Электронная библиотека » Борис Пастернак » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 30 августа 2016, 19:10


Автор книги: Борис Пастернак


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Письмо 49
20 апреля 1926 г.
Пастернак – Цветаевой

Завтра я встану другим, скреплюсь, возьмусь за работу. А эту ночь проведу с тобой. Наконец-то они разошлись по двум комнатам. Я тебе начинал сегодня пять писем. Мальчик болен гриппом, Женя при нем, еще – брат и невестка. Входили, выходили. Поток слов, которые ты пила и выкачивала из меня, прерывался. Мы отскакивали друг от друга. Письма летели к черту, одно за другим. О как ты чудно работаешь! Но не разрушай меня, я хочу жить с тобой, долго, долго жить.

Вчера я прочел в твоей анкете о матери. Все это удивительно! Моя в 12 лет играла концерт Шопена, и кажется, Рубинштейн дирижировал. Или присутствовал на концерте в Петерб<ургской> консерватории. Но не в этом дело. Когда она кончила, он поднял девочку над оркестром на руки и, расцеловав, обратился к залу (была репетиция, слушали музыканты) со сл<овами>: «Вот как это надо играть». Ее звали Кауфман, она ученица Лешетицкого. Она жива. Я, верно, в нее. Она воплощенье скромности, в ней ни следа вундеркиндства, все отдала мужу, детям, нам. Но это я пишу о тебе. Утром, проснувшись, думал об анкете, о твоем детстве и с совершенно мокрым лицом напевал их, балладу за балладой, и ноктюрны, все, в чем ты выварилась и я. И ревел. Мама при нас уже не выступала. Всю жизнь я ее помню грустной и любящей.

Мне понадобилось написать Волошину и Ахматовой. Два запечатанных конверта скоро легли в сторону. Меня потянуло поговорить с тобой, и тут я измерил разницу. Точно ветер пробежал по волосам. Мне именно стало невмоготу писать тебе, а захотелось выйти взглянуть, что сделалось с воздухом и небом, чуть только поэт назвал поэта. Вот колодка, вот мы друг для друга, вот голодный рацион, которого мы должны держаться год, если ты проживешь и обещаешь мне, что я тоже выживу. Родной мой друг, я не шучу, я никогда не говорил так. Уверь меня, что ты на меня полагаешься, что ты доверилась моему чутью. Я расскажу тебе, откуда эта оттяжка, отчего еще не я с тобой, а летняя ночь, И<лья> Г<ригорьевич>, Л<юбовь> М<ихайловна> и прочая. Я это объясню потом.

В противоположность твоим сновиденьям я видел тебя в счастливом, сквозном, бесконечном сне. В противоположность моим обычным, сон был молодой, спокойный, безболезненно перешедший в пробужденье. Это было на днях. Это был последний день, что я называл себя и тебя счастьем. Мне снилось начало лета в городе, светлая, безгрешная гостиница без клопов и быта, а может быть, и подобье особняка, где я служил. Там внизу были как раз такие коридоры. Мне сказали, что меня спрашивают. С чувством, что это ты, я легко пробежал по взволнованным светом пролетам и скатился по лестнице. Действительно, в чем-то дорожном, в дымке решительности, но не внезапной, а крылатой, планирующей, стояла ты точь-в-точь так, как я к тебе бежал. Кем ты была? Беглым обликом всего, что в переломное мгновенье чувства доводит женщину на твоей руке до размеров физической несовместимости с человеческим ростом, точно это не человек, а небо в прелести всех плывших когда-либо над тобой облаков. Но это было рудиментом твоего обаянья. Твоя красота, переданная на фотографии, – красота в твоем особом случае – т. е. явленность большого духа в женщине ударяла в твое окруженье прежде, чем я попадал в эти волны блаженствующего света и звучности. Это были состоянья мира, вызванные в нем тобою. Это трудно объяснить, но это-то и придавало сновиденью черту счастливости и бесконечности. Это была гармония, впервые в жизни пережитая с силой, какая до сих пор бывала только у боли. Я находился в мире, полном страсти к тебе, и не слышал резкости и дымности собственной. Это было первее первой любви и проще всего на свете. Я любил тебя так, как в жизни только думал любить, давно, давно, до числового ряда. Ты была абсолютно прекрасна. Ты была и во сне, и в стенной, половой и потолочной аналогии существованья, то есть в антропоморфной однородности воздуха и часа – Цветаевой, то есть языком, открывшимся у всего того, к чему всю жизнь обращается поэт без надежды услышать ответ. Ты была громадным поэтом в поле большого влюбленного обожанья, то есть предельной человечностью стихии <подчеркнуто дважды>, не среди людей или в человеческом словоупотребленьи («стихийность»), а у себя на месте.

Отчего, когда два года назад я в той же волне пустился собирать тебя и стал натыкаться на Ланов, я Ланам не придал никакого значенья наперекор твоей документации, наперекор быть может и нынешнему твоему возраженью, что у Ланов есть вес в твоем сердце. Отчего для меня существует только С.Я. и моя жизнь.

Ты же пишешь о женщине с мертвыми пальцами: ты м.б. любил ее? И это ты видишь меня и говоришь, что знаешь? Но ведь даже и если бы Э<льза> Ю<рьевна> была полною себе противоположностью, то и тогда требовалось бы нечто исключительное, возвращающее от отдельных лет и лиц к первооснове жизни, ко входу, к началу – иными словами, требовалась бы ты – чтобы вывести меня из линии и довести до чего-нибудь достойного именованья. Я ведь не только женат, я еще и я, и я полуребенок. Т. е. у меня нет в этом частоты, которая грозила бы опасностью жизнеискаженья. И опять, понимаешь ли ты? Есть несколько случаев, когда Женя страдала по недостаточным поводам, т. е. когда я начинал любить и не долюбливал даже до первого шага. Есть тысячи женских лиц, которых мне бы пришлось любить, если бы я давал себе волю. Я готов нестись на всякое проявленье женственности, и видимостью ее кишит мой обиход. Может быть, в восполненье этой черты я рожден и сложился на сильном, почти абсолютном тормозе.

Так вот, в том, что Э.Ю. не было даже среди недостаточных поводов, причинявших страданье Жене, и вся замечательность ее вероятной антипатии ко мне. Я ее видел два-три раза тут в обществе, чаще чужом, чем своем. При моем появлении она во всеуслышанье заявляла, что она так, мол, и так – а я на нее даже не обращаю вниманья. Я конфузился ее бестактности, ссылался на то, что я вообще тюфяк или бездушная кукла, и говорил все, что в таких случаях говорится. Мне пришлось у ней побывать не из-за ее напоминаний, а из-за твоего Есенина, по тому естественному закону, который до фантастики преувеличивает цену всего, что из чужого мира помогает как-нибудь мне с тобой. Она мне читала свою прозу, и я ее хвалил, где она этого заслуживала. Она не без способностей, но я сказал ей, что писателя и текст создает третье измеренье – глубина, которая подымает сказанное и показанное вертикально, над страницей, и, что важнее – отделяет книгу от автора. Я сказал ей, что этого у нее нет и что это, верно, приходит с работой. Я не знаю, зачем ей вздумалось искать или стараться симпатизировать мне. Действительных причин думать дружить со мной у ней нет. Я хочу сказать, что по всему я должен был бы быть нулем для нее или безразличен, как большинству тут, тронутому тем же противоречьем подражанья мне и пр. Неприятной стала она мне после твоего письма, и ты, конечно, мне поверишь, что не из-за слов о Гапоне (она его слышала только один раз, и я не ей его читал), которые не новы для меня, а потому, что явилась из ночи в твое письмо, в первое твое письмо, сделавшее мне невыносимым дальнейшее существованье без тебя.

Марина, позволь мне прервать это самомучительство, от кот<орого> никому не будет никакого проку. Я задам тебе сейчас вопрос, без всяких пояснений со своей стороны, потому что я верю в твои основанья, которые у тебя должны быть, должны быть неизвестны мне и составляют часть моей жизни. Ты на него ответь, как никому никогда не отвечала, – как себе самой. Ехать ли мне к тебе сейчас или через год? Эта нерешительность у меня не абсурдна, у меня есть настоящие причины колебаться в сроке, но нет сил остановиться на втором решеньи (т. е. через год). Если ты меня поддержишь во втором решеньи, то из этого проистечет следующее. 1) Я со всем возможным напряженьем проработаю этот год. Я передвинусь и продвинусь не только к тебе, но и к какой-то возможности быть для тебя (пойми широчайшим образом) чем-то более полезным в жизни и судьбе (объяснять – это томы исписать), чем это было бы сейчас.

Тогда я попрошу твоей помощи. Ты должна будешь представить себе, как я читаю твои письма и что со мной при этом делается. Я перестану совершенно отвечать тебе, т. е. никогда не дам воли чувству. Т. е. я буду видеть тебя во сне, и ты об этом ничего не будешь знать. Год это мера, я буду соблюдать ее. Речь идет только <подчеркнуто дважды> о работе и вооруженьи, о продолженьи усилий, направленных на то, чтобы вернуть истории поколенье, видимо отпавшее от нее и в котором находимся я и ты. Ни о чем больше нет речи. У меня есть цель в жизни, и эта цель – ты. Ты именно становишься меньше целью, а частью моего труда, моей беды, моей теперешней бесполезности, когда счастье увидать тебя этим же летом заслоняет для меня все, и я не вижу долей этого целого, которые м.б. увидишь ты. Распространяться тут – значит затуманивать. Марина, сделай, как я тебя прошу. Оглядись, вдумайся в свое, только в то, что кругом тебя, хотя бы это были твои представленья обо мне, или хотя бы слова, сказанные при тебе утром французскими твоими рыбаками, – осмотрись и в этом огляде почерпни толчок для ответа, но не в твоем желаньи видеть меня, потому что ты знаешь, как я тебя люблю, и увидать это тебе должно хотеться.

И отвечай тотчас же.

Если ты меня не остановишь, то тогда я еду с пустыми руками только к тебе и даже не представляю себе, куда еще и зачем еще. Не поддавайся живущей в тебе романтике. Это плохо, а не хорошо. Ты сама шире этого только, а я как ты. Между тем если еще есть судьба на свете, а я это увидал нынешней весной, то еще не тот кругом у нас русских воздух (а м.б. и во всем мире), когда можно доверяться человечности случая или лучше – приравненности неизвестности к поэту. Тут заряжать надо собственной рукой. А это – год. Но я почти уверен, что еду к тебе сейчас, побросав всякие работы. Все равно, пока ты меня не приведешь в порядок, я ни за что взяться не могу.


<На полях:>

Посылаю тебе фотографию. Я ужасно безобразен. Я именно таков, как на фотографии, – она удачна. Я только щурюсь, п.ч. смотрю на солнце, что и делает ее особенно неприятной. Глаз надо закрыть.

Не слушай меня. Отвечай свободно. Умоляю тебя.

Письмо 50
<ок. 28 апреля 1926 г.>
Цветаева – Пастернаку

Через год. Ты громадное счастье, которое надвигается медленно. У кого ты спрашиваешь? У той, которая с тех пор как себя помнит <вариант: уже с 7-ми лет>, три дня носила с собой письмо – только чтобы не прочесть! – а когда мальчик или девочка, которые должны были прийти через неделю, приходили сегодня – плакала. Письма, мальчики, девочки – всё ты. И мой ответ – все тот же.

(Ты гроза, которая только еще собирается.)

Не сейчас!

И это я говорю, которая всегда первая входит, первая окликает, первая тянется, первая гнется, первая выпрямляется. С другими – да. Первая и тотчас же, п.ч. как во сне – сейчас пройдет. Недоувижу. (В переводе, не долюблю!) Разгляжу и недоувижу. И вот обеими руками – к себе, глаза зажав – к себе! Чтобы самой любить. Вот тебе и Ланн и Х-овое количество Ланнов. Я никогда в жизни не встречала силы. Поэма конца – простая (прости за грубость) мужская сила, сила страсти, сила любви, слепая сила, вдруг оказавшаяся и душой. Были души, но в зачатке, держались в воздухе, пока я дула.

В одном ты прав – С.Я. единственное, что числится. С первой встречи (1905 г., Коктебель). – «За такого бы я вышла замуж!» (17 лет).

Я бы сейчас, Борис, ни за кого не вышла замуж. Знаешь мою детскую мечту – (мечта многих, мечта мною десятки раз воушию слышанная, – и от девочек и от старух, мечта времени) – Ребенок – и одна. Жизнь с ним, в нем, без того. <Вариант: Ребенок, но без того >. Или, это я уже сейчас, смерть с тем, в том. Косвенность, но важная: я вообще не понимаю появления 2го ребенка. Будь я мужчиной, я бы боялась, у меня бы душа разрывалась. Ребенок смывает всё. И после такого смытия – опять сначала?! Но это скобки. Спешу.

Борюшка, мне еще не мыслится тот город (как страшно, что у него есть имя!). Час мыслится – не ночь, не ночь! – рассвет. Сновиденная безгрешная (ГЕНИАЛЬНО, хотя тоже ненавижу это слово) гостиница, где как в замке Психеи и Belle et la Bête и Аленького цветочка (одно) прислуживают руки. А м.б. голоса. Условность комнаты. Потолок – чтобы раздвинуться. Пол – чтобы провалиться.

Не Романтика! (Втайне; ce n’est que ça?![33]33
  и только-то?! (фр.).


[Закрыть]
Ведь Романтика это мой штамп, чтобы сразу знали, с кем водятся, с кем не водиться!) Точное ви́дение двух глаз.

* * *

Живи. Работай. 1905 год – твой подвиг. Доверши. Строка за строкой. – не строки, а кирпичи – кирпич за кирпичом – возводи здание. Я тебя люблю. Я не умру. Ты не умрешь. Всё будет.

Чей сон сбудется – твой или мой – не знаю. А м.б. мой – только начало твоего. Мои поиски. Твоя встреча.

Живи совсем спокойно. Счастье не должно падать на голову. Я как ты – молния de longue haleine[34]34
  Букв.: долгого дыхания; долгого действия (фр.).


[Закрыть]
. Живи свой день, пиши, не считай дней, считай написанные строки. Я тебя спокойно люблю – полновластно. Я ведь тебе даже сейчас стихов не пишу – не сводить себя с ума, не вызывать <пропуск одного слова>, не смывать расстояний, не ставить тебя посреди комнаты, не вызывать твоей души.

Я ведь знаю что́ – стихи. (То же, что ты сказал той об истоках прозы.) Стихи – вызывание <пропуск одного слова>. Meisterlehrling[35]35
  ученик (в мастерстве) (нем.).


[Закрыть]
(опять Гёте!) – помнишь? Стихи это все сонмы, коими насыщен воздух. Все бывшие и вновь желающие быть, все небывшие, но уже быть желающие. Стихи – заклятье. Стихи – в каком-то пред<еле> – полновластие. Но я не Meister, Борис, a Lehrling[36]36
  (не) мастер, (а) ученик (нем.).


[Закрыть]
.

Ахматова в 1914, кажется, году написала и напечатала

 
Отними и ребенка и друга
И таинственный песенный дар.
 

Я всегда (и тогда и сейчас) чит<ала> эти строки с содроганьем. На что – решилась! Что на себя взяла! (Гумилев – следствие.)

Я бы не только не написала этих строк, я бы их не подумала, а если бы нечаянно подумала, то с содроганием открестилась бы и отплюнулась.

Потому, Борис, переполненная и захлестнутая тобой (что́ – море!), не пишу тебе стихов, тех же писем, но совершенных.

Я знаю, что больше не должна тебе писать. Ведь ты об этом просил. И ты прав. Иначе – счет дням и жизнь не в жизнь. Давай уговор: я буду тебе писать – пореже – совсем тихо, о здесь, о детях, о стихах, о мыслях. Этой связи порывать не надо. Ведь <оборвано>

Я буду молчать в тебя, расти в тебя, писать в тебя. У меня несколько больших замыслов, надо исполнить хоть один. И я весь день занята – сыном, обиходом, рук не хватает.

Борис, на карточке ты чудный. Поскольку Маяковский воля, постольку ты – душа. Лицо души. Я тебя прекрасно помню – у нас в темноте с письмом Эренбурга. Когда я говорила с тобой, я подымала голову, а ты опускал. Этот встречный жест помню.

* * *

Следующее письмо будет о Вандее, о том, как живу.

* * *

Итак, через год, сама помогу выехать – трезво, весело, в сознании правоты, заработанного права. Я в восторге от твоего решения (вопроса). Мне, чтобы любить, нужно, чтобы другой был кругом прав. Непогрешим в чутье. – Вот.

Но одна просьба: робкая: хоть пуст<ой> конв<ерт>, но хоть адрес твоей рукой. Не вычеркивай меня окончательно на целый год. Этого не должно. Будь моей редкой радостью, моим скупым божеством (о, это слово я люблю и за него стою, это не «гениальность»), но – будь. Не бросай совсем, не проваливай безвозвратно в рассвет.

* * *

Не знаю, когда выедет Эренбург. Вещи сданы. Прошу его еще о синей лампе – для невралгии, – у тебя ведь есть боковое электричество (в стене, для стоячей лампы?).

Кончаю. Иду в сад к сыну.

* * *

А Е.Ю. – улыбаюсь. Ты просто не так прочел. Я написала: ты м.б. ее любишь (т. е. допускаешь, принимаешь, переносишь, расположен) – ты прочел: ты м.б. ее любил. (Расположение ведь не проходит.) Т. е. расположение в прошлом, т. е. не расположение в прошлом, а любовь (употребляемый в прошлом, глагол весом / грозен). Милый Борис, ты не мог любить такую (расположенным можно быть к кому угодно, просто поворот тела в сторону, как за ужином), ты мог (можешь) любить себе обратное, но равно-сильное. Она недостаточно улица, чтоб ты ее любил, недостаточно площадь, не блоковская Катька ведь, просто дама. И дама – недостаточно.

И – улыбка ширится – Ланн. Стало быть, орудует вещественными доказательствами. (Книжки, надписи, письма – что еще?) Да, <оборвано>

* * *

Где будешь летом? Где твои будут летом? Как здоровье мальчика? Твой первый оттиск.

Письмо 51
1 мая 1926 г.
Цветаева – Пастернаку

Борис! Что ты со мной делаешь? Сам просишь не писать, а сам шлешь мне книгу с надписью, от которых (книги и надписи) <пропуск одного-двух слов>. Но я буду тверда, не буду писать о тебе и себе, не буду писать сейчас, поступлю как друг.

Какие замечательные стихи из Поверх барьеров! Борис, эта книга у меня должна быть. Если нет, достань, выкради у знакомых. Первое – Метель. Я в такой метели (городе, возникавшем только в метель, или метели, возникавшей только в таком пригороде) была однажды с Т.Ф.Скрябиной – за постным маслом, которого (только повод! Не может же метель приглашать – та́к, да еще в такое утилитарное время!), конечно, не оказалось. Нас сшибало с ног, захлестывало, зацеловывало. Дощатые заборчики и испуганно-счастливые глаза Скрябиной, узнававшей и мужа и сына / дуновение / родное.

Письмо 52
5 мая 1926 г.
Пастернак – Цветаевой

На днях придет твой ответ. Может, он потребует телеграфного отклика. Тогда этот огромный перерыв перебьется для тебя лающим лаконизмом депеши. Давно, давно, уже не помню когда, пришло твое письмо, последнее из Парижа, с холодком и о Ходасевиче, т. е. виноват: с ответным холодом на мое, о Ходасевиче. В тот день я узнал, что увижу тебя не в St. Gilles. Это случилось до письма, и холод письма облегчил мне тяжесть этого сознанья.

И все же, ты можешь обложить меня льдом, а оно невыносимо. Прости, что я так невозможно разлетелся тогда. Этого не следовало делать. Это должно было остаться моей возрождающей тайной до самого свиданья с тобой. Я мог и должен был скрыть от тебя до встречи, что никогда теперь не смогу уже разлюбить тебя, что ты мое единственное законное небо и жена до того, до того законная, что в этом слове, от силы, в него нахлынувшей, начинает мне слышаться безумье, ранее никогда в нем не обитавшее. Марина, у меня волосы становятся дыбом от боли и холода, когда я тебя называю.

И я тебя не спрашиваю, хочешь ли ты или нет, то есть допускаешь ли, потому что, порываясь по всему своему складу к свету и счастью, я бы и горе твоего отказа отожествил с тобой, то есть с хватающей за сердце единственностью, с которой мне никогда не разойтись.

Я ничего почти не говорил, и все стало известно Жене, главное же объем и неотменимость. И она стала нравственно расти на этом резком и горячем сквозняке, день за днем, до совершенной неузнаваемости. Какая ужасная боль это видеть и понимать, и любить ее в этом росте и страданьи, не умея растолковать ей, что изнутри кругом именованный тобой, я ее охватываю не с меньшей нежностью, чем сына, хотя и не знаю, где и как это распределяется и сбывается во временах. – Если удастся, я ее с мальчиком снаряжу на лето к сестре в Мюнхен. Если за лето успею, осенью поеду сам. Если нет, предстоит страшная, душевно бездонная зима, и потом, наконец, весна. Дольших сроков на свете не имеется, они недопустимы и невообразимы.

Что значила твоя последняя фраза в анкете: «Жизнь – вокзал; скоро уеду; куда – не скажу»? (У меня анкеты нет, привожу на память.) Я не обеспокоился, понял как провозглашенье бессмертия, т. е. ударенье на нем, на секрете и на вере, а не на буквальной скорости, как поняла Ася, залив меня безысходною тревогой (потому что это пониманье твоей сестры). На этот вопрос не забудь ответить. Ах, как иногда глупо сболтнется! Ведь я не о том прошу. Но скажи, что я понял правильно, а если (чего вообразить не в силах) это не так, то умоляю тебя, переуверуй! На днях приходит письмо от сестры из Мюнхена. Заклинает и уверяет меня, что в этом году не умру. Письмо, по мимолетном недоуменьи, восстановило в моей памяти две-три недавних бессонницы, когда этот страх меня преследовал. Очевидно, я ей об этом проврался. Но письма припомнить не могу, и – не ответ ее, так и не знал бы о его существованьи. Но такая буря ежедневных примет! Все торжествует, забегает вперед, одаряет, присягает. Перечислить нет возможности. Вдруг я стал тут для всех хорош. Вспомнили – и посыпалось, со всех концов. Как ты по-особенному хороша, когда исключительно случайно проносишься в этом вихре участия. Напр<имер>, то-то и то-то обо мне. И затем, вдруг (надо прибавить, что это говорит человек, даже не знающий, знакомы мы с тобой или нет) восхищенное сообщенье, что Версты (твои) ходят в списках по Москве. Или иногда непрямо, письмо о том, что со мной что-то, верно, происходит в последнее время, потому что корреспондент или корреспондентка часто видят меня во сне и пр. и пр. Точно ты завела или ко мне приставили тут специальных пифий. Я до бессмыслицы стал путать два слова: я и ты.


8 мая 1926 г.

Благодарю и верю. Как трудно писать! Сколько его накатывало и расходовалось в эту неделю. Ты указала берега. О, насколько я твой, Марина! Везде, везде.

Вот он, твой ответ. Странно, что он не фосфоресцирует ночью. Такой чудесности я не допускал. Я бродил вокруг да около того же. Я двадцать раз уезжал, и двадцать раз меня останавливал голос, который я ненавидел, пока он был моим. Ты и тут предупредила. И как! Знаешь ли ты, что, заговоря, ты всегда превосходишь представленье, даже внушенное обожаньем.

Одному человеку я на днях это выразил так. Мне пишет человек, которого я люблю до самозабвенья. Но это такой большой человек и это так широко свидетельствуется в письмах, что иногда становится больно скрывать их от других. Эта боль и называется счастьем.

Ты всего не знаешь. Ты усадила меня за работу. Но как благодарить тебя за то, что, облегчая мне этим разлуку, ты третий месяц уподобляешь часть людей и обстоятельств себе. Я говорю о тебе, как о начале. Как это объяснить? Обращаются как с драгоценностью. Как с вещью, заряженной золотом, любовно и осторожно. И так как я заряжен тобой, я люблю их всех за это обращенье. За чутье, за подчиненье тому, чем я дымлюсь, очевидно.

Я напишу тебе, как только будет готов Шмидт. Только так я могу заставить себя взяться за работу. Это будет недели через три. Я много чего расскажу тебе тогда. Ты ведь все-таки живешь тут и во всей осязательности отдельных происшествий со мной. – Но об этом сегодня ни слова. Когда я буду писать тебе, буду один.

Твой ответ чудный, редкостный. Если мои слова о грохоте (невозможно далеком, божественно-благородном) законности кажутся <второе слово подчеркнуто дважды> тебе расходящимися с твоими последними словами о замужестве, ты их вымарай, чтобы их больше не видать. На самом деле я в них выражаю то самое, что составляет суть и дыханье твоего письма.

Летом, осенью и зимой будут случаи и полосы, когда нам будет казаться, что мы пошли наперекор весне, поперек нее. Я тебе желаю счастья в эти дни, тебе и себе.

Прилагаю к этому письму недоконченное, начатое в ожиданье твоего ответа. Ни на него, ни на это последнее, в котором я выражаю песку St. Gilles-ского пляжа свою робость и покорность и все то, что требуется, чтобы задобрить воздух – не отвечай. Давай молчать и жить и расти. Не обгоняй меня, я так отстал. Семь лет я был нравственно трупом. Но я нагоню тебя, ты увидишь. Про страшный твой дар не могу думать. Догадаюсь когда-нибудь, случится инстинктивно. Открытый же и ясный твой дар захватывает тем, что, становясь долгом, возвышает человека. Он навязывает свободу, как призванье, как край, где тебя можно встретить. Лето 1917 г. было летом свободы. Я говорю о поэзии времени и о своей. В «Шмидте» одна очень взволнованная, очень моя часть просветляется и утомленно падает такими строчками:

 
О государства истукан,
Свободы вечное преддверье!
Из клеток крадутся века,
По Колизею бродят звери,
И вечно тянется рука
В столетий изморось сырую,
Гиену верой дрессируя,
И вечно делается шаг
От римских цирков к римской церкви,
И мы живем по той же мерке,
Мы, люди катакомб и шахт.
 

До этого стихи с движеньем и даже м.б. неплохие. Эти же привожу ради мысли. Тут в теме твое влиянье (жид, выкрест и пр. из Поэмы Конца). Но ты это взяла как символ и вековечно, трагически, я же в точности как постоянный переход, почти орнаментальный канон истории: арена переходит в первые ряды амфитеатра, каторга – в правительство, или еще лучше: можно подумать, при взгляде на историю, что идеализм существует больше всего для того, чтобы его отрицали.

Прости за щепетильную и мелочную просьбу и не удивляйся неожиданной деловитости. Не все понимают, что в «Потемкине» сл<ова> «За обедом к котлу не садились и кушали молча хлеб да воду…» – не случайная описка, а сказано так умышленно. Именно это кушать – солдатское, то есть, вернее, казарменное выраженье, а не всякие там хлебать или шамать и прочие глаголы, употребительные на воле и дома. Кроме того, это выраженье почерпнуто из матерьялов. Вот я и хочу тебя спросить. Не сопроводить ли некоторых выражений вроде: скатывать палубу, буксирный кнехт и пр. объяснительными сносками и не дать ли в их ряду и сноску к слову «кушали»? Если ты с этим согласна, то под звездочкой я бы тогда дал просто документальную выдержку: «Борщ кушать было невозможно, вследствие чего команда осталась без приварочного обеда и кушала только хлеб с водою». Из дела № 3769–1905 г. Д<епартамента> Полиции 7-го делопроизводства «О бунте матросов на броненосце “Князь Потемкин Таврический”». Показанье матроса Кузьмы Перелыгина. – Разумеется, в оригинале по старому правописанью.

В документе, кот<орый> называется: «Правда о “Потемкине”». Написал минно-машинный квартирмейстер первой статьи броненосца «Кн<язь> Пот<емкин> Тавр<ический>» Афанасий Матюшенко. «Ребята, почему не кушаете борща?» – «Кушай сам, а мы будем кушать воду с хлебом». И вообще вся страница этого замечательного воспоминанья (Матюшенко повешен в 1907 г., его предал Азеф) пестрит этим кушаньем воды. Между прочим, меня удивляет, что некоторые слышат в этом какую-то странность. По-моему, это в стихии языка, и м.б. даже без наводящих подробностей матерьяла я сказал бы так и сам. Для сноски, разумеется, достаточно одного Перелыгина.

Остальные сноски, под соотв<етствующими> словами. Шканцы – средняя часть корабля. Считается самой почетной и даже священной его частью. Кнехт – железный столбик для зацепки каната. Скатить палубу значит вымыть ее, закрыв люками входы во все находящиеся <внизу> помещенья. Батарейная палуба с башней – бронированная надстройка на середине броненосца со входами в машинные и минные части и в арсенал. Щит – железное приспособленье, служащее прицелом для орудийной стрельбы на маневрах. Камбуз – судовая кухня. Спардек – площадка, которая образуется потолком надстройки, имеющейся в средней части корабля. Ют – часть кормы до бизань-мачты. А может быть, ничего этого не нужно? Какой-то глупый получается вид. Как ты думаешь?

Как я ненавижу свои письма! Но так как я отвечу на твои продолжением и окончаньем Люверс и так как, что бы я ни написал взамен этой ерунды, завершающейся тремя перепутанными страницами о сносках и опять о червях, получится то же самое, то я и посылаю тебе эти вспышки разыгрывающегося тупоумья. Марина, я говорю это искренне, бесстрашье же мне внушает фатализм, т. е. вера в целое, растянутое по времени, и пренебреженье к частностям. – Была неделя, когда я полностью вышел из семьи. Истекшею зимой меня часто донимали разные предвестья возраста и нездоровья. Удивительно, как поправляет и омолаживает страданье. Я вдруг узнал в глаза свою давно не виденную жизнь.

Прости за письмо, за глупые стихи, за невозможное многословье в сносках, ни к чему не нужных. Я хорошо напишу летом, я все пройду снизу доверху. Я тебе напишу о тебе, о предельном, о самом дорогом: о тебе безотносительной, «объективной». И о том, как представлял я себе мое прикосновенье к тебе. Говорю, и громоздятся словесные извращенья. Это оттого, что все стало жизнью. – Чего-то жду от Англии. Либо просто-напросто тебя, либо в уподобленьи. М.б. легче будет жить, легче встретиться. – На вопрос о последней фразе анкеты ты ответила. Слава Богу. Отрывками твоих стихов в письмах пользуюсь как сжатыми образцами лирической силы и высоты. Как хорошо, что мы поем эту <подчеркнуто дважды> хвалу друг другу не первыми, а со стольких, стольких голосов.


<На полях:>

И все-таки, что я не поехал к тебе – промах и ошибка. Жизнь опять страшно затруднена. Но на этот раз – жизнь, а не что-ниб<удь> другое.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации