Текст книги "МЖ: Мужчины и женщины"
Автор книги: Борис Парамонов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Трудно остановиться, начав разговор о Платонове, трудно сохранить тон бесспристрастного рассуждения. Есть, однако, один сюжет, позволяющий представить его в свернутом виде, in nuce: это Платонов в опосредствовании Шкловского («Третья фабрика»). Шкловский встретил Платонова, когда тот еще не был писателем, а работал по землеустроению в Воронежской губернии. Платонов говорит у Шкловского: при современном перенаселении деревни, при дешевизне труда никакой мотор не сравнится с деревенской девкой, не требующей амортизации.
Вполне понятно, что тут сказано нечто, совпадающее с философией машины у Бердяева – с психологической подоплекой этой философии. Инженер Платонов, как и положено тогдашнему русскому («советскому») человеку, бредил техникой, «техника решала всё». Он писал, что Марксов локомотив истории виделся ему настоящим, реальным паровозом, на котором он ездил помощником машиниста. Конкретная машина выступает у Платонова аллегорией, сильнее – символом. Но символизм техники открывает перспективу смерти, небытия.
Тема и пафос Платонова – замена девки техникой. Девка – отсталость, косность земли, провинциальность и пошлость самого бытия. Сексуальный акт провинциален, писал Бердяев. Но девку нужно не просто заменить техникой – ее нужно убить техникой, в технике и происходит убийство девки: она не требует амортизации – значит, подвергнуть ее mort’у, мору. Платонов на девках не экономит. И на голой земле валяются чевенгурцы, владеющие в голом порядке друг другом.
У Платонова и Бердяева, помимо прочих общностей, есть даже общий книжный источник – Федоров, «Философия общего дела». Федоров звал заменить рождение воскресением, вырыть из земли отцов и центр общественного воспитания перенести из школ на кладбища. Если отвлечься от устрашающего бреда, то Федоров – идеолог космической экспансии технологического разума. Это вполне реалистично, это и сбывается, это сейчас происходит. При этом наблюдается не только экспансия человека, но и убийство земли – Земли. У Федорова происходит обнажение коллективного бессознательного эпохи.
Поэтому не следует его учеников, не следует Платонова ограничивать русскими рамками. Платонов не о строительстве социализма в СССР писал, и даже не о мистике России, а о будущем человечества. Танатос реализуется не только в социализме, как об этом написал в свое время Шафаревич, произведя сильное впечатление на читателей «тамиздата». Танатос, смерть, всеобщая гибель – исход современности, а учитывая, что в современных возможностях убийство повсеместное, глобальное и тем самым необратимое, так это исход уже и не современности, а всей истории человечества на планете Земля. То есть исход мировой истории.
Русские, да и немцы – не одни в эпоху технологической цивилизации. Только они по простоватости (что в каком-то измерении равно гениальности) вышли на финиш первыми, обогнали консервативных латинян и англо-саксов. Но англо-саксы свое возьмут, и действуют они не по мелочам («классы» или «нации»), а режут под корень. Не будет Земли, не будет и кулаков с евреями.
Коммунизм провинциален. Капитализм – глобален: на «стадии империализма», или, как сейчас говорят, outsourcing’s, который уже не только «рынки сбыта», но и центры производства.
Русский случай – частный.
4. Homintern
Начало двадцатого века отмечено повсеместным появлением в культурных центрах Европы изысканных кружков и собраний, члены которых едва ли не в подавляющем большинстве были гомосексуалистами. Это факт, который нельзя не замечать, заслоняясь кодексом политической корректности и сексуальной толерантности, и он обладает объясняющей силой. В России, наиболее нам известном месте, это знаменитый «религиозно-культурный ренессанс», то есть по существу посетители «сред» на пресловутой башне Вячеслава Иванова. В дневнике М. Кузмина зафиксирована атмосфера этих собраний, являвших в самом деле некие «афинские ночи», – но исключительно в смысле утонченности умственных утех, как сказал бы С.Т. Верховенский (хотя все почему-то целовались). Значимо не то, что эти интеллектуалы были гомосексуалистами, а то, что среди не-гомосексуалистов в тогдашних культурных кругах людей сходного ранга не было (исключения, о которых стоит помнить, – С. Булгаков, Брюсов и Бальмонт).
Сходные явления наблюдались в Европе. В Англии это кружок Блумсбери, с его двумя китами – Вирджинией Вульф и Литтоном Стрэчи. В Германии – круг Стефана Георге, среди прочего создавший культ нового Антиноя – подростка по имени Максимиллиан. Во Франции один Андре Жид стоит всех кружков. В Соединенных Штатах, стране отсталой, нечто подобное появилось только в 50-х годах (см. начало статьи).
Еще раз: на первом месте тут была не сексуальная ориентация этих людей, а их максимальная культурная высота и самое продвинутое духовное творчество. Гомосексуализм как массовое движение появился позднее – выйдя на улицу (буквально – на Кристофер-стрит и Шеридан-сквер в Нью-Йорке), огрубившись и вульгаризировавшись. Авангард стал стилем кэмп. Первоначальное значение слова «кэмп» – как раз гомосексуальная причуда, ужимка. Произошла демократизация гомосексуализма, ставшего «движением за права сексуальных меньшинств». И в массовой культуре современности гомосексуализм едва ли не доминантная черта, популярнейший трюк, все эти cross-dressing, когда в костюме оперной дивы выходит на люди мэр Нью-Йорка Джулиани, человек исключительно серьезный и традиционной («прямой») сексуальной ориентации. При том, что правовой аспект гомосексуализма – проблема реальная и отказ от законодательной его репрессии мера гуманная, Бердяев и Литтон Стрэчи не могли бы жить среди таких людей, их бы стошнило от этих «новых гомосексуалистов».
Вопрос в том, какое отношение имеет гомосексуализм духовных вершин к культурным темам века. Почему этим вершинам случилось быть среди прочего гомосексуалистами? В истории культуры было достаточно гениальных людей гомосексуальной ориентации; был гомосексуализм и как паттерн поведения, социализация однополой любви в античном мире. Но в чем причина такой культурно-сексуальной концентрация в наше время? Откуда эта чуть ли не тождественность культурных образцов с гомосексуализмом, чуть ли не буквальное совпадение современной культуры с гомосексуализмом?
Шпенглер задавал отнюдь не риторический вопрос: кому известна связь между дифференциальным исчислением и династическим принципом монархии Людовиков, между перспективой в живописи и железными дорогами, контрапунктом в музыке и системой финансового кредита? Он и объяснял, что это модификации единого прафеномена западной «фаустовской» культуры, они гомогенны, стилистически едины. Пора спросить: кому известна связь между генной инженерией и гей-парадами на Пятой авеню?
В одном письме Шпенглер, говоря о Томасе Манне, мимоходом бросил слова «гомосексуальная атмосфера большого города» (приведено в предисловии К. Свасьяна к постсоветскому изданию «Заката Европы»). Подробнее – без упоминания самого гомосексуализма – эта тема большого города, «мировой столицы» развита им во втором томе.
Человек мирового города не способен жить на какой бы то ни было почве, кроме искусственной, ибо космический такт ушел из его существования, а напряжения <…> становятся между тем всё более опасными <…> Напряжение без одушевляющего его космического такта есть переход в ничто. Однако цивилизация – это напряжение, и ничего более. В лицах всех цивилизованных людей, достигших видного положения, преобладает исключительно выражение сильнейшего напряжения <…>
Интеллектуальному напряжению известна лишь одна специфически присущая мировой столице форма отдыха: разрядка, «развлечение». Подлинная игра, радость жизни, удовольствие, упоение, которые возникают из космического такта, в сути своей теперь непонятны. Вновь и вновь во всех мировых столицах всех цивилизаций повторяется переход от напряженнейшей практической мыслительной работы к ее противоположности – сознательно вызываемому расслаблению, духовное напряжение заменяется телесным, спортивным напряжением, телесное – чувственным «наслаждением» и духовным «возбуждением» посредством игры и пари, чистая логика повседневной работы замещается сознательно употребляемой музыкой. Кино, экспрессионизм, теософия, боксерские бои, негритянские пляски, покер и бега <…>
Замените теософию на «Нью Эйдж» – и картина двадцатых годов полностью совпадет с нынешней, ничего в существе не изменилось, только усилилось в степени, мы живем в том же времени.
Но Шпенглер идет дальше – и прямо говорит о социо-биологических чертах современной цивилизации мировых столиц, о социологии нынешнего секса:
…существование всё более лишается корней <…> мы стоим перед фактом бесплодия цивилизованного человека <…>налицо всецело метафизический поворот к смерти. Последний человек города не хочет больше жить, не как отдельный человек, но как тип, как множество; в этом совокупном существе угасает страх смерти. Мысль о вымирании семьи и рода, наполняющая подлинного крестьянина глубоким и необъяснимым ужасом, утрачивает теперь всякий смысл… Дети не появляются не потому только, что сделались совершенно несносны, но прежде всего потому, что возвысившаяся до крайности интеллигенция больше не находит никаких оснований для их существования.
Ключевое слово – «бесплодие». Если носитель органической культуры, крестьянин, не считал, сколько нужно детей – сколько получится, то многодетный житель города смешон, пишет Шпенглер. Это и есть метафизический поворот к смерти. Не забудем, что этот пишет человек, только что наблюдавший мировую войну. А за ней была еще одна – и изобретение атомной бомбы.
Получается, что гомосексуализм – то есть нечто прежде всего биологически бесплодное – как бы медиум современности, «цивилизации», технологической по определению.
Нельзя сказать, что современная цивилизация единственным образом убивает бытийную органику, – она ее подменяет искусственными эрзацами бытия, как Платонов в своем воображении подменял девку мотором. Это пафос революционной креативности, полет в виртуальные пространства, в четвертое измерение. Это зрелище величественное, оно вдохновляет – Бердяева, например, на такие слова в уже известном нам гимне машине:
Машина может быть понята как путь духа в процессе его освобождения от материальности. Машина разрывает дух и материю, вносит расщепление, нарушает первоначальную органическую целостность, спаянность духа и плоти. И нужно сказать, что машина гибельна не столько для духа, сколько для плоти. Машинность, механичность культуры распыляет плоть мира, убивает органическую материю, в ней отцветает и погибает органическая материя, родовая материальная жизнь. <…> Но глубже та истина, что машина умерщвляет материю и от противного способствует освобождению духа. За материализацией скрыта дематериализация. С вхождением машины в человеческую жизнь умерщвляется не дух, а плоть, старый синтез плотской жизни. Тяжесть и скованность материального мира как бы выделяется и переходит в машину. И от этого облегчается мир.
Заметна позитивная коннотация этого описания: избавление от плоти как духовное облегчение, взлет. Это амбивалентность главной машины цивилизации – самолета, аппарата, который летает, будучи тяжелее воздуха, – и сбрасывает бомбы.
Но сплошное аэро —
Сам – зачем прибор?
У Бердяева были, очевидно, свои причины испытывать описанное облегчение, но в первую голову значимо то, что это совпало со сверхличными тенденциями, индивидуальная особенность оказалась однородной с движением человечества. «Сексуальный акт провинциален» – в той же манере можно сказать, что современное человечество гомосексуально. И гомосексуализм нельзя сегодня считать извращением, отходом от нормы, потому что само время вне каких-либо норм, оно само «извращено», или, как сказали бы раньше, «вышло из суставов».
Шпенглер писал, что проблема брака и семьи у Ибсена, Стриндберга и Шоу – идейный потолок эпохи цивилизации. Но эта проблематика оказалась гораздо глубже и острее, чем ему казалось. Проблема семьи сейчас – это проблема однополой семьи: такого не мог вообразить даже Стринберг.
Гомосексуалист – культурный герой нашего времени. За этим таится антропологическая и космическая, отнюдь не сексуальная, революция – триумф техники. Сексуальная жизнь оказалась не порождающим началом, а эпифеноменом, ушла из онтологии на социальную поверхность. Но тут сложнее, тут оказался прав Оскар Уайльд, сказавший: только неглубокие люди боятся быть поверхностными. Сама «онтология» выпала из вечности, приобрела небывалую динамику, «материя» стала «энергией» – об этом, в сущности, и писал Бердяев в связи с явлением машины. Гомосексуализм в нынешнем своем обличье – ответ коллективного бессознательного на выпадение человечества из органических ритмов бытия. Гомосексуализм был всегда, но никогда он не был так культурно значим, «знаков». И культурный герой – гомосексуалист создает самый стиль нынешней жизни, даже видимые, визуальные ее особенности. Это экспансия вегетарианства Шоу. Женщина «в теле» считается деревенщиной. Дизайнер Ив Сен-Лоран ответил на вопрос, какая фигура лучше всего для моделирования одежды: длинная прямая палка. Анорексия стала «модной» болезнью; ее следовало бы назвать священной болезнью технологической цивилизации. Вызов брошен не только глазу, но и уху: современная поп-музыка – это «металл», к тому же «тяжелый». Посмотрите на кино, этот синтез зрительных и слуховых ощущений: героями стали не люди, а машины, всевозможные матрицы и звездные войны, а там, где появляется нечто живое, – это мутанты, населяющие самый космос. И сейчас о будущем техногенного человечества нужно читать не у Хаксли, а у Владимира Сорокина в тексте «Concret-ные».
Биологическая сфера становится главным объектом экспериментов. Уже произошедшее в стародавние, чуть ли не викторианские времена отделение секса от деторождения (вспомним жалобы на «подлецов врачей» в «Крейцеровой сонате») стало правилом, исключением начинает казаться беременность. На способах ее предотвращения построена мощная индустрия, создавшая принципиальный сдвиг в отношениях женщины и мужчины: пресловутая Pill. Детей зачинают в пробирках. Эта процедура требует все-таки участия женщины на заключительном этапе, но и тут открываются перспективы, по нынешнему мирочувствию скорее оптимистические.
В экскурсах к «Смыслу творчества» у Бердяева есть такие слова:
Гениальный роман Вилье де Лиль-Адана «Будущая Ева», насыщенный глубокими мыслями, изобличает демоническую природу творчества существ, в котором организм подменяется механизмом. Создание женщины-автомата – плод ненавистной механической цивилизации, убивающей душу живую. Эдисон говорит, что он может «вытащить из трясины современной гуманитарной науки Существо, созданное по нашему образу, которое будет для нас соответственно тем, чем мы являемся по отношению к Богу». Вилье де Лиль-Адан художественно вскрывает черно-магическую природу последних результатов техники нашей автоматической цивилизации. В человеческом сознании была издавна ложная идея создания человека-автомата, гомункула.
Конечно, не случайно это совпадение: француз, умерший в 1889 году, называет своего героя именем американца – грядущего гения технической эры. Другой американец, Форд, введет в быт автомобиль – и произведет первую сексуальную революцию: бойс энд гёрлс получат средство общения вне присутствия родителей («век джаза»). У цитированного «Эдисона» и его механической Евы был знаменитый предшественник еще на заре новых времен: чудовище Франкенштейна. Это на Западе едва ли не главная метафора вышедших из-под власти человека им же созданных сил; Бердяев не назвал Мэри Шелли по причине малой популярности ее романа в России, он прошел как-то мимо русских. Но гомункула возвел в перл создания сам великий Гете: в «Фаусте» это «двоюродный братец» Мефистофеля и, что крайне интересно, как бы его, Мефистофеля, позитив. Понятно почему: во времена Гете покорение природы еще не означало уничтожения среды обитания людей и животных.
Бердяев уже застал это новое. В поздних статьях о машине ощущается сдерживание первоначальных восторгов, появляется страх перед дионисизмом машины. И как характерны у Бердяева его любовь и острая жалость к животным – то, что в психоанализе называется реактивным образованием. Это модифицированное чувство вины, предвечной оставленности, «скованности и околдованности природными силами», по словам самого Бердяева. Но околдованность может предстать избранностью, если бросить вызов бытийным космическим силам. Что и делает Бердяяев не только в трактовке машины, но всем смыслом своего творчества. Он критиковал Флоренского за то, что тот производит онтологическую транскрипцию религиозного опыта: транскрипция не нужна, онтология не нужна. Поэтому же первоначальное, поистине экзистенциальное чувство скованности природными силами перерастает, трансформируется, трансцендируется в гимн машине. Это модель машинной цивилизации в индивидууме, гомосексуалист – микрокосм машинной эры. Так Бердяев и все современные культурные вершины, от Жюльена Грина до Карла Лагерфельда, формулируют и формируют дух времени.
Настоящая сексуальная революция двадцатого века – это гомосексуальная революция.
Конечно, ситуация демонически иронична, но она взывает также к юмору. И если у Бердяева чувства юмора не ощущается, то его в избытке у Олдоса Хаксли, поставившего к «Прекрасному новому миру» эпиграф из Бердяева о принципиальной реализуемости утопий. Позднее ироническое отношение Хаксли к техническим достижениям современности дошло до того, что он ушел в наркотики и воспел их в книге «Врата восприятия». Само это «возвращение к природе» было ироническим.
Шпенглер назвал западную культуру фаустовской Но ее нынешняя цивилизационная фаза может быть названа по имени ученика Фауста Вагнера – творца гомункула. Сегодня этот гомункул называется «клон». Скоро он родится. От него начнется отсчет самоновейшей эры. Собственно, уже начался – от овечки Долли, как христианская эра началась от агнца.
Шопенгауэр в первом упоминании интересующей нас темы написал:
Так, чувство красоты, инстинктивно направляющее выбор для удовлетворения половой потребности, ведет по неправильному пути, если оно вырождается в склонность к педерастии; аналогию этому можно видеть в том, что навозная муха вместо того, чтобы, следуя своему инстинкту, класть яйца в гниющий навоз, кладет их в цветок arum dracunculus, обманутая трупным запахом этого растения.
Разве просит арум
У болота милостыни?
Ночи дышат даром
Тропиками гнилостными.
Но тропики скоро исчезнут. Их не вернуть за деньги, даже за петродоллары.
Жаль навозных мух.
Январь 2008 года
НАЕДИНЕ С ВЕЛИКАНШЕЙСартр в русском контексте
Мать, что бежишь ты, как только тебя я схватить
собираюсь,
Чтоб и в жилище Аида, обнявши друг друга руками,
Оба с тобою могли насладиться мы горестным плачем?
Иль это призрак послала преславная Персефонея
Лишь для того, чтоб мое усугубить великое горе?
Одиссея, Песнь 11 (в переводе Вересаева)
1. Дитя Гоголя
У Блока есть статья «Дитя Гоголя», написанная в 1907 году, так для него важная, что он включил ее в сборник 1919 года «Интеллигенция и революция». То есть это о революции статья, о том, что происходит сейчас, вот в этом девятнадцатом году. Блок видит в революции не «большевиков», а разворачивание мистического сюжета, равно близкого ему и Гоголю, – от Гоголя и пошедшего сюжета.
Что такое дитя Гоголя? Это сон, ему приснившийся, – сон о России, долженствующей родиться, – которую он сам родит, Гоголь. Просветленная, вознесенная на платоновские небеса Россия, русская идея, как стали говорить. «Русь! Чего ж ты хочешь от меня?» – на эти вечно призывные слова Блок отвечает:
Чего она хочет? – Родиться, быть. Какая связь между ним и ею? – Связь творца с творением, матери с ребенком.
Русская литература, таким образом, – осуществление в самом ее процессе этого рождения вечной, идеальной России. Русская литература – это и есть «русская идея», идеальная, вечная Россия, памятник тверже меди и превыше пирамид. Это не Россия рожает нас во плоти, а мы ее рождаем в духе. «О, Дева-Мать, дочь собственного Сына!» – вот русская мистерия.
Блокова статья о Гоголе – пример «лирической дерзости» высшего порядка, парадоксального выворачивания наизнанку реального процесса русской истории и сюжетов русской литературы. Это гениально, это «Достоевский»: взять и сказать «белое!» – на черное. Не оценки имею в виду, а тотальную обращенность, «вверх тормашки» Достоевского же. Всё надо понимать наоборот – единственно безошибочная гносеология. Ибо подлинный сюжет если и не всей русской литературы, то уж Гоголя и Блока точно, – это неспособность русского человека родиться, отделиться от земли, выйти на свет из родовых каналов России.
А о чем же еще написан «Вий»?
Впрочем, для людей русского «религиозно-культурного ренессанса» главной вещью Гоголя была «Страшная месть». Достаточно посмотреть, какую пляску устроил вокруг нее Андрей Белый. Это стоит цитации:
Пришел из стран заморских пан, назвавшийся отцом твоим, Катерина, – казак в красном жупане; пришел и потянул из фляжки черную воду, и вот стали говорить в народе, будто колдун опять показался в этих местах <…>
Пани Катерина, безумная, что завертелась бесцельно в степи, одна, когда муж твой лежит неотмщенный, простреленный на зеленых лугах? <…> Эй, безумная, ну чего ты пляшешь, когда дитя твое, твоя будущность – задушена?..
Но нет, еще есть время, сонная пани: еще жив твой муж, еще дитя твое – твоя будущность – не погибло <…> Россия, проснись: ты не пани Катерина – чего там в прятки играть! Ведь душа твоя Мировая. Верни себе Душу, над которой надмевается чудовище в красном жупане: проснись, и даны тебе будут крылья большого орла, чтоб спасаться от страшного пана, называющего себя твоим отцом.
Не отец он тебе, казак в красном жупане, а оборотень – Змей Горыныч, собирающийся похитить тебя и дитя твое пожрать. («Луг зеленый»)
В сущности, этот текст повторяет Блок в «Дитяти Гоголя» – и не текст даже, а воспроизводит общую интуицию тогдашних русских. Главная тема – заневестившаяся Россия, не могущая найти любимого мужа и отдающаяся иноземным насильникам («черная вода» у колдуна в фляжке – кофе, как выяснил позднее сам А. Белый). То есть потребно обретение «светлого мужеского начала» – в себе: вот русская программа. Когда из-под советских обломков выкопали «русский ренессанс», эта мысль стала с особенной эмфазой воспроизводиться всеми более или менее начитанными совками.
Но ведь можно с этими текстами, с этими интуициями и программами сделать как раз то, что Блок сделал с гоголевским «дитём»: понять «Страшную месть» ровно наоборот. «С точностью до наоборот», как говорят сейчас на новорусском. Что если вместо пары отец – дочь взять другую: мать – сын?
Тогда очень многое станет на место.
Такие штуки – зашифровка сюжета путем его прямо противоположной репрезентации – очень любит выделывать бессознательное. В данном случае – подсознание великой русской литературы в лице гениев Блока, Гоголя и гоголька А. Белого.
Литература всегда и начинается в подсознании, в «стихии» (любимое слово Блока). Стихия и культура – любимая его пара, и не «бинарная оппозиция», а скорее уж «принцип дополнительности». Но подлинный коррелят стихии – не культура, а гений. В России никогда ничего и не было, кроме стихии и гениев. Культуры не было. (Была – но в маргиналиях, на обочине, в «Петербурге».)
И тогда «инцестуозной связью» (кавычки потому, что метафора) окажутся связанными не Колдун и Катерина, а мать-Россия и Гоголь. И тогда станет понятен «Вий» уже не в простом своем качестве слова из трех букв. Это – дитя мужеского пола хочет вылезти из Матери-Земли, и не может открыть веки. А открывать и не надо – слишком страшно узнать, что ты, оказывается, заключен заживо в гробу, в земле, в Земле, в России.
«В Петербурге жить – словно спать в гробу». Но в Петербурге не так и страшно, этот сон – «сон о мировой культуре», – а вот ты проснись в гробу!
Гоголь проснулся. Его голодовка – это и есть смерть в гробу заживо. Недаром же перевернулся: самый страшный русский сюжет.
Да ведь и Блока смерть была чем-то вроде этого.
Жуткая жизнь, когда спастись – всего-навсего в Финляндию выехать, за Белоостров. Эта Финляндия, которую Россия так и не смогла слопать, – какая-то издевка над русскими, какая-то белая (?) магия.
Посмотрим, как русско-материнская тема разворачивается у Блока. Материала тут более чем довольно. «Сын не забыл родную мать: сын возвратился умирать» – такие сюжеты постоянны у Блока. Тема преследует его всегда и везде – а в Италии не всего ли сильнее и яснее всего?
Великий шедевр Блока «Итальянские стихи» («вторично меня прославившие») почти все – вокруг темы обретенной и, так сказать, преодоленной Матери. Италия – та материнская утроба, в которую готов вернуться Блок. «Сознательно» готов. «Бессознательно» – он из этой утробы и не вылезал: из российской, из России. «Итальянские стихи» – как бы возвращение на родину – «родину моей души» (Гоголь о Риме). Италия – преодоление неправедной, «инцестуозной» связи с матерью. Великое искусство в том, как этот «мотив инцеста» сохраняется в «Итальянских стихах». Всяческая сублимация ведет к вящему богохульству, утонченнейшему кощунству. Мать сублимируется в Приснодеву, а сын в младенца Христа, и именно в такой тональности начинает звучать пушкинский Рыцарь бедный. Сквозной мотив «Итальянских стихов» – оттуда: «Не путем-де волочился / Он за матерью Христа». Но поэт и сам – «Христос», и непотребные страсти сына находят извечное наказание (голова Иоанна Крестителя на блюде во второй «Венеции»). «Дева-Мать» становится если не дочерью, то женой собственного сына: «перевод из Данте».
В «Благовещении» и особенно в «Глаза, опущенные скромно…» эта тема наиболее заявляет о себе, стремится чуть ли не к прямоговорению. В Сиене даже церковные колокольни фаллически пронзают небо, а коварные Мадонны щурят длинные глаза; даже девушка из Сполето («Счастья не требую, ласки не надо») превращается походя в «Марию», а Галла-Плакида («О, Галла! Страстию к тебе / Всегда взволнован и встревожен»), сообщает сам Блок в примечаниях к первопубликации, была «сестрой, супругой и матерью римских императоров». Это всё – «означающие», а первоначальное означаемое только одно – мать-сыра земля.
Это то же самое, что «О, Русь моя! Жена моя!».
Когда Блоку говорили, что «Благовещение» сильно напоминает «Гавриилиаду», он отвечал, что без «Балаганчика» не написал бы и «Куликова поля». Но «Гавриилиада» – это детский лепет по сравнению со скрытой темой «Итальянских стихов»: инцест, вознесенный на небо. И в этом качестве, натурально, оправданный. А как же еще? На что другое «молнии искусства»?
Но последнее, в сущности, стихотворение цикла – «Успение», то есть смерть Богородицы. Блок «матери» мстит. Но так, что и сам умереть – «погибнуть» – готов раньше всех. Эта мистерия будет воспроизведена потом в «Двенадцати». Там ведь не Катька убивается, а мать Россия. Блок ее предает вместе с Христом – предает Христом: творительный падеж, падёж. Христос «Двенадцати» – автопортет Блока: инцестуозного Христа, ушедшего к разбойникам.
В черное небо Италии
Черной душою гляжусь.
В Италии Блок спустился в подземелье, заживо лег в гоголевскую могилу, но так, что она предстала небом: «Призрак Рима и Моnte Luca».
Сюжет последней мифической глубины преображен «Итальянскими стихами» в высочайшее искусство, само обратившееся в миф «Двенадцати». В «Двенадцати» имеет место эффект, описанный Гоголем в «Портрете»: Блок собственную жизнь вовлек в искусство. И тогда жизнь обратилась в гениальную смерть. Сюжет «Сын Человеческий не знает, / Где преклонить ему главу» – у Блока имеет единственное композиционное решение: «Пиета». Эта смерть, а не «Двенадцать» – последний шедевр Блока. И если в случае Блока можно говорить о «гибели», то за нею следовало спасение. Пречистая впустила его в Царство Вечное.
2. Мать Бакунина
Гибель без спасения – это уже тема как бы и не русская, во всяком случае, не только русская. Это «Гитлер». Правда, в России был свой Гитлер. И это даже не Сталин, а нечто из жизни интеллигенции, даже и бытовое – Мишель Бакунин, увалень, лежебока, «скопец и онанист» (см. письма Белинского): проект Гитлера, реализовавшийся даже и не в Сталине, а в общем сюжете большевицкой революции. Сам Бакунин, конечно, произвел больше шума, чем прямого вреда, разве что написал «Катехизис революционера». Дело не в «литературном наследии» Бакунина, не в программах «бакунизма» против мирного «лавризма», даже не в апелляции к разбойничьей Руси – а в негативной энергии, аккумулированной в Бакунине. Это энергия матрицида. Вот одно из его писем сестрам:
Мать же нашу я проклинаю, для нее в моей душе нет места другим чувствам, кроме ненависти и самого глубокого, решительного презрения <…> Не называйте меня жестокосердым; пора выйти нам из сферы фантастической, бессильной чувствительности, пора становиться людьми и быть столь же постоянными и сильными в ненависти, как и в самой любви; не прощение, но неумолимая война нашим врагам, потому что они враги всего человеческого в нас – враги нашего достоинства, нашей свободы.
Фрейд говорил: когда потрясено сознание, бессознательное умолкает. Русское сознание потрясено в двадцатом веке – вырвавшимися на волю демонами бессознательного. Что толку, если мы увидим в большевицкой революции реализацию страхов Гоголя и Блока? В имени «Мертвых душ» – метафору даром растраченного семени? Ортодоксальные евреи страшат ребят такой картинкой того света («будешь брошен в котел с кипящем твоим семенем»). В литературе – да и в религии – это «не страшно»: разве что именно детей пугать все эти метафоры. Но в России метафоры реализовались. Литература – это «так»: пустяк, слова на бумаге, «сублимация». Но русская история – десублимация русской литературы. Да еще и с заездом в Германию, с «экспортом революции»: Бакунин в Дрездене, призывающий сжечь Сикстинскую Мадонну.
Это уж точно не Блок.
Эрих Фромм в «Анатомии человеческой деструктивности» разобрал случай Гитлера, увидев в нем «негативное инцестуозное влечение» – не предпосылка и основание любви как таковой, а тяга к гибели совместно с матерью, убийство матери: мать представляет собой символ Земли, родины, крови, расы, нации, истока, корня, первопричины… Но одновременно мать – это символ хаоса и смерти; она несет не жизнь, а смерть, ее объятия смертельны, ее лоно – могила. Тяга к такой Матери-смерти не может быть влечением любви… (Это) патологическое явление, которое встречается там, где развитие нормальных инцестуозных связей отказалось каким-то образом нарушенным.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?