Электронная библиотека » Борис Пастернак » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 30 августа 2016, 19:10


Автор книги: Борис Пастернак


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Письмо 27
<20–22 марта 1925 г.>
Цветаева – Пастернаку

Б.П., когда мы встретимся? Встретимся ли? Дай мне руку на весь тот свет, здесь мои обе – заняты!

* * *

Б.П., Вы посвящаете свои вещи чужим – Кузмину и другим, наверное. А мне, Борис, ни строки. Впрочем, это моя судьба: я всегда получала меньше, чем давала: от Блока – ни строки, от Ахматовой – телефонный звонок, который не дошел, и стороннюю весть, что всегда носит мои стихи при себе, в сумочке, – от Мандельштама – несколько холодных великолепий о Москве, от Чурилина – просто плохие стихи, от С.Я.Парнок – много и хорошие, но она сама – плохой поэт, а от Вас, Б.П., – ничего. Но душу Вашу я взяла, и Вы это знаете.

Письмо 28a
26 мая 1925 г.
Цветаева – Пастернаку

Борис! Каждое свое письмо к Вам я чувствую предсмертным, а каждое Ваше ко мне – последним. О, как я это знала, когда Вы уезжали.

Это письмо к Вам второе после рождения сына. Повторю вкратце: сын мой Георгий родился 1го февраля, в воскресенье, в полдень. В секунду его рождения взорвался стоявший рядом с постелью спирт, и он предстал во взрыве. (Достоин был бы быть Вашим сыном, Борис!) Георгий, а не Борис, потому что Борис – тайное, ставшее явным. Я это поняла в те первые 10 дней, когда он был Борисом. – Почему Борис? – «П.ч. Пастернак». – И так всем и каждому. И Вы выходили нечто вроде заочного крестного отца (православного!). Вы, которому я сына своего посвящаю как древние – божеству! «В честь», когда я бы за Вас – жизнь отдала! (Ваша сто́ит моей, а м.б. и больше!) Обо всем этом я Вам уже писала, если дошло, простите за повторение.

Георгий же в честь Москвы и несбывшейся победы, Вы меня поймете. Но Георгием все-таки не зову, а зову Мур – нечто от кота, Борис, и от Германии и немножко от Марины. На днях ему 4 месяца, говорит (совершенно явственно, с французским r: «heureux»[20]20
  счастливый (фр.).


[Закрыть]
), улыбается и смеется. Белые ресницы и брови, синие чуть раскосые глаза, горбонос. Навостренные сторожкие ушки (слух!). Весь в меня. Вы его будете любить, и Вы должны о нем думать.

Вспоминаю Ваши слова об отцовстве в изумительных Ваших «Воздушных путях». Я бы предложила такую формулу. Вокруг света и вокруг колыбели. Или же: вокруг света (тот моряк) и вокруг мира. Ибо человек – единственная достоверная вселенная – бесконечность. Единственное мое представление о бесконечности: звездное небо (на веру?) и Вы Борис (явь).

– Вот Вам мой «Мо́лодец», то, что я последнее писала перед Вашим отъездом. После него, из больших вещей: «Поэма горы», «Поэма конца», «Тезей» и, теперь, «Крысолов» (печатается в «Воле России» с чудовищными опечатками). Поэму горы посылаю, почитайте ее когда-нибудь, где-нибудь, чтобы меня не совсем забыли. Мой читатель, несомненно, в России, и, без самохвальства, задумчиво, мысль вслух: – «Россия». Но дуализм, властвующий над моей жизнью, вернее моя жизнь, не сливающаяся с моей душой, занес – занесла – занесли меня сюда, где стихов не читают. Но тут другое, – то, из чего возникают стихи, то, о чем поют.

* * *

Еще о мальчике: живу им. Чувств<ую>, что им – отыграюсь. В первый раз присутствующему говорю: мой.

Через год встретимся. Знаю это. Вообще, живу встречей с Вами.

* * *

А ты знаешь, Борис, откуда посвящение к Мо́лодцу? Из русской былины – Морской царь и Садко. Когда я прочла, я сразу почувствовала тебя и себя, а сами строки – настолько своими, что не сомневалась в их авторстве лет триста-пятьсот назад. Только ты никому не говори – про Садко, пускай ищут, свищут, я нарочно не проставила, пусть это будет наша тайна – твоя и моя.

* * *

А ты меня будешь любить больше моих стихов. (– Возможно? – Да.) Народ больше, чем Кольцов? Так во́т: мои стихи – это Кольцов, а я – народ. Народ, который никогда себя до конца не скажет, п.ч. конца нет, неиссякаем. Ведь только за это ты меня любишь – за Завтра, за за-пределом строк. Ох, Борис! Когда мы встретимся, это, правда, гора сойдутся с горой: Синай <вариант: Моисеева> с Зевесовой – (и взрыв будет —). О, я не даром (ведь не придумывала же!) не взяла Везувия и Этны, там взрывы земного огня, здесь – свыше: всё небо в двух, в одной молнии. Саваоф и Зевес. – Едино. – Ах!

* * *

Борис, а нам с тобой не жить. Не потому что ты – не потому что я – (любим, жалеем, связаны), а п.ч. ни ты, ни я и не хотим жить, п.ч. и ты и я: из жизни (как из жил!). Мы только встретимся. – Та самая секунда взрыва, когда еще горит фитиль и еще можно остановить и не останавливаешь. О, ты так дьявольски, так небесно-умен, что ведь не подставишь – просто-напросто – поцелуя. Я даже не знаю, буду ли я тебя целовать.

Есть сухой огонь (весь «Мо́лодец») – вообще, вчитайся, я тебя очень прошу. Сказку эту («Упырь») можешь найти в 5-томном издании Афанасьева (кажется, III том) – сделай мне радость, прочти.

* * *

Никогда не пишу тебе о быте, но чтобы ты все-таки знал, что я «живу»: живу в чешской деревеньке Вшеноры под Прагой, почти безвыездно вот уже второй год (всего в Чехии под Прагой – четвертый). Жизнь неприглядная, природа мелкая, людей почти никаких. Живу из себя и в себе. После советской каторги – поселение. Думаю, что следующий этап – Париж. В Париже же встретимся. Не в само́м – съедемся так, чтобы полдороги ты, полдороги я. (Ты ведь из Берлина поедешь?) – Лучше в Германии. – И, конечно, в Веймаре. Не хочется никаких людей, никакого сообщничества, чтобы всё естественно, само́, – как во сне. Этой встречей живу. Ты моя даль – обожаемая.

Письмо 28б
Прага, 26 мая 1925 г.
Цветаева – Пастернаку

Борис!

Каждое свое письмо к Вам я чувствую предсмертным, а каждое Ваше ко мне – последним. О, как я это знала, когда Вы уезжали.

Это письмо к Вам второе после рождения сына. Повторю вкратце: сын мой Георгий родился 1го февраля, в воскресенье, в полдень. В секунду его рождения взорвался разлитой возле постели спирт, и он был явлен во взрыве. (Достоин был бы быть Вашим сыном, Борис!) Георгий, а не Борис, потом что Борис – тайное, ставшее явным. Я это поняла в те первые 10 дней, когда он был Борисом. – Почему Борис? – П. ч. Пастернак. – И так всем и каждому. И Вы выходили чем-то вроде заочного крестного отца (православного!), Вы, к<ото>рому я сына своего посвящаю, как древние – божеству! «В честь» – когда я бы за Вас – жизнь отдала! (Ваша стоит моей. В первый раз.) Обо всем этом я Вам уже писала, если дошло, простите за повторение.

Георгий же в честь Москвы и несбывшейся Победы. Но Георгием все-таки не зову, зову Мур – от кота, Борис, и от Германии, и немножко от Марины. На днях ему 4 месяца, очень большой и крупный, говорит (совершенно явственно, с французским r: «heureux»), улыбается и смеется. Еще – воет, как филин. Белые ресницы и брови, синие, чуть раскосые (будут зеленые) глаза, горбонос. Навостренные сторожкие ушки демоненка или фавна (слух!). Весь в меня. Вы его будете любить, и Вы должны о нем думать. Ваш старше всего на два, нет, на 1 ½ года. Будут друзья. (Ваше имя он будет знать раньше, чем Ваш – мое!)

Вспоминаю Ваши слова об отцовстве в изумительных Ваших «Воздушных путях». Я бы предложила такую формулу: Вокруг света (моряк) и вокруг вселенной (отец). Ибо колыбель – единственная достоверная вселенная: несбывшийся, т. е. беспредельный человек. И единственное мое представление о бесконечности – Вы, Борис. Не из-за любви моей к Вам, любовь – из-за этого.

– Вот Вам мой «Мо́лодец», то, что я кончала, когда Вы уезжали. После него, из больших вещей: «Поэма Горы», «Поэма конца», «Тезей»… Ты всё это получишь.

А ты знаешь, откуда посвящение к «Мо́лодцу»? Из русской былины «Морской царь и Садко». Когда я прочла, я сразу почувствовала тебя и себя, а сами строки – настолько своими, что не сомневалась в их авторстве лет триста-пятьсот назад. Только ты никому не говори – про Садко, пускай ищут, свищут, я нарочно не проставила, пусть это будет наша тайна – твоя и моя.

А ты меня будешь любить больше моих стихов (– Возможно? – да). Народ больше, чем Кольцов? Так вот: мои стихи – это Кольцов, а я – народ. Народ, который никогда себя до конца не скажет, п.ч. конца нет, неиссякаем. Ведь только за это ты меня любишь – за Завтра, за за пределом стран. Ох, Борис! Когда мы встретимся, это, правда, гора сойдутся с горой: Моисеева – с Зевесовой. Не Везувий и Этна, там взрывы земного огня, здесь – свыше: всё небо в двух, в одной молнии. Саваоф и Зевес. – Едино. – Ах!

Борис, а нам с тобой не жить. Не потому, что ты – не потому, что я (любим, жалеем, связаны), а потому что и ты и я из жизни – как из жил! Мы только (!) встретимся. Та самая секунда взрыва, когда еще горит фитиль и еще можно остановить и не останавливаешь.

Есть сухой огонь (весь «Мо́лодец») вообще, вчитайся, я тебя очень прошу. Сказку эту («Упырь») можешь найти в 5-томном издании Афанасьева (кажется, III том), сделай мне радость, прочти.

А взрыв не значит поцелуй, взрыв – взгляд, то, что не длится. Я даже не знаю, буду ли я тебя целовать.

* * *

Напиши мне. До сентября я достоверно в Чехии. Потом, быть может, Париж. В Париже же встретимся. Не в самом – съедемся так, чтобы полдороги ты, полдороги я (Гора с горой). И, конечно, в Веймаре. Только напиши, когда.

Пишу в 6 ч<асов> утра, под птичий свист.

Марина

Адрес: Чехословакия: Všenory, č. 23 (р. р. Dobřichovice) u Prahy – мне —.

Письмо 29
25 июня 1925 г.
Цветаева – Пастернаку

Сейчас словила себя на том, что вслух, одна в комнате, сказала – «Все мои – там», как когда-то в Советской России о загранице. О, Борис, я всегда за границей, и там и здесь, мое здесь всегда изничтожается там (тем – Там!), но возвр<ащаясь> к возгласу, тому и этому: да, мои – подвига <вариант: солдата> во мне – мои! – были здесь, где я сейчас, а мои – поэта-меня – мои (а поэт – тоже солдат!) действительно там, где Вы сейчас. И проще: Россия, вся, с ее печен<егами>, самозванцами, гипсовыми памятниками в<ождям> вчерашнего дня и какими – из радия? – памятниками Будущего – Вы, Борис. Кроме Вас у меня в России нет дома: maison roulante – croulante[21]21
  дом на колесах – ветхий дом (фр.). По-французски – игра слов.


[Закрыть]
– Вы.

Я Вас чувствую главой поколения (на весь Вавилон выше!). Вы последний камень рушащегося Вавилона, и Ваше имя, Борис в м<оем> с<ознании> звуч<ит>, как угроза грома – рокотом – очень издалека. И не то крест<иться>, не то ставни закрыв<ать>. А я на этот гром – две<ри> на<стежь> – авось! (И мысль: неужели у него есть руки (не рука<ми> перо держ<ит> или руками, чтобы его не выхв<атили>) – чтобы держать перо и губы – чтобы сказать: Марина!)

О как я слышу это свое имя из Ваших уст! Как глухо, как на пороге губ и как потом (рот – как Красные ворота, это Аля сказала) рот как Красные ворота и мое имя, как торжественная колесница, (р – гром).

А еще – люб<лю> <нрзбр.>, вжавшись лбом в пле<чо> и в ладонь, помнишь, как в первом моем стихе к тебе в котором я сознательно говорила на твоем языке (тайном!).

* * *

Для меня дело в любви не в силе, а в умении. Сила, это пустынник и медведь. М.б. – умение в силе?

Письмо 30
2 июля 1925 г.
Пастернак – Цветаевой

Месяц тому назад я получил Ваше письмо, Марина. Бог знает как оно до меня добралось. Говорят, Вы мне ответили на мое прошлогоднее. Но то не дошло.

О Вашей радости я узнал раньше от Аси. Подробности рожденья мальчика действительно чудесны. Вы об этом пишете с заразительной таинственностью, полным шепота ртом. Когда я читал Ваше письмо, мне представилась детская ночью, где-то мыслилась маленькая кроватка, Вы над ней наклонялись и производили какие-то движенья над лампой. Свет заражался Вашей озабоченностью и повторял Ваши движенья.

Мне живется очень трудно, и бывают времена, когда я прихожу в совершенное отчаянье. Я пишу Вам как раз в один из таких периодов.

Жена и ребенок в деревне, на даче. Теперь крестьяне стали строить большие светлые избы и сдают их на лето. Там очень хорошо. Я приехал в город доставать денег, и это мне не удается. За квартиру не плочено три месяца, а это по нашим законам предельный срок, после которого подают в суд и выселяют. Тем же самым грозит мне неплатеж налогов. Родители, сестры и брат за границей, квартира переуплотнена, я единственный тут остался. Нам остались две комнаты, но одна из них, по размерам, сущий манеж (старая папина мастерская), и получается площадь, которая поглощает половину моих заработков. Сократить ее нельзя, этому мешает расположенье и устройство печей. Переехать тоже невозможно, не только оттого, что некуда, а и потому еще, что тут папины работы за всю его жизнь и вещи семьи, и сдвинуть этот заколдованный массив мог бы только человек без мнительности и воображенья, решительный, здоровый и дневной. Все это со стороны должно быть смешно, и если Вы не улыбнетесь, мне будет стыдно Вашей снисходительности.

А кругом люди, как ни бедственно положенье многих, делают подарки женам, ходят не в отребьях и, принимая друзей, развлекаются и не отпугивают их уныньем. Мне горько за своих, страшно себя и стыдно мысли, что в чем-то таком, что составляет существо живого человека, я глубоко бездарен и жалок.

Четвертый день я хожу по издательствам и редакциям. Мне надо достать во что бы то ни стало около трехсот рублей, чтобы отстоять квартиру и заплатить налог. Я с трудом достал пятьдесят и не знаю, что делать. Это очень унизительная процедура. Поведенье людей лишено логики. Чем выше балл, который они тебе выставляют, тем он мертвее. Всего меньше считают себя обязанными делать вывод из своего мнения те, по мненью которых я делю поэтическое первенство с Есениным. Манеры, способ обращенья и проч. у этих людей выработались из сношений с этим последним. Они привыкли к грубостям и запанибратщине, и к тому, чтобы на них действовали нахрапом. А мне это претит. Это я о житейской, матерьяльной стороне. Что же касается до существа этого сопоставленья, то нельзя ничего придумать пошлее. Не говоря уже о Маяковском, о живых еще, по счастью, Сологубе и Ахматовой, я Мандельштама и Асеева ставлю выше как поэтов. Но не в этом дело. Я был бы рад делить поэтический уровень только с Вами. Только в этом наблюденьи была бы какая-то правда, объективная, живая, моментальная, без первенств и порядковых чисел. Первым был Брюсов. Это не по нашей части. Анненский не был первым. О, с какой бы радостью я сам во всеуслышанье объявил о своей посредственности, только бы дали посредственно существовать и работать! Как трудно, как трудно!

Я долгое время (около 6-ти лет) совершенно не мог писать. Были случайные исключенья, и ни одного из них нельзя признать удачным. «Высокую Болезнь» я так широко и свободно отрицаю, точно она еще в меньшей степени написана мною, чем все, что не мною написано в мировой поэзии. Я неудачно выразился: мировая поэзия хороша и близка нам, а эта вещь до призрачности ничтожна. Дальше так продолжаться не могло. Осенью я решил, как в таких случаях говорится, бросить литературу. Я получил работу по библиографии. Заработок был мизерный, заниматься приходилось с утра до позднего вечера. В этом заключалась приятность этой работы. Свободного времени она не оставляла. Пять месяцев я прохлопотал в совершенном забвеньи имен, соревнований, направлений, журнального разврата, журнальных обысков и доносов, которым стал подвергаться перед этим разрывом с литературой (что его и вызвало). И вот к весне что-то тронулось и пошло, как семь лет назад. Я начал роман в стихах. Я дал себе слово таить работу, пока всего не кончу. И опять непреодолимые матерьяльные причины легли поперек работы и механически отсекли то, что стало первой главой. Мне пришлось ее показать и понести на рынок. Вещь у меня оторвали с руками. Матерьяльное положенье достигло у меня той посредственности, о которой я мечтаю. Но вторая глава сложнее и глубже по духу. Я задержался. Потом увидал, что часть матерьяла должна еще попасть и в первую главу. Стал ее дописывать. И опять я не соразмерил времени, опять стало туго.

Я взялся за писанье детских вещей, на которые тут большой спрос, все пишут. Написал веселую, хрестоматийного рода «Карусель». Сошло. Тогда, по просьбе Чуковского и как бы для него, написал более серьезный и содержательный «Зверинец». В чаяньи удачи с ним перевез семью в деревню. И вот я никак не могу его пристроить. Удивительно, что я Вам об этом так подробно пишу.

Тут у меня был очень милый молодой человек, Фонтенуа, французский поэт. Он обещал переслать Вам первую главу романа. Получили ли Вы ее? Потом я послал Вам книжку прозы. Она так и должна была называться «Проза». Издательство заставило меня назвать ее «Рассказы», из тех соображений, что «Проза» названье смешное и чересчур «изысканное» (!). Последняя вещь в этом сборнике лишена конца. Это была краткая формула, выражавшая психологический тупик смертной казни, и цензура этот кусок запретила.

Вам не понравится мое письмо. Мне очень хотелось Вам написать, очень трудно было отказать себе в этой потребности и еще труднее дышалось за письмом. Вы знаете, я изнемогаю. Что то дальше будет? Нет почти вероятья, чтоб оно Вам что-нибудь сказало. Вот я завтра поеду к жене и сыну. Как я им в глаза взгляну? Бедная девочка. Плохая я опора. Марина, попробуйте мне написать прямо по адресу: Волхонка 14 кв. 9. И ради Бога пришлите с оказией все новое. Ведь я еще и Психеи не знаю.

А если мне еще суждена работа, то в ее разгар, когда нет на свете близости, равной моей мысленной с Вами, моим отдыхом и праздником будет разговор с Вами о жизни, не этой, унизительно говорившей сегодня вместо меня, а той, которая ударяет в голову одиночества и которой никто не слышит.

Вы чище и крепче меня, потому что не изменились. А меня бы Вы не узнали. Если талант, в аналогии, представляется каким-то изгибом шейной мышцы, по-особому приподымающей подбородок, то эту горделивую породистую жилку постоянно находишь в Вас и не перестаешь замечать: мне кажется, я бы мог Вас описать, разбирая свое собственное чувство в минуты поэтического подъема. Но Вы и сами ее обнажаете, Вы пишете с раскрытым воротом, Ваш лиризм по-прежнему молод, святая поза осталась в нем. Я же перестал слышать себя, и свое чувство, и жизнь, и хотел бы знать только одну работу, которая мне кажется каким-то низко и плашмя освещенным фантастическим миром, отсвет которого падает на руки и на лицо, отбрасывая тень на все, чем и в чем я был когда-то. Только не оставляйте меня.

Ваш Б.П.
Письмо 31a
<10–14 июля 1925 г.>
Цветаева – Пастернаку

Борис. Первое человеческое письмо от тебя (остальные – Geisterbriefe[22]22
  духовные письма; письма духа (нем.).


[Закрыть]
), и я польщена, одарена, возвеличена, покорена, перевернута. Это письмо – перелом гордости (гордость – хребет), ты в нем (жест крайнего доверия), ты поверил в меня, что я – человек, приблизился ко мне на все те версты, удостоил меня своего черновика. Борис, на веру, я такой же и столько же (ни на милл<иметр> больше, ни на милл<иметр> меньше) человек, как ты. Мне вот уже (17 г. – 25 г.) 8 лет суждено кипеть в быту, я тот козел, которого хотят зарезать, которого непрестанно заре– и недоре-зывают, я то варево, которое (8 лет) кипит у меня на примусе, моя жизнь – черновик, перед которым – посмотрел бы! – мои <подчеркнуто трижды> черновики – белейшая скатерть. Я растерзана жалостью и гневом, жалостью – к своим, гневом – на себя: за то, что терплю. Презираю себя за то, что по первому зову (1001 в день) быта срываюсь с тетрадки, и НИКОГДА – обратно. Во мне протестантский долг, перед которым даже моя католическая любовь (к тебе) – шутки, пустяк.

Внешне: я живу не «за границей», а на поселении, сама готовлю, качаю воду, стираю, нянчу Георгия, занимаюсь с Алей по-французски (вспомни К.И.Мармеладову – это я). Я неистово озлоблена, и меня не любят, восхищаются, боятся. Целый день киплю в котле. Поэма «Крысолов» пишется уже четвертый месяц, не имею времени думать, думает перо. Утром 5 минут (время присесть), среди дня 10, вечером – вся ночь, но ночью не могу, другая я оживаю (слушающая, а некого, даже шумов садика – ибо хозяева запирают выходную дверь с 8 часов вечера, а у меня нет ключа). Борис, я живу фактически взаперти. У тебя хоть между редакцией и редакцией, редакцией и домом, есть куски, отрывки тротуара, пространства, я живу в котловине, задушенная холмами: крыша, холм, на холме – лежа – туча: туша. Друзей у меня нет, – здесь не любят стихов, не нужны, а вне – не стихов, а того, что́ их создает <вариант: из чего они> – что я? Негостеприимная хозяйка, молодая женщина в старых платьях. Да еще с мужской иронией!

Где я живу – деревня, с гусями, с водокачками. В Праге бываю раз в месяц, за иждивением, и вся <вариант: только и> радость – что не опоздала на поезд (роковое созвучие! <вариант: предначертанность созвучия>). Если бы восстановить мой день, шаг за шагом, жест за жестом – а попытаюсь! – получилось бы – что белка в колесе и что рабочий у станка (и спасает равномерность! <вариант: однообразно порядок муки, пытки), не белка и не рабочий – просто кельнерша в <оборвано>

Не 8-часовой, а 24-часовой рабочий день.

Ты не думай: деревня: идиллия. Деревня: свои две руки и ни секунды своего времени. Деревьев не вижу, дерево ждет любви (внимания), а дождь мне важен поскольку просохло или не просохло белье.

Вот я тебя не понимаю: бросить стихи. А тогда что? С моста в Москву-реку? Да, милый друг, со стихами как с любовью: она тебя бросает, а не ты ее <вариант: важно, чтобы она тебя бросила, не ты ее>. Ты же у лиры – крепостной.

* * *

Две комнаты – крохотные, исчерченные трубами, железная печка, как в России. Все вещи наруже, не ходишь – спотыкаешься, не двигаешься – ударяешься. Посуда, табуретки, тазы, ящики, сплошные острия и углы, вся нечисть быта, яростная. Тетрадям одним нет места. На том же столе едят и пишут (муж – докторскую работу «Иконография Рождества», Аля – французские переводы, я – налетом – Крысолова).

* * *

Не писала Вам домой – инстинкт. Оказия – в никуда («во сне всё возможно» <вариант: почти что на тот свет>), адрес – обязывает. В Вашем пожелании я вижу призыв к порядку. Подчиняюсь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации