Автор книги: Борис Пастернак
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Мать повезла Женю в Киев. Они остановились у родственников – на Украине всегда было легче с продовольствием. Женя познакомилась с А. А. Экстер[8]8
Александра Александровна Экстер (1884–1949).
[Закрыть] и стала брать у нее уроки живописи. Ее показывали врачам. Оказалось, что бесконечные простуды и затяжной бронхит дали начало верхушечному процессу в легких. Мать поехала с нею в Крым, где они пробыли с июля по сентябрь 1918 года.
“Шумит ветер, – записала Женя в своем дневнике 20 июля/ 2 августа 1918 года, – мне жутко, хотя теперь утро, я лежу в постели. Глупая девочка, где твои близкие люди? Ведь мне нужны все новые и новые. Была Соня, Рахиль, Маничка, Доня, – все далеко, а я в Крыму одна. Но сегодня мне впервые тоскливо утром. Тоска приходит ко мне ежедневно вечером вместе с теплой крымской ночью, а ночь наступает здесь рано в восемь часов, наступает она сразу без сумерек и тогда приходит тоска по близким. Ночи теплые, шумит море, тихо покачиваются кипарисы, со всех сторон несутся стрекотанье, шепот, жужжанье, чей-то протяжный свист, а наверху черное, как пропасть, небо, усыпанное бесчисленными звездами. Ляжешь на спину и смотришь, как тихо скатываются золотые звезды”.
Тем не менее курс лечения виноградом и солнцем пошел Жене на пользу. Она выздоровела и потом всегда вспоминала время, проведенное с матерью в Алуште, как последние лучезарно счастливые месяцы беззаботной юности.
Семья тем временем переселилась из Могилева, где уже шли военные действия, к старшей дочери в Петроград. Но путь туда из Крыма был отрезан. Женя с матерью добрались до Харькова, куда к ним приехал Семен Владимирович. Он недавно, во время немецкого наступления 1918 года, когда в Могилеве были захвачены кровные лошади знаменитого конного завода, по просьбе командования Красной армии пробрался в Могилев и перегнал всех лошадей через линию фронта. Это помнили все конники, и до самой смерти он продолжал быть в чести у них, и они приглашали его продемонстрировать молодым езду высшего класса и ежегодно присылали ему пригласительные билеты на ипподром.
В Харькове Женя подружилась со своим кузеном Семеном Филипповичем Добкиным, который потом всегда вспоминал о ней и ее матери в Харькове, о том, как близки были тогда брат и сестра, как ходили вместе на вечера артистической молодежи. Ее гладко зачесанные волосы открывали крутой и высокий лоб, длинная густая коса спускалась до колен. Запомнилась ее улыбка, освещавшая лицо, причем часто она улыбалась не столько внешним причинам, сколько своим мыслям.
Удивительно, но эта загадочная улыбка появляется почти во всех воспоминаниях о ней. Н. Н. Вильям-Вильмонт называет ее “таинственной, беспредметно манящей, которую при желании можно назвать улыбкою Моны Лизы”, о ней писал Пастернак в стихотворении, написанном при расставании:
Художницы робкой, как сон, крутолобость,
С беззлобной улыбкой, улыбкой взахлеб,
Улыбкой, огромной и светлой, как глобус,
Художницы облик, улыбку и лоб.
О ней же в Послесловии к “Охранной грамоте”: “Улыбка колобком округляла подбородок молодой художницы, заливая ей светом щеки и глаза. И тогда она как от солнца щурила их непристально-матовым прищуром”.
А тогда в Харькове Женя в течение нескольких месяцев, с 20 сентября 1918 года по 2 мая 1919-го, занималась скульптурой в Художественном цехе, познакомилась с художницей Любовью Михайловной Козинцевой[9]9
Любовь Михайловна Козинцева (Эренбург; 1900–1970).
[Закрыть], посещала собрания группы ХЛАМ (художество, литература, архитектура, музыка).
Когда восстановилось железнодорожное сообщение, Женя с матерью и братом отправилась в Питер. Муж старшей сестры вскоре устроил Женю курьером в Смольный. Ей выдали полушубок и валенки, и она бегала целый день, разнося пакеты по городу. За это давали красноармейский паек. Вскоре она поступила в училище барона Штиглица, где продолжила свои занятия живописью, в чем теперь видела цель жизни. Там она познакомилась с Саррой Дмитриевной Дармолатовой-Лебедевой[10]10
Сарра Дмитриевна Лебедева (Дармолатова; 1892–1967), скульптор.
[Закрыть], которая преподавала рисунок. Дружба с ней, возобновившаяся после переезда Лебедевой в Москву, впоследствии стала для мамочки огромным душевным подспорьем в жизни.
Однако Женя не смогла долго совмещать службу с занятиями у Штиглица и в результате потеряла паек. Это возмутило ее зятя, который преподал ей свое жизненное правило, часто потом с горечью вспоминавшееся: “Живи не как хочется, а как можется”. Мириться с этим Женя никогда не могла. Она уехала в Москву и поступила в Высшие художественно-технические мастерские (ВХУТЕМАС), открывшиеся вместо Училища живописи, ваяния и зодчества, в котором еще недавно преподавал Л. О. Пастернак. Мамочка училась в мастерской Д. Штеренберга и П. П. Кончаловского.
Летом 1920 года ей удалось отправиться с Фиалкой Штеренберг и Еленой Фрадкиной[11]11
Елена Михайловна Фрадкина (Хазина; 1901–1981), художница.
[Закрыть] в художественную колонию в Малаховке, которой руководили Марк Шагал и Роберт Фальк. Там она познакомилась с музыкальным критиком Юлием Дмитриевичем Энгелем и его дочерьми Адой и Верой[12]12
Юлий Дмитриевич Энгель (1868–1927), композитор и музыкальный критик. Ада Юльевна Энгель (Рогинская; 1901–1970), художница, и Вера Юльевна Энгель (Добрушина).
[Закрыть].
В Москве мама снимала комнату на Рождественском бульваре против дома со львами, зарабатывала гроши, давая уроки рисования дочери одного из актеров МХТ, графила конторские книги, голодала. Кроме ВХУТЕМАСа, она бегала в балетную школу учиться ритмике, часто ходила слушать музыку. Временами приходила помощь от родителей из Питера, которую привозили навещавшие ее брат и сестра Гитта.
Главным в ее характере было стремление к самостоятельности и тогда еще не надломленная веселая вера в свои силы. Она была очень способна к живописи, владела сильным рисунком и рядом со своими однокурсниками, среди которых были очень талантливые художники, чувствовала себя уверенно. Мамочка вспоминала потом, что в это время И. И. Машков писал ее портрет на огромном холсте. Судьба этой работы неизвестна.
В январе 1921 года через адресный стол ее разыскал только что приехавший в Москву после двухлетних мытарств в отрезанном войной Крыму Михаил Львович Штих[13]13
Михаил Львович Штих (1898–1979), скрипач, журналист.
[Закрыть]. Найти Женю Лурье просила его уезжавшая из Крыма в эмиграцию ее кузина Софья Мельман.
Мы очень быстро и крепко подружились, – вспоминал М. Штих. – Я стал часто бывать по вечерам в ее комнате в большом доме на Рождественском бульваре, я читал ей стихи, которые помнил в великом множестве – Блока, Ахматову и, конечно, Пастернака. В начале осени дядюшка мой стал устраивать в подмосковный санаторий на станции Пушкино мою сестру Нюту. Я нажал на него и вместе с Нютой он устроил туда же и Женю. Время от времени я навещал их там. И однажды, когда мы с Женей сидели на скамейке в санаторном лесу, я прочитал ей два моих стихотворения (увы, далеко не блестящих), которые были посвящены ей. Одно из них “Портрет”:
Да, в сумерки яснее все улики.
В такие сумерки. И ясно в этот час:
Лишь на полотнах мастеров великих
Есть женщины, похожие на Вас.
Одни из тех, о ком столетья пели
И за кого на смерть, ликуя шли,
На плаху шли и гибли на дуэли
Поэты и мечтатели земли.
Ах, все они давно лежат в могилах,
И только Вам – стучаться у дверей,
Чтобы искать своих родных и милых
В каталогах картинных галерей.
Когда я кончил, Женя как-то погрустнела и сказала ласково и непреклонно:
“Миша, мы с вами останемся друзьями. Вы меня поняли?”
Я понял. И вскоре мы попрощались, я поехал в Москву. <…>
И мы остались друзьями. Только теперь наши встречи происходили чаще у нас в Банковском переулке. Женя очень подружилась и с Шурой[14]14
Александр Львович Штих (1890–1962), экономист.
[Закрыть]. А еще ей очень хотелось познакомиться с Борей, но их посещения все как-то не совпадали по времени.
Брат Миши Шура Штих был с детских лет близким другом Пастернака. Его первый слушатель и советчик, он сам писал стихи и за год до революции издал свою книжку. Женя сделала портреты обоих братьев.
“И однажды, – писал Миша Штих, – когда мы с ней были по какому-то делу на Никитской, я сообразил, что в соседнем переулке (он, кажется, тогда назывался Георгиевским) живет Боря. И мы решили наугад, экспромтом заглянуть к нему. Он был дома, был очень приветлив, мы долго и хорошо говорили с ним. Он пригласил еще заходить. И через некоторое время мы пришли опять. На этот раз я ушел раньше Жени, и они с Борей проводили меня до трамвая. И я как-то, почти машинально, попрощался с ними сразу двумя руками и вложил руку Жени в Борину. И Боря прогудел: «Как это у тебя хорошо получилось»”.
Это было летом перед отъездом родителей Бориса Пастернака в Германию. Он тогда жил на углу Георгиевского и Гранатного переулка, снимал комнату у Марии Львовны Пуриц[15]15
Мария Львовна Пуриц (? – 1974), скрипачка, вдова адвоката С. Н. Пурица.
[Закрыть], вдовы адвоката, старого знакомого его отца, недавно скончавшегося. Ее дочь Наталья Семеновна запомнила приход Жени к ним в дом и рассказывала, каким страшным потрясением для них было известие о смерти Блока, – как тяжело переживал это Борис, который в мае встретился с Блоком на вечере в Политехническом и по его просьбе отложил свое свидание с ним до следующего приезда в Москву.
Он ожидал тогда издания своих книг “Сестра моя жизнь” и “Темы и варьяции”, отданных в Государственное издательство под объединенным названием “Жажда в жар”. Тем временем стихи из “ Сестры” ходили по рукам в списках, отдельные вещи были отданы в случайные журналы и печатались. Ими восхищался Брюсов, имя Пастернака вместе с именами Маяковского и Асеева стояло в ряду первых молодых поэтов. “Сестрой” заинтересовался издатель З. И. Гржебин и вел переговоры с ГИЗом, желая выкупить у него рукопись.
Еще в середине июля в Германию через Ригу уехала сестра Бориса Жозефина. Теперь, записавшись в университет, она ждала приезда родителей с младшей сестрой Лидией[16]16
Леонид Осипович Пастернак (1962–1945), художник, его жена пианистка Розалия Исидоровна (Кауфман; 1867–1939) и дочь Лидия Леонидовна (1903–1989), биохимик.
[Закрыть]. Они приехали в Берлин 18 сентября. Борис с братом Александром[17]17
Александр Леонидович Пастернак (1893–1982), архитектор.
[Закрыть] остались в Москве в двух комнатах родительской квартиры на Волхонке, которая была сразу уплотнена вселившимся семейством Фришманов.
Осенью возобновились занятия во ВХУТЕМАСе. Женя занималась тогда в мастерской Петра Петровича Кончаловского, дружила с сокурсниками Еленой Фрадкиной, Сергеем Сахаровым, Леонардо Бенатовым, Натальей Челпановой[18]18
Сергей Семенович Сахаров (о. Софроний; 1896–1993); Леонардо Михайлович Бенатов (Левон Бунятян-Бунатянц; 1899–1972); Наталья Георгиевна Челпанова (Парен; 1899–1958).
[Закрыть]. С некоторыми из них завязывались романтические отношения. Особенно привлекал ее Сергей Сахаров, у нас сохранился сделанный им ее красивый портрет. Он познакомил ее со своей матерью и сестрой. Женя записывала в дневнике события осени 1921 года и свое скептическое отношение к занятиям в школе, когда каждый сам по себе выискивал средства к существованию в те трудные и голодные годы. Начало занятий оттягивалось, 25 октября 1921 года она писала, обращаясь к себе самой:
Слушай, Женя, я буду рассказывать тебе о своей жизни и мыслях. Уже третья неделя, как я скверно очень живу. Я ничего не делаю. Сегодня в три часа Петр Петрович будет в мастерских. Я жду трех часов, но знаю, что зря. Будет несколько человек, а на нас надежда плохая, мы не сумеем дать жизнь мастерской, а мальчики, они, каждый работает сам по себе и вряд ли хочется им наладить работу в школе. Мне кажется, что вообще школа скверная штука, она как-то не нужна тем, которые там околачиваются.
29-го. Конечно, П. П. не пришел. Сегодня уже суббота, занятия не начались. Гита и Сеня все еще не уехали в Петроград. Хочу, если уедут завтра, придти в себя и начать работать хоть одной. Знаю, что в понедельник кое-кто соберется в мастерской, но как мне всё и все противны. Хочется видеть Сережу, можно бы написать, попросить быть завтра на концерте, но просто не знаю, что это ни к чему, храм разрушен, а он был. Правда, не верилось. А теперь зачем встречаться, мне дорого безусловно его мнение, может, даже единственное, о работе. Но нужно даже и этим пренебречь.
Я хочу проследить свои личные отношения с людьми. Когда читаешь свои заметки о прошлом или письма, все кажется теперь (я, как всегда, считаю теперь – сегодня, а завтра, может быть, иначе) не нужным, не стоящим затраты дум и времени. Доня – это хорошие, радостные отношения. Виктор – ценно только одно лето, просто летние хорошие дни, а все, что было потом, – могло и не быть… Теперь я не хочу больше создавать личных отношений. Может быть так, что я не похоронила еще Сережи. Я отгоняю даже мысль зайти к нему в мастерскую, я не хочу больше мимолетных настроений. Я поддалась ему на рождении Александра Львовича, и было хорошо мне с Борисом Пастернаком. Правда, на следующий день и завтра хотелось его повидать, во-первых, потому что я ничего не делаю, а потом приятно состояние напряженности и интереса. Но довольно, я его не видела и не надо, ни к чему.
Запись обрывается, но мнимое безразличие дает увидеть зародившееся влечение.
Мама часто вспоминала потом об этой встрече на дне рождения Шуры Штиха. Это было 13 октября 1921 года. Пастернак играл на рояле, а Миша Штих – на скрипке. Вероятно, они все читали свои стихи. Но по словам А. А. Поливановой, мамочка рассказывала, что была чем-то отвлечена во время чтения Пастернака и на его вопрос, как ей понравились его стихи, ответила, что не слушала их. Борю эта откровенность привела в восторг. “Вот и правильно, зачем слушать такую ерунду”, – воскликнул он.
Вероятно, именно после этой странной встречи Женя попросила у Штихов пастернаковские стихи и переписала для себя его первый стихотворный сборник “Близнец в тучах”, подаренный автором Шуре Штиху с нежной надписью.
Удивительно, что Михаил Штих не запомнил этого, ему вспоминалось лишь нетерпение, которое проявляла она потом, чтобы снова увидеться с Борей. Может быть, она тоже заметила, что произвела впечатление.
Встречи с Женей продолжались. Однажды это было на улице, когда она бежала на занятия балетом. Она вспоминала, как ее поразили его огромные и нескладные, разъезжающиеся по грязи галоши – “точно с людоеда” – как он потом записал в “Спекторском”. Он пригласил ее прийти за красками, которые в большом количестве остались после отъезда отца. Она пришла на Волхонку и набрала в передник кучу недовыжатых тюбиков. В ее приходы между чтением Пушкина и своих стихов он стал читать ей роман о Жене Люверс и загадывал по книге, станет ли она его женой. Этот роман был написан зимой 1917/18 года, и его героиня была ориентирована на Елену Виноград, в которую Пастернак был тогда влюблен. Пробуждение в Жене Люверс лирического начала взято, конечно, из собственного жизненного опыта. Совпадения имен героини и Жени Лурье сыграло большую роль в символическом значении, которое приобрел неоконченный роман в истории их любви.
Тогда был сделан маленький портрет с читающего Бори, который мама потом очень любила как воспоминание о тех счастливых днях. В конце жизни, к новому 1964 году, она вложила в письмо папиным сестрам репродукцию этого портрета и написала: “Посылаю вам две фотографии с моих рисунков, один очень ранний. Я пришла за красками на Волхонку (оставшимися от папы), Боря читает мне письма Пушкина к жене. Второй более поздний, приблизительно начала 40-х годов”[19]19
Письмо от 25 декабря 1963 г. Hoover Institution Archive.
[Закрыть].
Второй портрет был сделан в 1933 году, когда папа позировал художнику З. Горбовцу, пригласив его к нам на Тверской бульвар, чтобы мама могла воспользоваться этим для своего рисунка. Я очень любил этот портрет, и папе он тоже нравился, он писал о нем своим родителям как о маминой удаче.
“Я принимала все абсолютно, – вспоминала потом мама свои первые посещения Бори на Волхонке. – Я доверчиво приходила к нему в мастерскую, там стоял огромный подиум. Борис Леонидович ставил самовар”.
Однажды он принес ее на плечах на общую кухню и познакомил с нею семейство Фришманов. Фришманов было пятеро[20]20
Отец семейства Самуил Соломонович, его жена Людвига Бенционовна (1880–1976) с сестрой Юлией Бенционовной, дочь Стелла Самойловна (1901–1988) с мужем Абрамом Вениаминовичем Адельсоном.
[Закрыть], они заняли три комнаты в квартире Пастернаков: две спальни родителей и девочек и столовую. На них была возложена забота об оставшихся в Москве сыновьях Борисе и Александре, так что обеды и ужины проходили в общей столовой. Их дочь Стелла была подругой Жозефины и Лиды Пастернак. Она была замужем за химиком, с которым вместе училась и дружила Лида, Абрамом Адельсоном, что не мешало этой веселой молодой женщине кокетничать и постоянно влюбляться в разных людей. И с братьями Пастернаками она поддерживала быстро возникшие при близком соседстве романтические отношения и весело флиртовала. Она подробно писала о Борисе и Шуре и своих отношениях с ними, поцелуях и совместных прогулках в письмах к Жоне и Лиде:
18 ноября 1921 года она писала о Борисе:
Сейчас для него существует только Женя. Вплоть до последних дней он все еще колебался, то есть временами на целые часы, даже сутки думал обо мне, а теперь – только о Жене. Думаю, что в настоящее время (подчеркиваю – настоящее, ибо знаю немного Борю, изменчивость его настроений и т. д. и не могу ручаться за будущее) я ему абсолютно безразлична. <…>
В 8 ч. до ужина мы вместе вышли на Арбат, вышли веселые, живые, смеющиеся, ходили рука за руку с тысячами нежных глупостей – а вернулась я мрачной, как тень. Разговор зашел про Женю. И ведь знаю я все это, знаю, что любит ее сильно и нежно и что вместе весной собираются ехать за границу – и все же не выразимая словами боль. И опять страшная, ничем не заглушимая, огромная жажда жизни. Любовной, земной, огненной жизни! Жажда моря, того моря, которого никогда не видала и про которое только знаю, что оно есть. Потом Боря заиграл. Так, как он умеет играть, он один. Я легла ничком на сундук в галерейке и прижалась лицом к перегородке, за которой он играл. Направо от меня была перегородка, вся звеневшая от ударов по клавишам; налево окно, а в окно виднелся кусок сероватого зимнего неба и освещенные ярким светом окна Княжьего двора. Я лежала без движения, вся вытянутая и напряженная. Из-под закрытых ресниц медленно катились слезы. В этот вечер я любила его. И тоже без надежды. Потому что настоящее – это Женя, а я – что ж, пустячок, огневой пустячок, которому трудно противостоять и которого надо остерегаться и избегать[21]21
Флейшман Л. С. Сердечная смута поэта // Eternity’s Hostage: Selected Papers from the Stanford International Conference on Boris Pasternak. 2004. Part 2.
[Закрыть].
Борис стал ходить к Жене на Рождественский бульвар. Как-то его застал там ее брат Сеня, приехавший из Питера, и, испугавшись странностей Жениного поклонника, который читал непонятные стихи, пожаловался матери. Женю срочно вызвали в Петроград. Ей скоро должно было исполниться 22 года, и родители хотели вместе с дочерью отпраздновать день ее рождения.
Борис обещал ей, что вскоре приедет тоже.
О, как она была смела,
Когда едва из-под крыла
Любимой матери, шутя,
Свой детский смех мне отдала,
Без прекословий и помех
Свой детский мир и детский смех,
Обид не знавшее дитя,
Свои заботы и дела.
Борис Пастернак
Переписка с Евгенией Пастернак дополненная письмами к Евгению Борисовичу Пастернаку и его воспоминаниями
Глава I
(1921–1924)
Попытка семьи
Среда 22?.XII.21[22]22
В письмах по большей части сохраняется авторская пунктуация. – Е. П.
[Закрыть]. <Москва>
Женичка, я из твоего отсутствия не создам культа, мне кажется, что я не думаю о тебе, сегодня первый “спокойный” день у меня за последний месяц, но – весь этот день у меня, со вчерашнего, – безостановочно колеблющееся сердцебиение, точно эти пульсации имитируют что-то твое, дорогое и тихое, может быть ту золотую, рыбковую уклончивость, с которой начинаешь ты: “ах попа<лась…>”.
Такова и погода, таковы и встречи. То есть я без шума и без драматизма, звуковым и душевным образом, полон и болен тобою.
Женичка, Женичка, Женичка, Женичка! Ах я бы лучше остался при этом чувстве: оно как разговор с собою, оно глубокомысленно бормочущее, глухо каплющее, потаенно-верное, – ходишь и нехотя перелистываешь что-то тысячелистное в груди, как книгу, не читая, ленясь читать. Я бы остался при нем и не писал бы тебе, если бы не родная твоя шпилька! Я убирая, отодвинул диван, она звякнула и опять:
“ах попа<лась…>”. Не сердись на меня, золото, со стороны это глупо и сентиментально-смазано, вероятно, но это потому, что не поддается разговорному выраженью. Твой голос, оставшийся в углах этой тишины, он больше мой, чем твой. Он далекий и темный и самый родной, больше – мой.
Ты напишешь мне, как доехала. Не пересаживали ли по дороге? Чувствую, что не топили, несмотря на человека, смотревшего на тебя сквозь голубые очки. Помнишь, как содрогался я, когда ты меня укоряла – в розовых? Ах, дорогая, дорогая!
И все – дрова! Сегодня в 9 часов утра опять привезли. По ошибке? – Постепенно они вырастают, кто-то шлет их по своей особой рассеянности, заразившись – моей. Так я утрами переселяюсь в какой-то лес, заснеженный, недоспавшийся, мокрый, смешанный, – осиновый скорее, нежели березовый. И эти мужики по утрам правы: я – в лесу. Я действительно как в лесу без тебя. Величественно темно, одно образно захватывающе. Это ты. Но из этого леса надо выбраться, и по нескольким путям сразу. Я и буду. А ты дыши домом и близкими, – радость, – работай, отдыхай, гляди, как копошится, дымит и колдует кругом тебя Петербург, как он вершит свою Блоковщину, и пиши, пиши мне, если можешь! Я тебя долго, долго, продолжительно мучительно нежно целую.
Дорогая Женюрочка моя, что делать мне, и как мне назвать мою намагниченность и напетость тобою, если не тою растерянностью как раз, которую ты велишь, и я бы хотел разогнать! – Как в лесу.
23. XII.21
Женичка ласочка, одной рукой ты прижимаешь куклу, а другой держишь ее за ножку, тебе шесть (?) лет и я люблю тебя! Женичка, я читал опять про принцип относительности; автор не Эйнштейн, а другой философ, все равно кто, но он эти мысленные винты на диво как хорошо протирает и полирует, и как жар горят логические шарниры, и все зданье хаотически одинокой современной гениальности скользит и отливает, катастрофически страшное и математически застрахованное, как внутренность колоссальной какой-то электрической станции в головоломном каком-нибудь Лондоне, где, как известно тебе, ни души, ни пылинки и все – напряженье и почетный караул тянущих и тянущихся магнитов и бессонной меди. Они втягивают в себя бессветную ночь и, втягивая ее, ей светят.
Женичка, душа и радость моя и мое будущее. Женичка, скажи мне что-нибудь, чтобы я не помешался от быстрот, внезапно меня задевающих и срывающих с места. Женичка, мир так переменился с тех дней, которые когда-то нежились на страницах наших учебников, когда некоторых из нас снимали – куколкой с куклою в руках! И не попадались тогда эти птички, а щебет их срисовывал ветром по лазури уже нарисованные весною в полдень побеги распускавшихся лип, и журчанье этой рисовальной резвости ручьями лилось через окошко в некоторые дневники и ручьями – под карандаш, срисовывавший маму с тихой фотографии на тихую бумагу.
И ты еще читаешь эти глупости, ясная моя! Женя, а теперь он по-иному молод, этот куда-то сквозь коридор, нет лучше сквозь ущелье человеческого бессмертия мчащийся свет! Мы поедем с тобой на полигон, по которому мчится он, мы будем в Европе! Но чему учили нас! Ведь это Средневековье в сравненьи с тем, что происходит там в физике и, значит, в философии. Ну вот распутай это: поклоненье гению и поклоненье евгении! О Женичка, Женичка! Сейчас же напиши мне что-нибудь, я тебя услышу.
Опять – вечер, на улице было тихо, пока я читал и безумствовал; вдруг прошли с гармоникой, я проснулся и стал писать тебе, стараясь без безумств.
Женичка, вероятье ветвей каких-то мерещится мне при мысли о тебе. Не то на пути у тебя в гости куда-то был вечеревший и заснеженный сквер, сдавленный тесно сошедшимися кругом петербургскими домами, не то сама ты подошла к окну, равняясь по гардине, и перед глазами у тебя было это графическое вероятье. Но есть это где-то. Есть. Это бы совсем не существенно, если бы рядом с этими деревьями не вставали две двойственные, горькие как питер[23]23
Строчная буква в автографе.
[Закрыть] (приторно-горькие) мысли. – Она, эта, стоящая у окна, она окидывает взглядом последнюю осень, и не знает, не любит, сомневается, нет, даже иначе: поскальзывается, и скользнув по ноябрю, видит ясно и беспрепятственно: август или май и другого человека. Это – она! Что ж с того что ее зовут Женею. Так вдумывается и задумывается она. Но – ты, Женичка, ты, – (как странны оба этих чувства!) ты назовешь меня, когда тебе или ей станет грустно или обидно? Ты назовешь меня, не правда ли! Меня, и этот жалкий гадкий ноябрь? Да? Да? О, не сердись и пощади. До следующего. Ведь ты прочла? Ты поняла, где были тут меж слов поцелуи?
Твой Б.
22. XII.<1921>. Петроград
Боринька милый. Вчера приехала, устала. Болезненно все воспринимала. Тревожно было очень. Дома живут тяжело. Сестра простудилась в магазине, где сидела с 10 до 10. Папу на днях обокрали. Сегодня ночью арестовали мужа другой сестры. Пишу, Боринька, на ходу, потому что прислуга идет на почту, а мне хочется, чтобы ты поскорее получил от меня привет. Сейчас повезу посылочку Юлии Бенционны. Адрес: Троицкая 23, кв. 6.
Прости, что пишу на клочке, но нет другой бумаги. Крепко, крепко целую. Жду письма.
Женя
24. XII.<1921> <Петроград>
Боринька, не сердись на Женю за то, что она послала тебе гадкое письмо, из-за которого ты волнуешься, от 22 XII. Я не буду тебе писать обо всем, что связано с тобой – я потом расскажу.
Я не хочу тебя спрашивать о твоем приезде и как-нибудь влиять на твое решение. С мамой я говорила о тебе. Я не работаю пока, потому что Гитта еще не выходит и я сижу с папой в магазине.
Сегодня была в школе барона Штиглица, где я зимой 19 г. немного работала – там холодно и мертво, в академии, говорят, еще хуже. Завтра, верно, пойду в Эрмитаж.
Ю<лии> Б<енционовне> скажи, что посылку и письмо отнесла, но застала только жену брата, перед отъездом зайду.
Боринька, не думай ничего плохого, если письмо тебе покажется неласковым и даже тогда, если долго ничего от меня не получишь. Мне хочется крепко к тебе при жаться…
Женя
<31 декабря 1921–1 января 1922. Петроград>
Боринька, как долго нет писем. Я знала, что ты не приедешь ни 28-го[24]24
28 декабря – Женин день рождения по новому стилю.
[Закрыть], ни сегодня, но все-таки ждала. Грустно прошло мое рожденье, было много хлопот у мамы и беготни из-за магазина, потому что отбирают помещение. 29-го была в гостях у двоюродной сестры Бетти. Ехала туда вечером одна. Погода мягкая, тихо, проволоки как канаты, деревья лохматые, а справа Фонтанка – вода и мосты и весело думать, что это не Петербург, а чужой незнакомый город. Народу человек тридцать. Но я боюсь, что мне будет не о чем с ними разговаривать. На помощь пришел кокаин. Мне совершенно нет дела, чем и как заняты остальные. Я чувствую только себя. Боринька, не сердись, милый, я знаю очень хорошо, что он мне не нужен, но он мне помог не скучать, а сидели поздно до 6 ч. утра – и спасибо.
Сегодня, вероятно, за мной заедут встречать новый год, даже не надеясь, что ты приедешь, я все-таки оставила за собой право остаться дома, но теперь уже скоро 8 часов и ясно, что ты не приехал. Комната у меня светлая, насколько это может быть в Петербурге, мольберт, подрамок достала, холст загрунтован, натура есть, купила уголь, кисти, но не достала лаку. Если не завтра (после встречи нового года), то в понедельник начну. Боринька, меня волнует, что ты не пишешь. Боринька милый, я чувствую себя в изгнании, когда же ты приедешь?
Женя
31. XII
Осталась дома, в 12 была уже в кровати. А сегодня начала портрет девочки. Но работа займет часа 2–3 в день, а дальше? Боря, я сама решила уехать, да и теперь знаю, что останусь здесь еще недели две, а если работа наладится и затянется, то и больше. Но тяжело безысходно. Дай знать мне поскорее, что сказал тебе доктор, с его ли только советом связан твой приезд? Если и завтра не будет письма (уже целую неделю, как нет) я или залягу спать, или —?
Женя
1/I
Боря, любишь?
Уезжая в Питер, Женя оставила на память свою детскую фотографию с куклой на руках и тетрадку с дневниковыми записями гимназического и студенческого времени, выдержки из которой мы приводили раньше. Папа считал, что она сумела в ней удивительным образом выразить себя, и впоследствии часто вспоминал о ней и даже просил оставить ему тетрадку, когда они расставались. В его письме упоминается также мамин рисунок, который она делала с фотографии своей матери Александры Николаевны, по которой очень тосковала в Москве.
Слова о птичьем щебете, который “срисовывал побеги распустившихся лип” и “лился через окошко” на дневники и журналы, перекликаются со стихотворением Пастернака, написанным весной 1922 года, “Чирикали птицы и были искренни…”:
Чирикали птицы. Из школы на улицу,
На тумбы ложилось, хлынув волной,
Немолчное пенье и щелканье шпулек,
Мелькали косички и цокал челнок.
Можно сопоставить с этим также детскую песенку “Ах, попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети…”, которая обыгрывается в письме.
В движущуюся перебоями лирику письма неожиданно вплетается рассуждение о принципе относительности, почерпнутое из чтения немецкой книги Германа Вайля “Пространство. Время. Материя” (1918), очень важное для философии Пастернака, считавшего, что его собственные художественные принципы соответствуют новейшим открытиям точных наук.
В свою очередь, Женя сообщала, что выполнила поручение соседки по квартире на Волхонке, Юлии Бенционовны, и рассказывала о грустной встрече с друзьями и родными в Петрограде.
Вероятно, на это письмо был папин ответ, который не сохранился. В это время он срочно готовил рукопись “Сестры моей жизни” для Гржебина, которому удалось добиться у ГИЗа прав на ее издание. Был изготовлен макет будущей книги, и отец детально разрабатывал композиционную структуру глав, вносил последние исправления в текст[25]25
Издательский макет сохранился – его приобрел Е. С. Левитин; настоящее его местонахождение неизвестно.
[Закрыть].
Очень важным событием был привоз дров. Жильцы давно этого ждали и последнее время часто подмерзали, экономя на топливе. Нужно было срочно пилить дрова и убирать в сарай. А тут подоспели зимние праздники, и Рита Райт[26]26
Рита Яковлевна Райт-Ковалева (1898–1989) написала об этом (Труды по русской и славянской филологии. Вып. 9. Тарту, 1966).
[Закрыть] пригласила Пастернака на встречу Нового года в Дом печати. Все это мешало работе, и поэтому перед отъездом он писал Брюсову, готовившему сборник современных поэтов, с извинением, что не успел подготовить для него подборку своих стихов. “Завтра я уезжаю на неделю другую в Петербург, – писал он Брюсову 12 января. – Эта поездка еще большею тяжестью лежит на моей совести, нежели запозданье со стихами. И тут все просрочено до последней возможности и «просьбы о прощеньи»”. В тот же день он уполномочил Я. Шапирштейна[27]27
Яков Ефимович Шапирштейн (Эльсберг; 1901–1972), в будущем литературный критик.
[Закрыть] забрать рукописи двух своих стихотворных книг, лежавших без движения в ГИЗе, и передать Брюсову, надеясь по возвращении отобрать из них лучшее для антологии. Кстати, предполагалось перевести антологию на иностранные языки, но из этого замысла ничего не вышло.
Папа приехал в Петроград 14 января, в первый день Нового года по старому стилю. В ожидании его мама готовила ему подарок – покупала книги. Она заметила, что среди книг на Волхонке нет русских классиков: часть была распродана в голодные годы, часть, вероятно, увезена в Германию родителями. Мама купила дешевые собрания Пушкина, Жуковского, Гоголя и др. Я хорошо помню эти несколько полок в черном папином книжном шкафу, по ним я учился читать, ими всю жизнь пользовался мой отец. После его смерти я отдавал в переплет отдельные рассыпавшиеся тома, испещренные его заметками на полях и пережившие переезды, войну, разорение квартиры и смерть самого владельца.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?