море. Девять из десяти рабов, плывших на том корабле, умерли.

– А я из Боснии, – сказал четвертый мальчик. – Когда началась турецкая война, один монах принес нам письмо от русской императрицы с призывом всем православным христианам выступить против турок. Кто-то сказал янычарам, и те закололи штыками всех детей в нашем селе, сказав, что дети не нужны родителям, предавшим пророка.

– В моей деревне была иезуитская церковь и французский священник, – сказал пятый мальчик, краснокожий американец. – Но потом пришел английский майор Роджерс, который сжег деревню, убил двести абенаков и забрал всю кукурузу и серебряную статую Пресвятой Девы.

– Я жил в стране длинного белого облака, – сказал шестой мальчик. – Капитан Джеймс Кук показал нам, как стрелять из мушкета. С тех пор в нашей стране идет постоянная война; одни племена убивают и пожирают других.

Я тоже захотел сказать что-нибудь, как вдруг в комнате отворились не только двери, но и окна, и в них начал мести снег. Метель закружила меня, и я очутился вдруг на дороге. Вдоль дороги стояли дерева, а на деревах висели люди и собаки. За одним поворотом стоял ангел с фузеей[121]121
  гладкоствольное ружье более старого образца, чем собственно ружья (мушкеты) 1770-х гг.


[Закрыть]
, который преградил путь и сказал, что далее по диспозиции идти нельзя.

– Я не знаю диспозиции, – заплакал я. – В голове моей разброд и шатание; я неудачник; у меня нет ни денег, ни квартиры; я мог бы служить при дворе берлинского или парижского посланника, а вместо этого я еду в Москву разбирать какие-то исторические бумажки…

– Подлинная цена вещей станет известной только в последний день, – сказал ангел. – Все, кто не желал видеть, сами станут невидимыми; Бог заставил бушевать в течение семи ночей и восьми дней без перерыва морозный ветер; цари земные и воинства их будут повержены, словно сгнившие стволы деревьев, их тела будут занесены снегом. Видишь ли ты что-либо оставшееся от них?

– Нет, – отвечал я. – Я не вижу.

А потом я увидел землю, как бы со стороны; и узрел восток и запад, северную сушу и южные моря: там виргинский плантатор порол раба, там – бенгальский ткач умирал от голода, а в третьем месте калибан жрал калибана. И всё были люди: милые, добрые, честные жители, со своими семьями и интересами; они играли в карты, плясали менуеты, хвалились урожаем потата или отметками детей по арифметике; но всякий раз, когда речь заходила не об их близких, а о людях другой народности или другого сословия, те же милые и добрые жители становились хуже диких зверей и забывали о любых нравственных законах; и придумывали другие законы в оправдание своей жестокости и людоедству.

Я очнулся от сильного табачного запаху и еще оттого, что кто-то тряс меня за плечо. Я раскрыл глаза и увидел Батурина. Во рту его была трубка.

– Э, брат, – печально произнес он. – Да у тебя падучая.

Я обхватил руками голову; она болела несносно.

Глава девятнадцатая,
в которой архиепископ Амвросий грабит Богородицу

На въезде в город Батурин поругался с военным патрулем; молодой рекрут начал было что-то говорить, но Василий Яковлевич громко закричал на него; солдат опешил и извинился.

Москва поразила меня странным соединением несоединимых деталей. Звон в несколько сотен колоколов должен был, казалось, возбуждать во мне римское чувство любви к отечеству; Батурин явно испытывал его, вдыхая всею грудью холодный осенний воздух. Мне же было не по себе: я смотрел по сторонам и удивлялся более картинам русской нищеты; так выпирает старая штукатурка поверх спешно нанесенного лака; жалкие лачуги и одноэтажные избы соседствовали здесь с богатыми дворцами. Многие каменные здания были с деревянными крышами, купола церквей крыты золоченою медью или даже жестью, окрашенною в зеленый цвет. Людей в городе было мало; всё больше галки да вороны; сильно пахло дымом. Я пожаловался Батурину, что не понимаю устройства Москвы.

– Это потому что ты геометрии не знаешь, – ответил он. – Питер устроен першпективами; от Адмиралтейства три: Невская, Вознесенская и Гороховая; познай першпективу, и ты познаешь град; а Москва строилась радиусами: сначала Кремль, потом Китай-город, а уж затем – Скородум[122]122
  Скородум (Скородом) – земляной вал, построенный в конце XVI в. по приказу Бориса Годунова; позже потерял свое значение и разрушился; сейчас – Садовое кольцо.


[Закрыть]
; потому и мысли у людей другие, кругообразные.

– А это что? – спросил я, указывая пальцем на высокую и острую башню с часами.

– Сие есть дом отца нашего, – непонятно сказал Батурин.

Дрожки остановились перед двухэтажным домом с простым деревянным забором; сверху свисали ветви с яблоками. Дверь была заперта, привратника не было. Батурин постучал кулаком.

– Татьяны Андреевны нет дома, – раздался старческий голос.

– А ежели я тебе шею накостыляю? Полно придуриваться, Михалыч; открой дверь…

– Говорю же вам, хозяйки нет; она уехала в деревню, спасаясь от коня бледного…

– Какого еще коня? Да ты пьян!

Со второго этажа донеслось женское пение.

 
Не грусти, мой свет! Мне грустно и самой,
Что давно я не видалася с тобой, —
Муж ревнивый не пускает никуда;
Отвернусь лишь, так и он идет туда.
Принуждает, чтоб я с ним всегда была;
Говорит он: «Отчего невесела?»
Я вздыхаю по тебе, мой свет, всегда,
Ты из мыслей не выходишь никогда.
Ах, несчастье, ах, несносная беда,
Что досталась я такому, молода.
 

– Ну все! – взбесился Батурин, вынимая шпагу. – Пропели священные Парки![123]123
  Богини судьбы в древнеримской мифологии; Батурин не в первый раз уже цитирует Горация («Вы же, правдиво поющие Парки, внемлите!»); по его собственному признанию позже, ничего, кроме Горация, он за время учебы в Пажеской школе не выучил.


[Закрыть]
Готовься к смерти, неверный раб!

Слуга отворил дверь; Батурин оттолкнул старика гардой; я проследовал за ним; во втором этаже на клавикордах играла молодая женщина; на ней было простое английское платье[124]124
  Т. е. платье не из шелка, а из хлопчатобумажной ткани, обычно светлого оттенка; с узким лифом и распахивающееся спереди.


[Закрыть]
, без модных тогда цветочков и павлинчиков; заслышав шум, она обернулась; руки ее дрожали.

– Боже мой! Василий Яковлевич! – воскликнула она. – Что вы делаете в Москве? Вы с ума сошли!

– Любезная Татьяна Андреевна! – отвечал Батурин по-французски, все еще размахивая шпагой. – Повинуясь зову своего сердца, возжелал я совершить езду на остров любви…

– В городе чума; а тут вы со своей… своим… островом… Почему вас не остановили на карантинной заставе?

* * *

Батурин замкнулся на втором этаже с хозяйкой, а я спустился вниз, на кухню. Михалыч дал мне щей, а сам сел напротив, сложил руки на груди и стал ворчать.

– Вот смотрю я на вас, на питерских, – сказал он, – и диву даюсь: пострижены, выбриты гладко, а главное – белобрысы всегда; чистое слово, немцы…

– Чем же вам немцы не нравятся? – вежливо спросил я, отхлебывая щей. – Они тоже люди…

– А тем и не нравятся, – буркнул Михалыч, – что подменили они Петра Алексеевича голландским шкипером, лицом схожим с православным царем. Отдана псам на поругание святая Русь. Иконы перестали почитать, книги рукописные забыты… За то мы Богом и наказаны, за грехи наши, за то, что не уберегли, не сохранили России…

Я спросил, знает ли он, где находится Хохловский переулок; такой адрес мне написали в коллегии.

– Это на Трех Святителей; где церковь Троицы в Хохлах; а там уже, за церковью расслабленного[125]125
  церковь бессребреников Космы и Дамиана Ассийских на Маросейке


[Закрыть]
, будет тебе Хохловский переулок.

– Больно уж много церквей; а Кремль по дороге есть?

– Кремль-то в другую сторону. В церквах не разбирается… Питер!

– Слушай, Михалыч, может ты меня проводишь, а? Мне в архив надо; а у меня начальство знаешь какое строгое, ого-го-го! Сам президент Панин, воспитатель цесаревича; слыхал, небось? Ему что война, что чума, всё одно по солдатскому барабану; езжай-ка ты, грит, Семен, в древнюю нашу столицу разбирать наиважнейшие бумаги в императорском архиве; от твоих трудов зависит судьба страны и благоприятный исход турецкой осады…

Михалыч еще немного покобенился, а потом сказал, что и без моего участия намерен был сходить поклониться чудотворной иконе; что можно дойти вместе с ним до Китай-города, а уж там далее он пойдет на Варварку, а я – в архив; на том и порешили; я хотел спросить совета и благословения Батурина, но потом отказался от этой идеи; в конце концов, рассудил я, у Василия Яковлевича свои дела, амурные, а у меня – служба государева.

Мы вышли, одевшись потеплее и поплотнее; не успели пройти и версты, как признаки мора явственно проступили отовсюду; по Сретенке шла целая испанская процессия с факелами: несколько телег с покойниками, плачущие бабы и мортусы[126]126
  служитель при больных чумой; в обязанности мортуса входила уборка трупов


[Закрыть]
в кожаных балахонах с граблями, перекинутыми через плечо, подобно ружью.

– Скока-т сёдня? – спросил один мортус у другого. – Восемьсот?

– Не, – лениво отвечал другой, – восемьсот не будет; семьсот с мелочью.

– Может быть, так и чума-т на убыль пойдет…

– Может и пойдет…

Вышли к Лубянке; здесь всё было еще хуже: повсюду валялись неубранные трупы; иногда мортус подходил к трупу, цеплял его граблями и звал полицейскую подводу; некоторые трупы выбрасывали из окна прямо на улицу, а затем захлопывали ставни.

– Боголюбивая Царице, неискусомужная Дево Богородице Марие, моли за ны Тебе Возлюбившаго и рождшагося от Тебе Сына Твоего, Христа Бога нашего, – перекрестился Михалыч. – На тебя, Богородице, одна надежда моя…

Дошли до Китай-города, отсюда виднелись уж башни Кремля; я застыл в сомненьях.

– Ну ты как, – строго сказал Михалыч, – со мною пойдешь Богоматери поклониться или в свой хохловский архив; выбирай…

– Богоматери, – отвечал я, весь дрожа от холода и страха.

У Варварских ворот было большое стечение народа.

– Да что же это такое делается, братцы! – кричал какой-то дворовый, то скидывая шапку на землю, то вновь поднимая ее и надевая на голову. – Мы эти деньги всем миром собирали, жертвовали пресвятой Деве, а он теперь на них лютеранских баб угощать будет… Грабят Богородицу!

– Ты выпил, брат; так ступай домой, – отвечал плюгавый чиновник. – Нечего хаять доброе архиерейское имя…

– Доброе! Да какое ж оно доброе, ежели сей архиерей, а по-нашему вероотступник, чудотворную икону повелел от народа спрятать…

– Икона не спрятана, а убрана на время, во избежание распространения чумы; чем больше людей толпится, тем больше заразы; тёмные вы люди! простой медицины не понимаете…

Мне вспомнился почему-то разговор Эмина с таинственным дьячком или семинаристом на набережной Фонтанки: «А православные целуют иконы. – То есть целовать Богородицу так же неправильно, как курить кальян?» – «Он никакой не семинарист! – вдруг пронзила мой разум странная мысль. – Он никакой не семинарист! Нигде в Евангелии нет таких слов, о скорпионах и огне, сдирающем кожу с головы… Ни в Новом, ни в Ветхом завете…[127]127
  На самом деле это из 70 суры Корана.


[Закрыть]
Этот человек был вообще не христианин…»

– Это мы-то тёмные? – закричал дворовый, на этот раз решительно, совсем уж бросая шапку наземь и начав топтать ее ногой. – Нас свет Христов спасает; и просветися лице его яко солнце, ризы же его быша белы яко свет. Ты во что веруешь, в науку свою медицинскую или в преображение Господне?

– Одно другому не противоречит, – сказал чиновник. – Земные дела медицинские, а Бог у каждого в душе.

– Да он и не христианин вовсе, – крикнул другой дворовый. – Это Николашка, архиереев племянник; он колдун; бейте его!

Я отшатнулся; в ту же минуту зазвонил набат; очевидно, кто-то из богомольцев залез на колокольню; толпа побежала к Кремлю; растекаясь потоками: один – на Красную площадь, другой – через Васильевский спуск к реке; третья волна ударила прямо в Спасские ворота; пробили часы; заиграла немецкая музыка, Ach, du lieber Augustin[128]128
  Именно эту мелодию тогда исполняли часы, установленные на Спасской башне.


[Закрыть]
.

– В Чудов! В Чудовом икона!

Волна разорвала нас с Михалычем, и я потерял своего проводника из виду.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации