Электронная библиотека » Борис Пастернак » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 26 июня 2017, 14:00


Автор книги: Борис Пастернак


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Что же это такое? Это знанье, без четкого, гулкого и электризующего соседства шага, действия, поступка. Оно само наэлектризовано. Поступки и шаги втянуты им в себя и растворены. Это знанье, изнутри пропитанное электричеством, опасностью, чувством, самопожертвованьем, движеньем. Это знанье, которое историей и культурой признается за дело. Если я скажу еще одну вещь про него, оно будет охарактеризовано полностью и сказанного будет достаточно. Немногими случаями действительного движенья и настоящих поступков, имевшихся у меня в жизни, я обязан только ему.

Если ему довериться и отдаться, оно развивает какие-то движущие магнетические силы. Видишь вперед, предвосхищаешь, и вдохновенье так пропитало тебя, что даже можно и предпринимать что-то, двигать руками и ногами, – поступать, потому что подымая руку, подымаешь руку, отяжеленную и проспиртованную им.

Я не могу переделать себя в главном. В мелочах можно перевоспитывать себя сколько угодно. Я делал попытки. Мне часто казался неказистым, второразрядным этот мой склад.

Ну что же. Двухтактного человека, находящегося постоянно в знаньи и движеньи (как ты), что меня пленяло и чему мое воображенье поклоняется, – я бы создать из себя не мог. Для этого нужно вновь родиться. Но удавались мелкие пробы: быть как все.

Однако, какой безотрадный мир открылся мне тут. Я остался ни с чем. Теперь я опять убедился в жизненной, житейской, элементарно правдивой и положительной ценности этой силы. Я с ней прожил лучшую часть своей жизни, с ней и умру. Только она свела меня с тобой и тебя мне возвращает.

Я сделал ошибку, заговорив с тобой о ней. Этого не следовало делать. На будущее время воздержусь. Она являет себя сама, ее лучше не называть, не теоретизировать. И потом, все равно ни к чему. Своими частыми словами о настроеньях и причинах ты обнаруживаешь высокое и приковывающее меня к тебе качество: ты не знаешь своей лучшей союзницы. Так это и должно быть. Ты говоришь о том, что сама называешь фантазией, книгой, и что по существу есть дух верности и преданности, и попрекаешь призрачностью то, что только и не призрачно: это-то и есть сила любви, которая только тогда и жива, когда ей тесно, когда она разбрасывается, отливает назад – и видит тебя в прошлом, забегает вперед и говорит о тебе, встреченной там, где тебя еще нет, и дразнит и раздражает тебя этим виденьем.

Пускай это называется фантазией. Qu’importe?[112]112
  Не все ли равно? (фр.)


[Закрыть]
Таков я, ты не сможешь с этим не подружиться, когда увидишь, как эта сила следует за тобой и тебе служит.

Приезд. Вот еще удивительное совпаденье. Так же точно как и все, связанное с дачей: “мой дом” (помнишь), мои расспросы о местонахождении дачи и т. д. – и Евгеньевский пер.

А знаешь, зачем я так о точном адресе просил? Я уже и тогда рвался к тебе ехать и казалось – завтра-послезавтра увижу тебя.

Теперь, когда ты об этом заговариваешь, не ясно ли, что ты мечту об этом вычитала из сургуча. А что другое сургуч, как не новый приступ был надежды: сегодня же, чуть только “Современник” или, завтра, когда Лежнев…

Но нет, невозможно покамест.

Я уже сказал тебе вчера.

Доехать до тебя легче вдесятеро, чем выехать. А если на все плюнуть, слишком большой козырь получат домоуправленье, фининспектор и пр. и пр. в свои руки.

Пожертвовать квартирой? А не слишком ли жирный для них будет кусок. Нет, скрепя сердце, добьемся своего.

Целую пульку в сердце твоем, хорошенькую, благородную, тихую.

Воскресенье 29 <июня 1924. Тайцы>

Я получила уже сегодня твои письма от 23 и 26, как быстро – штемпель Москва 26, Ленинград 27, Тайцы 28. Опять встретились и разминулись наши письма об одном и том же – о твоем приезде сюда. Ты опять озабочен и чувствуешь себя в оковах, а между тем я утверждаю, что изменилась только погода. Для меня это только – все. Это смысл всего лета – это здоровье Жени, моя поправка, весь замысел дачи, отъезда.

У нас очень холодно и ветрено, и так как Женя был простужен и теперь сопит, то и жду хорошего дня, чтоб вынести его опять на улицу. Пока мы сидим в маленькой комнатке, где вечером 18, а утром 15 градусов, и где Женя перетрогал все стенки, где он тянется и просит все, что бросается в глаза, и ни секунды не сидит спокойно, с трудом укладываем мы его в 10, а уже в 6 часов он встает и опять живет быстробыстро и широко открывает глаза и забывает закрыть рот. Он безусловно похож на тебя, особенно, когда удивлен, а это с ним бывает часто.

О, я очень боюсь, что лето будет плохое и тогда, увы, еще более трудная зима, трудная невероятно, потому что страшно подумать, как я не оправившись, а ты еще больше устав, будем существовать. Я ем много, но пока абсолютно не потолстела, а может, даже похудела – вся надежда на жаркое лето. Со страхом я еще думаю о том, кого я на зиму возьму к Жене. Феня хороша по хозяйству и может меня от него абсолютно избавить. Няня она – никудышная, она неряшлива в том смысле, что противоположно китайцам и твоей укладке чемоданов, потом от нее сильно пахнет потом, и на нее нельзя и на час оставить ребенка – она несообразительна, тяжела и тупа. Вполне доверяла Женю я Пане, к тому же она грамотна, весела, но у нее заболела мать, она уехала в деревню, и не знаю, вернется ли. Но это все на потом.

А хотела я сказать тебе вот что. Оставить Москву на неделю безусловно можешь, можешь даже никому не говорить о своем отъезде (кроме Шуры), а скажи, что на неделю уезжаешь в Пушкино. Я знаю, что неделя проходит так быстро, что твоего отсутствия не заметят. Но пусть тебе не кажется, что это необходимо, нет это было бы быстро, освежающе. Я больше не буду писать об этом и тебе не советую, потому что может показаться, что это очень долгое и трудное путешествие, о котором надо сперва серьезно подумать.

Боричка, у меня к тебе просьба. Достань и прочти “Путь к славе” (перевод М. Славинской) Роберта Уитгенса. Я это читаю теперь в журнале Вестник Европы за 17 год – январь и февраль – хорошо. Прочла я пока только до Продолжения. Достань поскорее, прочти и напиши. Очень может быть, что сильно на меня подействовало, потому что я очень давно ничего не читала. Если я успеваю написать тебе письмо или почитать – это уже страшно много для меня.

Боря, вспомни, каким ужасным тебе всегда кажется связанность, например, необходимость оставаться дома, когда я бывала больна (в Берлине, помнишь, да и в Москве, уже на второй день после операции первой), и ты должен сильно меня пожалеть и понять, что я не могу не быть бледной, сжатой, безразличной ко всему. Как хочется мне быть веселой, беззаботной, здоровой, спокойной, главное, беззаботной и свободной, и я знаю, что это невозможно так же, как вернуть время. Моя привязанность и связанность Женей (о, Боричка, как крепко я его люблю) так болезненна, как будто я вся окружена иглами, готовыми вонзиться, как только я неосторожно пошевельнусь.

Я и об этом больше не буду писать, – так уже отпали темы “твой характер”, “твой приезд”, “моя связанность Женей”.

Всего хорошего, целую, не грусти.


Я просила тебя как-то прислать книги, ты не ответил, трудно ли это. Сургуч в дороге с писем срывают и остается только след.

30 <июня 1924. Тайцы>, понедельник

Я написала тебе вчера письмо и вложила лепестки розы, дойдет ли оно. Я получила сегодня два твоих письма от 27 и 28. Мне грустно, что тебе тяжело, и что я не могу ответить тебе на твои заказные так, как они того хотят. Я не помню теперь, вырывались ли у меня в жизни горячие слова любви, даже слова уважения (как к папе) или горя и сочувствия (как к Жоне) должны дойти до невероятного обострения, чтоб быть сказанными. Но ты, конечно, прав, я отсырела, теплота моего непосредственного чувства меня не согревает. Ушла ли она, бесплодно поглощенная тем “искусственным льдом”, о котором ты пишешь? Нет, Боря, я думаю, что не было этого льда.

Самое близкое, что я помню, это зима. Ведь еще прошлой осенью у тебя были мечты, правда, мне казалось и тогда, что они едва меня касаются, а обращены на возрождение твоей работы, краешком они захватывали наши отношения, как условие и настроение. Эх, Боря, о чем толковать, щедро лилось масло в огонь враждебности. Мы шли по дороге, и камни, подставленные жизнью, принимали за ногу рядом идущего. Мы оба жадные, мы боялись дарить друг другу минуты, часы – и оба вне работы, вне радости, вне свободы.

Помнишь ли ты, с каким негодованием ты вспоминал поездку в Веймар и дни, исключительно для меня там проведенные. А теперь, Боря, это желание (которое возникло в отсутствии) меня видеть, быть со мною, говорить, дышать, оно пройдет еще прежде, чем ты насытишься, пройдет после первых двух-трех дней, когда ты в оправдание скажешь “надо работать”, “дни уходят”. И слова эти будут правы, но не право будет настроение, ощущение неполноты и где-то только краешком задевающая мечта.

Быть может, если бы я, подобно тебе, получила сейчас возможность тратить целиком весь день на работу, я почувствовала бы острую необходимость любить. Теперь любовь у меня, отраженная от твоего чувства, от твоего сердца, и много надо ему тепла, чтоб гореть на двоих. И кажется мне, что не осилить тебе. И что реальная ежедневная жизнь вместе это не замедлит доказать, и я страшусь ее, боюсь опять, как прошлую зиму, взять на себя год испытания. Помнишь, я говорила “Зима покажет”. Я не хочу, мне слишком больно. Упреки, хотя причины их получать сейчас нет (я получила письмо в понедельник, во вторник ответила, в среду письмо ушло), я принимаю по адресу с большей уверенностью, чем заказные.

Женя


Не жди скоро письма, мне трудно писать, трудно смотреть в будущее.

Вторник, 1 июля <1924>

Уже сегодня получила твое письмо, посланное вдогонку. Ты во всем совершенно прав. Уже в том письме, как ты его назвал, карандашном, когда я писала тебе “Бога ради, не говори: прости, не зная до конца свою неправоту”, я хотела, но не помню, почему не написала о том, что не дай Бог тебе от себя, от своей сущности отступиться, хороша ли она или плоха, близка ли мне или враждебна. Зависимость в творчестве, ты знаешь, как для меня противна, но в жизни, я даже к совершенно чужим, как например к Стелле, чувствую сильную вражду за то, что она не своим нутром живет. Что касается моих писем, то ты опять-таки совершенно прав – я не пишу, а отвечаю, а отвечать мне тоже скучно, кажется, что я под диктовку пишу и что ты, действительно, все знаешь, и я с удовольствием ликвидирую тему за темой. Не сердись и не огорчайся, но я, вероятно, буду писать редко, и когда в том будет явная необходимость.

Не проси меня писать и постарайся не связывать желания (если оно будет) мне кое-о-чем рассказать. Если ты будешь спрашивать о том, на что сам, действительно, не сумеешь ответить, я напишу, если тебе захочется просто говорить – я буду слушать внимательно.

Женя

У Женички внизу два зубочка. Он с таким удовольствием и удивлением стукает ими о стакан, о блюдечко, о ложку. Два дня, как мы в перерывах меж дождем и ветром на полчаса, на десять минут, зависит от погоды, выходим и опять бегом возвращаемся домой, повернув Женю спиной вверх к дождю, а он принимает это за игру и хохочет.

2 июля

Боричка, я наспех, уже в темноте пишу тебе. Мне хочется провести рукой по твоим мягким волосам. Теперь ночь, и мне уже давно пора спать. А что если наплевать на нездоровье завтрашнего дня и придти к тебе. Боря, мне не спится, можно? Какое счастье быть животным или ощущать так вдруг первобытные инстинкты. Подошла к корзинке, где спит Женя. Какое счастье, это маленькое тепленькое мое тельце, мой ребеночек, Боря. О, если б можно было стать просто кошкой, лечь около него, отодвинуть его бочком, чтоб он со сна с закрытыми глазами потянулся к твоей груди и замурлыкал по-кошачьи сладко. Ты представь себе, Боря, если б это был первый ребенок, если б никто никогда не видал их кругом на каждом шагу. Что должна была бы чувствовать мать. О, как хорошо быть кошкой или львицей, которая уверенно, гордо трется боком (помнишь как в Тиргартене[113]113
  Зоологический сад в Берлине.


[Закрыть]
), кладет морду на шею льва и отдается марту, и сливается с природой, и себя и свое дитя знает, как единственное – вне сравнений и опыта других.

Как странно, это только что пришло в голову, что животные, которые нам кажутся стадными, которые все в своей жизни похожи, на самом деле единственны, потому что у них все через свою единственную природу и опыт. Я не знаю, поймешь ли ты меня. Я хочу сказать, что отсутствие человеческого ума и опыта через понимание делает их подлинными индивидуалистами.

3. VII.24. <Москва>

Золотая моя умница, получил воскресное и понедельничное твои письма. И опять в разминувшихся письмах речь об одном: о том, что у нас в разминающихся письмах об одном говорится. Спасибо за благоухающую фотографию, вложенную в воскресное письмо. Ты знаешь, запах ее так силен, что конвертом надушился ящик стола, честное слово, не преувеличиваю. Вот как это было. Я положил оба письма ко всем твоим остальным, в ящик. Сейчас хотел перечесть. Вынимаю конверт за конвертом – все не те, старые. Стало быть, я их в ящик не положил, только показалось, может быть, на печке близ постели? Нет, ящик неуловимо и расплывчато отзывается розой, то есть тем, что я тебе в заказных писал, то есть твоей готовностью принять это все на себя, то есть Тайцами, лицом Тайц, еще немного отдаленной, но уже близящейся радостью. И действительно, письмо нашлось, только я его меж других засунул. Ты все видишь, ты все знаешь, роза меж двух половинок желтого, загнутого листочка это ты сама, и ты ее вкладывала, чуть-чуть волнуясь, в полном сознании того, что ты делала, и что это значит, и опять опередила меня.

Но сделай усилие, милая подруга, и стряхни с себя эту печаль. Правда, печалиться незачем. Ты думаешь, мне тут очень сладко? Ведь я ничего существенного не наработал, и в этом отношении (в отношеньи работы) никаких перемен по отношенью к зиме нет. Но я внутренне переродился.

Драгоценно своим и достойным стали для меня опять, мое стремленье ко благу, к правде, к совершенству, то есть мое искусство и моя любовь, то есть божий мир и ты в нем. И вот, достаточно было надышаться, хоть пассивно, всем этим, как и у всего окружающего изменилось лицо.

По счастью проявлений просто-напросто любви ко мне несравненно больше, чем знаков недоброжелательства и вражды. И слава Богу, что к обеду моему подаются перец с горчицей. Как бы стали мы есть лучшее, что может дать земля, не ставь судьба к нам на стол этого горького судка? Крест<оянские> и пролет<арские> поэты словно нарочно созданы, чтобы было у нас, чем обливать и посыпать салат, огурцы и редьку. Ты скажешь, что я слишком о себе много говорю. Ну прости, а мне казалось, что о тебе, я нас друг от друга не отделял. Но если вспомнить, что и пастернак существо огородное, а также и оглянуться на сказанное в первых строках письма или просто сунуть нос в выдвижной ящик, то надо будет признаться, что письмо совсем ботаническое. И слава Богу.

О чем тебе убиваться? Выйдем, выйдем на дорогу, родной кусок меня самого, правая моя рука, межреберное мое чудо. Выйдем, не беспокойся. И в той мере отдельности, какая нужна, я и тебя на дорогу выведу, то есть помогу выйти, то есть хочу помочь.

И потом одну еще вещь я узнал. Что у тебя нет другого никакого мужа, нежели тот, что я теперь, то есть что только в поэте ты найдешь человека, и совесть, и прозу, и помощь, и пользу, и толк. И скверно, что эта сила сейчас бездействует во мне.

Теперь о деле. Я опять твердо знаю, что раньше десяти дней мне никоим образом к тебе не собраться. Но думаю, что и не позже, чем через две недели соберусь. Я нарочно ничего тебе не пишу о разных фактах и делах (хотя все они незначительны), чтобы иметь о чем за столом при Фене с тобой говорить. Но иногда мне кажется, что – не в письмах даже, а в воображаемых обращеньях к тебе за это последнее время я выговорил все, весь выговорился и часто с робостью я думаю о том, каким бессловесным я к тебе приеду. И действительно, я не слышу себя разговаривающим с тобой. Но я вижу наплывы густой зелени, опускающееся и поднимающееся пространство, извилины и неожиданности дорог, и тебя и себя, глядящего на тебя и кажется сутки сплошь целующегося и сросшегося с тобой, и вот мы с тобой цветем, пахнем, ослепляем или дышим тенью, закатываемся и восходим.

8. VII. <1924. Тайцы>

Вчера получила твое письмо. Захвати, Боря, на всякий случай, потому что я слабо надеюсь, что сумею поработать, один маленький подрамок из тех, что в большом шкафу, работу с него сними и приколи к двери шкафа, а подрамок сложи и вложи в чемодан, холст, не приготовленный, то есть просто полотно, у меня здесь есть, клей хорошо бы кроличий, листика два, не помню, есть ли у меня дома, где-нибудь поищи в нижнем ящике бельевого шкафа, того, что около кровати, потом 1/4 или 1/2 фунта цинковых белил в порошке достанешь в москательной лавке на Арбатской площади, и немножко обойных гвоздиков. Хорошо бы еще листа три бумаги для рисования, тоже у меня в нижнем ящике возьми, можешь взять вместе с папкой, она тоже, вероятно, в твой чемодан влезет. Если это тебе не трудно, то сделай. Если покажется неприятным, то брось, обойдусь.

Видишь, Боря, ты в письме пишешь, что тебе не сладко, а мне так кажется, что всю тяжесть я взяла на себя, уехав с Женей. Правда, у тебя осталась забота о деньгах и квартире, но это несравнимо – бывает же у тебя все сплошь 24 часа твои – о какой ты счастливый!!! Если ты приедешь 20-го, и приедешь только на неделю, то попадешь в плохое время, вероятно, это будет время моего нездоровья, когда я раскисшая буду, как сонная муха, ползать или лежать. О чем я тебе еще хотела написать – вот: здесь все время ужасная погода, дождь, ветер, холод.

Если так будет продолжаться, то может, придется уехать, – об этом мы потолкуем, когда ты будешь здесь. Увы, я потеряла свою решительность и быстроту поступков и собираюсь учиться терпеливости, я бы уже сбежала – но как подумаешь, что опять ехать, что-то искать (то есть если в Москве хорошая погода, то под Москвой комнату), опять перебираться и потом денег-то опять сколько тратить, и решаю, что надо быть терпеливее и жить не так, как хочется, а как можется (увы, когда-то Хиля меня хотел приучить к этой отвратительной пословице).

Ну вот так, жду тебя с нетерпением по-разному и по-всякому. Хотя ждать терпеть не могу. Помнишь, как ты ждал в Братовщине приезда и как проходил у тебя такой день. Правда, мне дней считать не к чему, но от ожидания сосет под сердцем. Может, ты напишешь точно, когда выедешь, приедешь в Петербург ты часов в 12, а в 1.40 с Балтийского вокзала поезд в Тайцы, если напишешь, буду встречать.

Всего хорошего, ответь поскорее.

Женя


Почему ни ты, ни Шура мне не напишете, как он живет и как Ирина, занимается ли, отдыхает ли. Крепко их целую. Женя

9. VII.

Только что получила твое об ангине. Боричка, выздоравливай и приезжай поскорее. По правде сказать, я тоже сильно соскучилась, крепко тебя целую. В комнате у меня стоит целый горшок красных и маленьких бледно-розовых роз, я бы с радостью тебе их отправила, а пока отправляю их всем сердцем.

Твоя Женя.


Из приписки можно судить, что было несохранившееся письмо от 4 или 5 июля, в котором отец сообщал о том, что заболел тяжелой ангиной. Вскоре у него начались сердечные осложнения, что задержало его отъезд в Тайцы еще на целых три недели.

9. VII.24. <Москва>

Милая подруга!

Завтра я уже выйду наверное и думаю, что у меня весь день продержится нормальная температура. Какие скоты в Госиздате! Неделю назад они клятвенно пообещали заплатить мне 8-го (вчерашний день). Так как я еще не выхожу, а Шура опять занят таинственной работой в острой и скоротечной форме, то попросил Абрашу[114]114
  Абрам Вениаминович Адельсон.


[Закрыть]
сходить с доверенностью. И вот оказывается отложили платеж больше, чем на неделю. Когда же я наконец к тебе попаду! Мне трудно теперь писать, я понять не могу, откуда на меня напала такая слабость. Словно я кровью истек. Господи, как я тебя люблю и как всеми помыслами и каждою жилкой к тебе тянусь. Неужто опять обманут?

Они обещают теперь дать денег в четверг через неделю. Если не случится чего-нибудь непредвиденного, выеду в пятницу. В будущую, стало быть субботу буду у тебя. Ты не огорчайся, дорогая, что все это становится непохоже на то, что нам раньше представлялось и желалось. Это только так кажется. Это оттого, что тон писем стал у меня другой. Да как ему было и не измениться. Я пишу тебе, как из тюрьмы, из самой гущи безысходно пустого и скучного дня. Я вынужден воздерживаться от чувств и впечатлений, вызываемых посещениями друзей. Одни, исходящие от их рассказов и от разговоров с ними, я подавляю, чтобы температура у меня не поднялась, сильно, как оказывается, отзывающаяся на всякое волненье.

Другие, идущие из глаз в глаза, я отвожу оттого, что тебя люблю и что ты самолюбива и ревнива. А безразличной пестроты, то есть улиц, незнакомых людей и пр. и пр. я не вижу, под дождями и под солнцем не бываю, не пишу, и только может быть сегодня за чтенье возьмусь. Мне стоило бы большого и мучительного напряженья вновь вообразить Тайцы и тебя, и я этого соблазна избегаю. Нет, нет, любимая моя, ты ни о чем не думай и ничего ни с чем не сравнивай.

От наших (от мамы и Лиды) получилось письмо с ответом на то твое, о котором я тебя недавно запрашивал. Я тебе пересылать его не буду, а с собой привезу. В мамином много чувства, в Лидином много ерунды, но будто все это мимо, чем-то не понравилось мне письмо. Я все больше и больше убеждаюсь в том, что для меня искусство в целом, его мир, тип человека, который оно вырабатывает, его историческое прошлое, трудности, им преодолеваемые в наше время, его будущее, о котором можно гадать, вся его семейная хроника – кровно нужны мне, как воздух, которым я всегда дышал и дышать буду. У меня были родители и сестры, пока они определялись тем же свойством, пока они, сами ли качаньем этого воздуха занимались, или просто находились в нем, косвенно с ним связанные. Я любил своих только так и только в этом отношеньи. Читая Лидино письмо, я пришел в раздраженье оттого, что этого там нет. И не отходя от стола написал им резкое, нехорошее письмо. Сейчас, разумеется, каюсь и сегодня же буду у них просить прощенья. Засыплю их ласковыми словами, но почувствовать без этого возвышающего фона у них за плечами не смогу. Это не относится к папе, который с ума сходит от красок в Палестине.


P. S. Милая Гулюшка, я тебя крепко люблю, крепко целую, крепко обнимаю. Я совершенно не знаю, как с тобой буду жить. Я тянусь и рвусь к этому, как к предельно глубокой, неповторимой по тонкости, нечитанной мною и мною несочиненной книге, где все достигнуто и выражено с тем совершенством, с каким в полдень спит послеобеденным сном солнце, и сквозь сон говорят петухи в бездонно тихом и голубом море прожитого; – человеческих воспоминаний, из которых состоит летний неподвижный воздух в тридцать лет.

Прости. Этого вкуса бытия, вяжущего, захватывающего и усыпительного я передать не в состоянии. В выраженьи это становится чепухой.

Свет в твоем присутствии представляется мне тем белым светом Ван Гоговского созерцанья, при котором от зрачка художника, страстного и повествовательного, падает тень на луг и на полотно. Звук – таким сильным и еле уловимым, словно это звук слова, произнесенного год назад и каким-то чудом задержавшегося в своем долгом пути. Страшная отдаленность заряда и зарожденья. Страшная сила разрыва, преодолевающего громадные расстояния. Тонкость и неуловимость проявлений, победивших огромные расстоянья. Тишина, залитая солнцем, в которой уголь и гром.

О прости, такие вещи пишутся не так и не второпях.

12. VII.24. <Москва>

Дорогая моя!

У меня теперь с температурой то же самое, что у тебя с кровотеченьем бывало. Сегодня опять будет Левин. Но это все пустяки. Печально, безысходно, непоправимо печально то, что тем временем, как меня томили и томят с платежами, мелькают дни, проходят недели, и вот уже лето кончается, и я у тебя не побывал. Как всегда в таких случаях, я совершенно пал духом.

Был день, когда я прощался с тобой, не с тобою вообще, но с тобою в Тайцах, с тою тобой, к которой душой несли заказные письма, прощался и плакал. Потом я узнал, что прощаться и плакать мне нельзя, потому что это подымает температуру на 0,5. По той же причине мне нельзя и работать, и читать, и, вероятно, и письма писать вредно. Вся разница между моим теперешним и твоим берлинским положеньем, отбрасывая просто несравненно большую серьезность твоего, заключается в том, что все то, чего мне нельзя, мне в то же время обязательно нужно. Обязательно надо достать денег, ты наверное давно без них сидишь, квартира уже третий месяц не оплачена (не из чего было платить), и на нее нарастает чудовищная пеня, то же самое и с подоходным налогом.

О, что за каторга! Мы должны чудом откуда-то доставать деньги в то самое время, как всякие издательства, в том числе и государственные, и всякие люди, в том числе и государственные, вправе месяцами отказывать нам в гонорарах, расплатах по договору и пр. и пр. Это оскорбляет и доводит до отчаянья. Но ради Бога, не поддавайся моему настроенью. На этот раз это одно из тех, с которыми надо бороться. Одно их тех, что ведут вниз, а не вверх, – вот в чем вся разница, и вот в чем его осужденье. Пускай настроеньем была и первая половина лета. Его оправданье было в том, что оно подымало и прибавляло жизни. В таком настроеньи производятся открытья и делаются завоеванья. А это – смертоносное. Оно еще ниже действительности, то есть того, что подметают дворники с мостовых.

Напиши мне ласковое письмо, посмейся надо мною, скажи, что все это пустяки, замедли течение времени, мне хочется еще в июле попасть к тебе. А я все силы приложу к тому, чтобы вернуть себе то настроенье, которое залило мне светом сердце и позволило мне прочесть в нем много такого, чего я в целом никогда в нем не читал, а частями читал очень, очень давно. Этому моему письму значенья не придавай. Все уладится. С осени обязательно надо будет избавиться от проходной комнаты, сейчас у меня решимости на это нет. То есть просто нет сил. И вдруг выйдет, что я какую-нибудь глупость сделаю. Без тебя этого нельзя предпринимать. Пиши же мне, родная моя, утешь и поддержи.

Твой Б.

Пятница 11. VII. <1924. Тайцы>

Боричка, конечно, я твоей маме письмо отправила на адрес Жони, но своего адреса не дала.

Я бы все-таки хотела точно знать день, когда ты выедешь, хочется тебя встретить.

Это, конечно, случайность, но почти в тот же день или днем позже, когда ты заболел, снился мне страшный сон, до того, что и теперь вспоминать жутко, а тогда я долго ходила напуганная, рассказала его Фене, хотела тебе написать.

Вечер, у тебя собралось много народу, почти все совсем молодые, то есть вроде Вильяма и Куниной[115]115
  Евгения Филипповна Кунина (1898–1997), знакомая Пастернака и его поклонница, поэтесса.


[Закрыть]
. Помню мельком, но определенно, я что-то живо, но с робостью говорила и вдруг поняла, что все они еще очень молодые и наивные, потому что слушают меня еще с большой робостью. Ты был оживлен и взволнован, много говорил, кажется читал, кто-то играл. Комната, терраса, пейзаж не русский. Серый камень низкого широкого крыльца, окно в глубине ниши, сумерки, рояль.

И как бывает во сне, все сосредоточилось в той полосе, едва достигая рояля и чуть-чуть повыше голов на фоне очень широкого окна. Аэропланы, целая стая от выстрела сорвавшихся диких уток, с резким звуком стали разрезать воздух (я не знаю, как тебе объяснить, был ли то звук мотоциклета или низко очень быстро пронесшегося аэроплана, или образ свистящей над головой сабли). Все мы выбежали на площадь перед домом, думая, что видим гонки, состязанье.

Дальше я никого не видела. Около меня, как коршун, опустилась громадная птица (все еще казалось, что это машина, хотя аэроплан машиной трудно назвать) и все с тем же оглушающим звуком впилась стальными когтями в землю. Грудь и обращенные на меня крылья были темно– розовые (но “розовые” ничего не говорит – это был жуткий розовый цвет, по силе и матовости – красный, по тону – розовый), поджатые во время спуска, покрытые серыми перьями ноги потом впились в землю стальными когтями. Но я, все еще пораженная, любовалась этой птицей, опять поднявшейся в воздух, когда другая камнем слетела рядом, но промахнулась и задела меня только крылом. Я все поняла и бросилась к дому, громко зовя всех опомниться и вернуться, думая о тебе и зная твою рассеянность. Было поздно, окровавленных внесли двоих. По ощущению, один из них был ты.

Дальше уже сон лишен ясности. Лазарет (как во время войны) и много раненых ужасными птицами, всех перевязывает уставшая, измученная сестра. Приходящие люди исполнены каким-то религиозным подъемом и даже не горюют. Уже совсем смутно помнится какая-то женщина, славословящая над останками, и я, умоляющая сестру, которая, наконец, дала мне льду, который непременно надо было завернуть в марлю и заполнить им раненую грудь.

Жду с нетерпеньем.

Женя.

Суббота.

Просьбу не говорить о твоей болезни не могу исполнить, потому что уже сказала. Сегодня я совсем кислая, нездоровится. Три дня у нас жарко, но все-таки ветер.

14. VII.24. <Москва>. Вечером

Моя родная, я облился слезами, прочитав твой сон. Это сон в руку и слава Богу, что, кажется, миновал, ото снился. Ты и не подозреваешь, сколько в нем правды, и как поразительно, что я сегодня как раз про него узнал. Увидимся, расскажу. Но как мне сказать наверняка уж и теперь, когда я приеду: я сегодня в первый раз вышел на несколько минут. Пришлось скоро домой вернуться, пошел дождик. Какая не удачная карточка, но что за чудесный мальчик на ней! Какой-то задорно-созерцательный, настороженный и грустный. Страшно милый и удивительно, что наш. Слава Богу.

Письмо, которое сопровождало карточку, если исключить приписку насчет роз, огорчило меня. В нем в первый раз за все лето сказался незаслуженный холод, и счастливцем ты назвала меня некстати, не вовремя, я тебе и про это расскажу.

Однако я знаю, как действуют такие сновиденья; и чего стоит физическая подоплека повышенной чувствительности теперь также узнал. Так вот. Лучше уж огорчай меня, но да минуют тебя такие сновиденья. И лучше будь безжалостной, чем жалостной, потому что у жалости есть свои медицинские причины. Но мы скоро увидимся. Какое счастье! Это тоже представляется мне сном. Дай Бог, чтобы не был он кратковременен. Ты все боялась моей изменчивости. Я не этого опасаюсь.

Шура все еще не уехал, хотя у него уже больше трех недель заграничный паспорт в кармане. Пепа[116]116
  Домашнее имя Б. И. Збарского.


[Закрыть]
привлек его к работе по мавзолею, и по обыкновенью, он работал сплошь, дни и ночи. Мы немного ссорились с ним, потому что в дни, когда я так нуждался в его помощи, он не оказывал мне ни малейшей, раздражался и плохо себе представлял, что со мной.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации