Электронная библиотека » Борис Пастернак » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 26 июня 2017, 14:00


Автор книги: Борис Пастернак


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Милый мой мальчик Женичка! Прибрал я твою комнатку. Обтер слона и лошадку, и столик твой и стул. Все белье из постельки вынул и даже подушку и тюфячок в сундук уложил, чтобы не пылились, и кроватку кругом обтянул скатертью с круглого стола и простынями.

Скажи маме, что все что надо было, нафталином пересыпал и даже кисточки. Хорошо ли тебе ехалось? Дорога тебе верно очень надоела, далекий путь, долгий, два дня было ехать.

Хорошо ли ты себя ведешь у бабушки и дедушки? Не шуми тут и тете Лиде не мешай работать. Больше рассказывай дедушке Леониду Осиповичу и бабушке Розалии Исидоровне про Москву и как ты тут жил на Волхонке. Они давно из Москвы уехали и много забыли. Им послушать тебя будет интересно. Помнишь ли ты еще, как на вокзале в буфете чай пил с Иринушкой, и как папа водичку с пузырьками глотал? Ну прощай, крепко, крепко тебя обнимаю, а ты так же крепко мамочку обними и дедушку и бабушку и тетю Лиду. Расти большой. Будь здоров. Смотри за мамой, чтобы поправлялась она.

Твой папа.


Феня пришла от мамы к вечеру. Маме было хорошо сегодня. При Фене приехал Сеня с вокзала и рассказал, как вы уезжали.

Обязательно напиши мне, Женичка! Расскажи, как встретили, как впечатленье: их и твое по этому поводу.

Звонил Левину насчет уротропина, но верно никого дома нет: не отвечают. Позвоню завтра утром. Звонил Коля Асеев. Несказанно удивлен твоим отъездом, думал, что завтра, сердился, что не сказал, проводил бы. Просил передать поцелуй. Очень доволен “Письмом к сестре”.


Примерно через сутки мы проезжали пограничные станции: нашу – Негорелое и польскую – Столбцы. Мама боялась произвола таможенников, которые могли без всякого повода снять с поезда. Но все прошло благополучно. Мы пересели в другой поезд, из которого уже не вылезали до Берлина. Бабушка и дедушка встречали нас на вокзале “Zoo” и повезли к себе.

Занятый поэмой “Девятьсот пятый год”, отец не смог выполнить заказ Ломоносовой на переводы. Вторая часть книги, посвященная лейтенанту П. П. Шмидту, строилась на документальной основе недавно изданных писем Шмидта. Одно из них, обращенное к сестре, А. П. Избаш, составило главу “Письмо к сестре”, отец писал маме об одобрении Асеева.

Маме была послана для Ломоносовой только что вышедшая книга отца “Рассказы”. Наша первая встреча с Ломоносовыми состоялась 27 июня 1926 года в Берлине, они с первого взгляда привязались к мамочке. Вероятно, тогда же мама надписала им книжку: “Дорогой Раисе Николаевне и «Черничному Дедке» от уважающей и любящей Жени Пастернак”. Прозвище Ю. В. Ломоносова “Черничный дедушка”, вероятно, было связано с каким-нибудь его разговором со мной, после чего он стал называть меня своим приемным внуком. Мама тоже получила от Ломоносовых прозвище мадам Рин-Тин-Тин в честь героини американских фильмов – немецкой овчарки. Описанию знакомства с Раисой Николаевной мама посвятила свое первое письмо папе.

26. VI.26. <Москва>

Милая девочка, как порадовала меня вчерашняя телеграмма! Я всегда смеялся над обязательностью волненья в подходящих случаях у чувствительных родственников. Я не оказался в этом разряде только оттого, что меня обуревали мученья другого рода, безмолвные и настойчивые, как мигрень. Нет, нет да и набегали представленья возможностей, как люди, едущие в Берлин, до Берлина не доезжают. И не непременно катастрофические возможности. Фабуляторные и очень вероятные.

Мне грозит, как далекая крайность, никогда не вопль боли, не взрыв горечи. Я боюсь в жизни не горя, а путаницы и хаоса – бесформенного страданья.

Вот опасность, сужденная характеру моего склада, может быть, и тебе, если бы женский акцент, лежащий на всем твоем существе, не перевешивал остальных твоих качеств. В состоянии кризиса, накануне гибели или на пороге ее возможности, в борьбе с нею я наверно уподоблюсь сумбурности Волхонской квартиры: какой-нибудь бок души, давно отсырев, будет сохранять подобье устойчивости, по извилинам пыльного и теплого мозга будет роями кружиться моль, проносясь вихрем бледности по затканным пауками углам. Когда-нибудь каждый из нас осядет и рухнет. Я же именно так: не от молнии, ни от пожара, ни потрясенья. Не от внешних, не от мировых причин. Но по своей собственной вине. По вине запущенья, вопившего годами о ремонте, о вскрытьи рам, об обновленьи. По той причине, что вопль этот постоянно подавлялся. Пренебрег я им и теперь.

Ты порешила мне не писать. Доброе намеренье, что и говорить, а главное – ведущее к добру. Печальней всего, что это то именно, чего я не понимаю.

Мне же думалось, что на досуге, отойдя от специально-здешнего сумбура, окруженная вероятным (?) уходом, и во всяком случае в условиях более легких и более охлажденных, чем тут, ты и сама во всем осмотришься и рассудишь, сердечно и глубоко.

Суди меня справедливей, чем это у тебя в обычае. Надо чтобы в твоих построеньях близкий тебе человек не только был похож на себя, хотя бы отдаленно (естественное требованье). Надо, чтобы этот воображаемый образ был способен благодарить твою фантазию за то, чем ты его обставила и что ему приписала. Надо, чтобы жизнь, которой ты одаряешь этот образ, была достойна зависти.

Я же играю только служебную роль в твоей жизни: в твоей, горькой по этой причине жизни, и в возмущенном требованьи счастливой. Я в твоих понятьях не похож на себя. Резче всего из твоих рассуждений обо мне выпирает пренебреженье требованьем сходства. Видов эгоизма на свете много. Это один из них, самый для меня огорчительный. Твое решенье не писать мне так и дышит этим свойством.

Не знаю, насколько я сам отвечаю требованьям, которые только что выставил. Но я думаю о тебе настолько объективнее, теплее и богаче, чем ты обо мне, что относительной разницы этой достаточно, чтобы она казалась абсолютной. И вот, зная так хорошо, кто́ ты в основе, и каковы твои особенности, я и говорю: без намеренно допущенной слепоты ты не могла бы сложить этого решенья.

Ты не будешь писать мне. “Я” для тебя в данном случае точка скрещенья поставленных условий. И это я! Такова твоя уступка ложному чувству гордости, плохо примененному самолюбью, все равно чему: тому, что меньше тебя. Но довольно на этот раз о сернокислом хинине. Заведем разговор полегче. Мне бы очень хотелось узнать, как вы ехали, как доехали. Каковы в жизни, в осязательных положеньях психологические биномы: ты и наши; Женичка и наши; наши и Женичка в тебе и пр. И точно: как и где что происходило, что мальчиком сказано, как мамой принято и ее нездоровьем, и папиной мудростью, и вкусом к формам жизни, и новизной его роли: большого и бодрого дедушки. Мне ничего так не хотелось бы знать, как это, и я не знаю, кого мне об этом просить. Вероятно, ты станешь счастливее и здоровее, и это счастье и здоровье придет от меня, если ты меня будешь держать на строгом голодном режиме.

Я достал пока 250 рублей (100 в Молодой гвардии и 150 в Огоньке). Тотчас выплатил Фене все 18 червонцев. Да, кстати, сегодня Юлия Бенционовна со слов рано ушедшей Фени, которой я, проснувшись, уже не застал, передает, будто, перетряхая какую-то старую свою простыню, она нашла те 20 рублей, которых она не досчитывалась, затаив в глубине души предположенье, что однажды, когда ты ей, по твоим словам, выплатила 90 рублей, их на самом деле было 70. Она порадовалась, передает Юлия Бенционовна, что в споре с тобой уступила тогда и не довела легкой размолвки до конфликта. Твоя правда вышла наружу. Может, так будет когда-нибудь и с тобой в отношеньи меня: перетряхая старое, ты уронишь на пол какую-нибудь упущенную мелочь, которой вовремя не заметила, и тебе станет ясна моя запоздалая правота. Может быть и то, что это случится со мной в отношеньи тебя.

Вчера я был у мамы. Профессор Бурденко хочет ее поместить в больницу им. Семашко, что требует хлопот. Когда это удастся, он начнет там свои предварительные исследованья. Всего вероятней – ее придется оперировать. Днем она по-прежнему бодра, шутила и была гостеприимна. Ночами страдает и плохо спит. Жаловалась же она однако не на ночные боли, а на клопов, которых не выносит. Пьянеет, готова уснуть, и тут-то все расположенье ко сну разрушает ползущий по руке мучитель, и разыгрываются нервы. Она написала тебе несколько слов. Прилагаю их.

Я заплатил за квартиру, но ни бабушке[135]135
  Берте Самойловне Кауфман.


[Закрыть]
ничего не отправил, ни в портняжную еще не заявлялся, так как остатка на все это мало, у меня на руках 30 с чем-то рублей. Бабушке во всяком случае отправлю самое позднее в понедельник (сегодня суббота, и рассчитываю к концу дня что-нибудь получить у Тихонова). О переизданьи детства Люверс говорил Бескин[136]136
  Осип Мартынович Бескин (1892–1969), директор Госиздата.


[Закрыть]
в Госиздате кажется в твоем присутствии. Помнишь уверенность, вселенную им в нас обоих? Я рад, что это так случилось. Не наведи он тогда туману, я бы вторично в банк с тобой не пошел. А я торжествую, что пошли. Теперь он говорит, что дело с Люверс провалилось, но есть еще надежда устроить одну из книжек стихов. Он дал мне честное слово, что “в теченье 1 месяца я что-нибудь в Госиздате получу”. Таким образом, эти дни, пока что, я живу в чаяньи прожить месяц на его честное госиздатское слово. Отвод Люверс старый и по-старому возмутительный: дескать для избранных 3-х – 4-х тысяч, а не для 15-ти, как их Универсальная Библиотека. Спрашивается, для 15-ти ли тысяч Буданцевы, Петровские и пр.?

Вынужден не называть друзей, так как ты ведь никого другого не знаешь и получается некрасиво. Названные еще лучше, недаром я с ними знаюсь, тоже где-то около трех, но похуже. Когда же запросили бюро культурной связи с заграницей, кого переводить на иностранные языки, чтобы дать понятье о современном русском искусстве, Книжная Палата дала справку, в которой между прочим числится моя проза, но нет ни Гладкова, ни кого из тех, на ком выезжает Универсалка. Сообщил Коля. Сегодня веду к нему Эренбурга знакомиться.

Сказанному о деньгах не придавай значенья. Обязательно как-нибудь выкручусь. Настали страшные июльские жары. Совсем по Алешиному: Шшара́а! Аффрика. Мессинский лимончик усох![137]137
  Из стихов А. Крученых “Лето городское” из сборника “Календарь”, 1926: “Антициклон… / Ш (ж) ара-а… / Африка – /Мессинский лимончик усох…”


[Закрыть]

Ад, кровь кипит, плохо сплю, никаких радостей, боюсь, что ничего не сделаю. Ах, Женя, Женя.

Но страшная, единственная радость: что вы там, что вас любят, что вас должны и будут любить. Что тебе можно при желаньи пополнеть и окрепнуть.

Будь умницей, стань красавицей.


Мамина телеграмма о благополучном приезде в Берлин и радостной встрече с родителями оканчивалась словами, что она не будет писать отцу. Это было следствием усталости и обиды на его отказ от совместной поездки, о которой мама так мечтала. Она болезненно воспринимала свой приезд к Бориным родителям и сестрам без него, остро чувствовала, что наше присутствие, при всей радости встречи, утомляет бабушку и дедушку, нарушает привычный ход их жизни. Как по-другому все выглядело бы, если бы папа приехал с нами!

В Москве папа мне много говорил, что нужно будет слушаться бабушку, которая не любит шалостей. В этом увидели потом причину того, что при первой встрече с ней, когда она хотела взять меня на руки, я ее как-то неловко оттолкнул или даже ударил, что вызвало всеобщее огорчение. Этот эпизод потом многократно растолковывался в письмах дедушки к папе Боре – вероятно, он лег в основу описания встречи Юрия Живаго с сыном после возвращения с войны.

Отправляя меня к родителям, папа мечтал, чтобы мне удалось хоть частично воспринять одухотворенную атмосферу их налаженного быта, которою он дышал в собственном детстве, чтобы под влиянием дедушкиного “артистизма” и бабушкиного “лиризма”, как он писал им, я бы преодолел “хаос дурных влияний” московской коммунальной квартиры. “Близость его с вами должна ликвидировать и погасить неэстетическое влияние его здешней жизни”.

Мне было тогда два с половиной года, по поводу моего воспитания дедушка писал отцу: “Женёнок – прекрасный ребенок – жертва сожительства 17 человек и если прибавить еще 2-х крыс, которые как ни в чем не бывало сидят себе при клиентах в клозете (по словам Стеллы) – то можно ли винить вас, можно ли в особенности говорить о Женёнке”.

Мы провели несколько дней в Берлине и вскоре поехали в Мюнхен к Жоне, у которой был дом с садом на Мария-Терезияштрассе.


Раиса Николаевна, голубка, – писала мама Ломоносовой, – как обрадовалась я Вашему письму. Было чудное солнечное утро в саду, сильно, сильно пахло сеном, розами и цветущей липой. Женичка возился в кустах, сам с собой разговаривая и не требуя моего внимания. Впереди был день, отчасти мне принадлежащий, потому что Жоничка (Жозефина Леонидовна) впервые немного освободилась от своих занятий в университете и могла заменить меня возле Жени. Я купила сегодня красок, этюдник, бумаги, и хотя не знаю, когда и как я смогу работать, но близость этих вещей ласкает и успокаивает. К вечеру гроза, дождь, тревога.


Деньги на нашу поездку составились из остатков отцовских гонораров за издание книг в Берлине и регулярной помощи, которую оказывали бабушка и дедушка родственникам в России. С некоторого времени папа стал сам посылать им свои деньги, накапливая таким образом средства в Германии, которые не разрешалось ни брать с собой, ни посылать. Поэтому он просил маму объяснить родителям, что некоторая задержка с высылкой денег в Ленинград бабушке Берте Самойловне Кауфман случайна и ничего в их договоре не меняет.

К письму была приложена карандашная записочка от бабушки Александры Николаевны:


Дорогая Женюрка и милый внук, только что мне Боренька передал, что вы приехали благополучно, чему я очень рада. Я себе представляю радость, которую вы доставили вашим приездом бабушке и дедушке. Я пока здорова, обо всем тебе напишет Боренька, так как мне трудно много писать.

Будьте живы и здоровы, мои родные детки. Желаю вам благополучно и весело провести время. Смотри, Женюрка, поправляйся.

Целую вас крепко.

Любящая вас мама и бабушка.

Привет и хорошие пожелания родителям Бореньки и сестрам.

<28 июня 1926. Москва>

Дорогая Женичка! Спешу переслать тебе эту записку Поли. Три дня тому назад пришел человек от Бурденко с предложеньем перевести маму в больницу им. Семашко. Это было при мне. Мама очень заволновалась, упала духом и стала отыскивать причины, чтобы оттянуть переезд. Это было понятное ощущенье близости часа. Кто не знает, как это тревожно и тяжело!

В ответ на ее насквозь прозрачные и уже одним этим пустые соображенья о том, что она права была, не хотевши ехать в Москву, в ответ на ее еще более детские и печальные ссылки на гомеопатов, которые, по словам Нюни, творят чудеса, Сеня вспылил, стал стучать кулаком по столу и зашагал по комнате, стреляя по ней короткими залпами самой неотразимой логики пополам с негодованьем. Насквозь прозрачен был и он, со своей изболевшейся за маму душой, вдвойне изведенной необходимостью казаться спокойным и ничего не знающим.

Я нарочно тебе это описываю, чтобы ты могла себе представить их общую радость, когда Бурденко решил, запросив об этом профессора Минора[138]138
  Лазарь Соломонович Минор (1855–1942), врач-невропатолог.


[Закрыть]
, отложить операцию до конца августа. У вас воспрянули духом, в комнате стало светло и радостно. Маме стало лучше в тот же самый час. Она хорошо спала. Они ищут дачу поблизости от Москвы.

Крепко поцелуй мальчика и спроси, помнит ли меня.

Твой Б.

Сегодня получу немножко денег по чеку и отправлю сегодня же бабушке. Это на случай, если моя мама знает о задержке и беспокоится.

<8 июля 1926. Москва>

Дорогая Женичка!

Умоляю тебя, напиши мне. Меня удивляет твоя жестокость. Я помню фразу, сказанную тобой перед отъездом, что ты собираешься мне не писать. Но фраза проехала тысячу верст, увидала множество вещей и людей, фраза живет в городе, которого я никогда не видел. С фразой вместе находятся два родных мне человека, составляющие часть моей жизни, стоящие мне ежеминутно воображенья, сердечных сил и крови. И этот ребенок и эта женщина напрягают мою фантазию, снятся мне и трижды в день, когда приносят почту, попусту и бесплодно одаряют меня надеждой, чтобы потом поразить отчаяньем. Они были во множестве положений, с ними случилось множество эпизодов, из которых каждый заставил бы меня широко раскрыть глаза и горячо забиться сердце. Им живется лучше, чем мне. Во всяком случае я старался сделать, чтоб это так было. И неужели фраза сильнее всего, и зря стоят города, и напрасно женщину и ребенка встречают лаской – и неужели сколько тепла на них ни пролить, горделиво эгоистический, ледяной гонор фразы превыше всего и его ничем не растопить?

Я ходил к маме первые дни и сообщал тебе о ней. Я отправлял письма воздушной почтой, боясь, что ты заждешься их. Получила ли ты их? Я знаю, что ты мучишь меня в полном неведеньи того, как на мне это отзывается, я знаю, что если бы ты отдаленно способна была это себе представить, у тебя бы не хватило бессердечья попусту, без всякой пользы для себя и для кого бы то ни было на свете так широко, ведрами, из недели в неделю изливать на человека ничем незаслуженное мученье.

Мне сообщили сегодня, будто получено письмо от тебя из Мюнхена. За первою открыткой я побежал сломя голову. Это же сообщенье меня подсекло под корень. Такова ли природа в Мюнхене, так плохо ли тебе там, так сильно ли тебя обидели, так деспотически ли я коверкаю твое существованье, что заслужил это преднамеренное и так планомерно проводимое униженье. Женичка, ты и дальше намерена таким именно образом держать меня в курсе событий?

Я не беспокоюсь за вас и не волнуюсь. Я совершенно раздавлен обидой, которую ты умело и любовно культивируешь по отношенью ко мне. Ах, какой мрак! И это ты, ты, близкий друг, разделивший со мною жизнь! О боже, да если бы мы были и в сорока ссорах с тобой! Мне страшно тебя и моей привязанности к тебе и стыдно. Если же ты рвешь со мной, сообщи мне об этом. Я ведь этого не знаю. Поцелуй мальчика.

Я верю, что письмо твое ко мне находится в дороге. Если бы ты изредка писала мне, и из твоих писем явствовало, что ты меня помнишь или хотя бы, что мальчик напоминает тебе меня, мне было бы легко одиночество, я жил бы с тобой и, вероятно, с пользой бы работал.

Тревога же, в которой ты меня держишь, до последней степени расшатывает все мое существо. Ты таким меня никогда не могла видеть, потому что при тебе и сильнейший упадок есть сила и уверенность в сравненьи с горькой растерянностью, которую причиняет твое отсутствие, заряженное недоброжелательством и бездушьем. Я с трудом стараюсь работать над Шмидтом, но безмолвный, опустошающий и унизительный ребус, который ты мне задаешь, вытесняет все и не дает возможности отвлечься от тебя, как от больного места, и сосредоточиться.

А когда я хожу по издательствам, довольно взгляда на меня, чтобы мне отказать. Весь день у меня в горле закипают слезы, потому что на дне души я знаю, что люблю человека, которому этого чувства не надо и который не слышит его и никогда не услышит и не поймет. Прости, я уступил страсти, сказав это, – вырвалось нечаянно. Но я не об этом. Меня пугает круг, в котором я нахожусь. Обстоятельства требуют работы и заработка. Обстоятельства усердно делают невозможной работу и грозят заработку. Весной все изменилось, я вырос, я напомнил себе прежнего себя. Ты попросила отдать это в твои руки. Я отдал. Лето похоже на лето Таицкое. Не удачи, тоска. С твоего отъезда нигде не бывал и ни с кем не виделся. Умоляю тебя, напиши, и как выльется, посылай хоть неоконченное. Ведь я-то все пойму. Боюсь тебя, жалею и люблю.

За что ты меня мучишь? Что тебе в Марине, когда единственное и страшнейшее препятствие твоему пользованью мной ты же сама: твоя способность завезти план мщенья за 2000 верст без малейшего ущерба для плана. Горячо целую тебя и мальчика.


Поглощенная хлопотами приезда и устройства в Берлине, мама не успела дописать начатое ею письмо и увезла его в Мюнхен. Не получая ответа от нее, отец продолжал регулярно посылать письма в Мюнхен, аккуратно сообщая новости о состоянии здоровья бабушки Александры Николаевны. Он часто навещал ее и сразу узнал о полученной ею открытке от мамы, что несколько успокоило его волнение за нас. Но пришедшие туда следом новые письма вызвали в нем чувство незаслуженной обиды.

Вторник 29 июня. Берлин <– 2 июля 1924. Мюнхен>

Вчера вечером простились с Раисой Николаевной. Так прощаешься только с любимым человеком, когда кажется тебе, что ты, быть может, его в жизни никогда больше не увидишь. Они уезжают через некоторое время в Англию, а зимой переедут в Киев или Тифлис или Ленинград. Я всю ночь думала о ней, а она вчера, прощаясь, просила меня к ней обращаться как к матери или к старшей сестре. Но мы с ней ни о чем интимном не говорили, то есть я хочу сказать, что все строилось на взаимной интуитивно зрительной симпатии.

Не успела я кончить эти чернильные строки, как пришла Раиса Николаевна, трогательно притащив мне ворох своих вещей, чтоб мне потеплей было. Ей вчера все казалось, что я слабенькая и замерзаю. Она притащила мне кофточку, теплое платье, перчатки, которые она будто бы везла мне из Италии, шляпы.

Познакомилась с папой и мамой. Потихоньку мне шепнула, что если бы мне вдруг стало скучно или тяжело в Мюнхене, чтоб я без всяких разговоров приезжала к ним, хотя у меня ни на языке, ни в душе не было и намека на то, что мне может быть плохо. Кстати, она и Чуковского никогда не видала. Книгу ей отнесла и надписала. У нее нет Спекторского. Не хотелось ли бы тебе прислать почитать Жоничке, а потом можно и ей передать “Шмидта”. В том, как Жоне не понравился “Спекторский”, был прав ты, то есть это не со стороны темы или философии, а со стороны художественной. Я пишу карандашом, потому что лежу рядом с Женичкой в Мюнхене в большой двуспальной кровати.

Ты говоришь, что тебя больше всего интересует все, что вокруг Женички. Он был все время трогательно большой и хороший. Думаю я, что устал от всех впечатлений и вместе с тем у него уже есть нездоровая потребность к новым впечатлениям. А потому я очень рада тихому просторному дому и детскому игрушечному саду, где, привыкнув (я думаю), Женя будет целый день возиться. Воздух здесь так сильно пахнет сеном и розами, что Женичка то и дело тянет носом и спрашивает, а чем здесь пахнет.

Письмо твое я получила в Берлине. До меня оно не дошло. У меня нет ничего предвзятого в нежелании тебе писать и уж во всяком случае это не дипломатический шаг. В Москве это ощущение было ответом на внешний факт. Но ты хорошо знаешь, как скоро забывается первоначальная причина, бывает, что ее с трудом уже различаешь, но то, что она вызвала, продолжает жить, идя прямиком или извилистым путем.

Всего хорошего.

Женя


Мамин ответ не снял накопившейся горечи размолвки, тем более что весь поток писем от отца еще не был ею получен.

Машинопись первой главы “Спекторского” отец послал в Берлин в издательство И. П. Ладыжникова Семену Петровичу Либерману, который готовил стихотворный сборник Пастернака по-немецки. Но она ему не пригодилась, и по папиной просьбе Жозефина забрала рукопись у Либермана. “Искренно напиши, – писал ей брат, – потому что этот род нов для меня и мне как-то спорен. Не лучше ли тогда писать просто прозу”. Ее письмо с оценкой прочитанного не сохранилось, но по промелькнувшим словам в папином письме к Лиде видно, что Жоня отозвалась о Спекторском строго, осудив неудачный, по ее мнению, отход от чистой лирики.

9. VII.26. <Москва>

Горячо благодарю тебя за письмо. Вчера я писал тебе в совершенном горе по поводу твоего молчанья, хотя и смутно верил, что письма встретятся. Кажется, я успел эту веру высказать.

Спасибо за сообщенье о Раисе Николаевне. Отчего ты не прислала мне назад ее письма. Я его не помню, а ей, может быть, нужно ответить. Ты говоришь, что мое письмо не дошло до тебя. Меня огорчают эти слова. Они невольно ранят тем, что сказанные тобою по отдельному поводу, помимо твоей воли обнимают вообще, целиком, все твое отношенье ко мне. Можешь ли назвать случай, когда что-либо мое доходило до тебя?

Я очень изменился за последний год. Я стал серьезнее и сосредоточеннее. Я часто говорю и пишу глупости под влияньем минуты, то есть от этого недостатка я еще не избавился, но может быть, когда-нибудь справлюсь и с ним. Я стал цельнее и проще. С ужасной ясностью оформилась во мне потребность в настоящем большом чувстве ко мне, не производном, а самостоятельном, не ответном на мое собственное, а живущем рядом с моим и ведущем свою собственную историю, широкую и великодушную, не считанную из моих любующихся глаз, а побеждающую, идущую наперекор мне.

Главная тема года, с особой горечью вставшая сейчас среди тишины и одиночества, вновь подтвержденная в разлуке с тобой твоим молчаньем, и потом твоим письмом, это тяжесть сознанья, что надо стараться разлюбить тебя, что рано или поздно этому придется научиться. Так как причины этой роковой, похоронной, непоправимой надобности – в тебе самой, как в человеке, то объяснять это тебе совсем излишне. Ты знаешь, о чем я говорю. Я горячо люблю твой женский облик, который иногда на моменты поворачивался ко мне за обожаньем, за принятием ласки. Я страшно привязан к тебе. Я высоко ставлю твой нравственный облик (ум, волю, характер), все время повернутый ко мне спиной. Он стоит ко мне спиной оттого, что дух требует самопожертвованья по своей природе, для того чтобы быть кому-нибудь сообщенным. А это твой слабый пункт, по крайней мере в отношеньи меня: тебе кажется, что самопожертвованье тебя бы уронило, было бы твоей ли прелести, гордости ли, или свободе в ущерб. Эту постоянную ошибку в вину тебе ставить нельзя. Ты душевно здоровый человек, и эта ошибка случайна и самой тебе в тягость: этой ошибки не было бы, не могло бы существовать, если бы ты меня любила. Когда ты по-настоящему кого-нибудь полюбишь, ты поставишь себе за счастье обгонять его в чувстве, изумлять, превосходить и опережать. Тебе тогда не только не придет в голову мелочно меряться с ним теплом и преданностью, а ты даже восстанешь на такой образ жизни, если бы он был тебе предложен, как на ограниченье твоего счастья. Что я не этот человек, я увидал очень скоро. Я больше писать не могу. Как ты чудесно кончаешь письмо: “Всего хорошего. Женя”. Я так не умею. Не пиши мне, что это письмо до тебя не дошло. Наперед знаю. То-то и больно.

Поцелуй крепко Женичку. В тот день, когда я увижу в тебе большого, уверенного в своих собственных силах друга, я напишу мальчику, чтобы ты ему прочла вслух. Замешивать же его в эту нестерпимо бессердечную муть, – отказываюсь. Что я плох, я знаю и слышал. Займись собою! Пока ты этого не поймешь, добра ждать неоткуда. Все только в твоих руках. Я, если бы и хотел, не в силах сделать того, что природа поручила женщине, женской душе, женскому сердцу.


Здесь сказались накопившиеся во время ожидания боль и раздражение. Выяснение отношений – занятие всегда губительное для живого чувства. Это особенно ярко видно из дальнейшего. То, что отец написал о “производном”, “ответном” характере маминой любви, стало мотивом их будущего разрыва в 1931 году, о нем он потом писал в Послесловии к “Охранной грамоте”, противопоставляя его активному женскому чувству, в котором нуждался. Вспоминая мамину улыбку, освещающую ее “извне”, – он писал, что “она всегда нуждалась в этом освещеньи, чтобы быть прекрасной” и “ей требовалось счастье, чтобы нравиться”. И встретив другую, чья “жизнь и суть, и честь, и страсть… не зависит от освещенья, и она не так боится огорчений”, – они с мамой расстались.

Мучаясь без писем от мамы, отец писал в Мюнхен своей сестре, завидуя ей, что она видит Женю каждый день, представляя себе их дружбу и радуясь ей. Переписка с Жозефиной таким образом стала добавочной возможностью объяснения и косвенного разговора с мамой. Может быть, письмо к ней от 12 июля 1926 года Жозефина не показывала маме: оно сохранилось в ее архиве в Оксфорде, тогда как следующее, от 27 июля, упоминается мамой в ее ответе и лежало в пачке отцовских писем к ней. Приведу некоторые места из папиного письма к Жозефине от 12 июля:


Я страшно люблю Женю, больше всего на свете. Я теперь ей этого не говорю, не напишу (и вообще не знаю, как писать буду), потому что слыша это, она поддается вечной в таких случаях ошибке. Кто ей не подвержен. Она не знает, что чувством одного человека двоим не прожить. Отчего это заблужденье так распространено? Оно вызвано соседством другой, такой же простой истины, обратного значенья. Вторая эта истина, сверкающая и затмевающая первую, гласит: любовь зарождается в исключительности одинокого чувства, в победоносном перевесе того, как любит один, над любовью другого. Эти истины, говорящие одним голосом и одними словами о разных вещах, всегда смешивают. Речь первой – о жизни вдвоем, то есть прежде всего о переплавленьи и сварке неорганического сумбура, ежеминутно попадающегося на пути, через безразлично сколь долгие времена. Речь второй – о встрече двух органических сил или миров, о сердце и сердечности вчистую. Это разные вещи или разные стадии одного… Я трудно это выразил. Мне бы хотелось это выразить хорошо и понятно. Я пишу о важных для меня вещах. Иногда, когда я это рассказываю Жене, она отвечает мне, что это письмо до нее не дошло. Не дойдет и до тебя.

Но если бы ты знала, как она была хороша, как целиком, внешне и нравственно чудесна в ту зиму, когда я ее позвал, и она пришла. Как смела и как готова отдать больше, чем это знают понятья, люди, воспоминанья и слова. Мне нельзя рассказать тебе всего: но сколько предельно-обидных мук приняла она тогда и взяла на себя! Когда я расстаюсь с ней, я вижу это вновь и вновь, и не могу без страшной, свежей боли за ее достоинство об этом вспомнить. Я был мерзок. Сколько наделано каждым из нас неназванных, безымянных, неуловленных законами нравственности преступлений против красоты и достоинства мгновенья! Это одно из них. Заглажено ли оно? Объективно, во времени и пространстве в жизни – заглажено и с лихвой покрыто жизнью мальчика, если он взаправду хоть вполовину таков, как говорят. Но и субъективно это без следа было бы искуплено, если бы Женя могла любить меня, если бы этим летом она вдруг стала большим другом мне, верящим и взволнованным не мной, но собственною верой. Это же никогда не будет. Что этого не может быть, постоянно вслух говорилось ею. Америки я этим безнадежным признаньем не открыл. И я бы не говорил всех этих жалких слов и не цеплялся за слабую тень надежды (вот до каких выражений докатился), если бы этой весной, когда я было собрался уехать от нее с мальчиком, она не остановила, не удержала меня.

Об этом несостоявшемся отъезде я жалею не как об упущенном счастье. О, нет. Но как о редком случае, когда я безболезненнее, чем в другое время мог сделать то, что все равно неизбежно. Неизбежность этого ползет на меня из ее совершенного молчанья или из характера письма, когда она пишет его мне. Неизбежность этого встает из недавнего прошлого, когда случайно попав на нашу прошлогоднюю дачу, я вдруг разом, в один прекрасный вечер вспоминаю все свои поездки в город и возвращенья и встречи на крыльце. Сколько унизительной, неслыханной жестокости в прошлом! И она не знает этой черты за собой!! Неизбежность эта укрепляется, когда по приезде с этой прогулки в город в смутной надежде, что я что-то найду дома, что отведет тяжесть увиденного в сторону, я узнаю, что и сегодня не было письма, как и во все предшествующие дни, как не будет его и завтра.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации