Электронная библиотека » Борис Вадимович Соколов » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 25 октября 2022, 07:40


Автор книги: Борис Вадимович Соколов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Б. Л. сказал мне, что в этот момент у него просто дух замер; так унизительно повешена трубка; и действительно он оказался не товарищем, и разговор вышел не такой, как полагалось бы».

О разговоре Сталина с Мандельштамом написала и Лидия Корнеевна Чуковская, воспроизведя в дневнике свой диалог по этому поводу с Анной Ахматовой:

«… Рассказала мне, что в «Les Lettres Practises» (эту весть Сосинские привезли) напечатано – со слов Триоле, – будто Мандельштама погубил Пастернак. Своим знаменитым разговором со Сталиным – когда Сталин звонил Пастернаку по телефону после первого ареста Мандельштама.

– Это совершенная ложь, – сказала Анна Андреевна. – И я, и Надя решили, что Борис отвечал на крепкую четвёрку. Борис сказал всё, что надлежало, и с достаточным мужеством. (Он мне тогда же пересказал от слова до слова.) Не на 5, а на 4 только потому, что был связан: он ведь знал те стихи, но не знал, известны ли они Сталину? Не хочет ли Сталин его самого проверить, знает ли он?»

А в беседе с скульптором Зоей Масленниковой 7 сентября 1958 года Пастернак так изложил ход знаменитого разговора:

«– А о чем бы вы хотели со мной говорить? – спросил Сталин.

– Ну, мало ли о чем, о жизни, о смерти, – ответил Б. Л.

– Хорошо. Как-нибудь, когда у меня будет больше свободного времени, я вас приглашу к себе, и мы поговорим за чашкой чаю. До свидания.

И далее Б. Л. сказал:

– Когда я впоследствии вспоминал разговор, мне не хотелось изменить в своих ответах ни слова».

Журналистке Нине Мурановой в конце февраля 1949 года Пастернак так передавал этот разговор: «А Мандельштам? Я тогда не успел все высказать Сталину по телефону оттого, что нас разъединили… Есть ли во всем этом моя вина? Лиля Брик, когда она здесь сидела, – показал он на стул, на котором сидела теперь я, – сказала мне, что если бы я был тогда рядом с Маяковским, он бы не застрелился».

По ее мнению, Сталин в разговоре с Пастернаком «лукаво упрекнул его в том, что он не заступился за товарища. Неизвестно, чем кончился бы этот провокационный разговор, если бы Пастернак стал отстаивать Мандельштама. Поэт избежал опасности, засвидетельствовав свое гражданское малодушие и переведя разговор на свои квартирные неурядицы. Линия его поведения была продиктована страхом. Он считал язвительное стихотворение Мандельштама о Сталине самоубийственным и не видел в этом поступке смысла».

Наверное, если порыться в мемуарах, письмах и дневниках, можно обнаружить еще с полдюжины описаний исторического разговора, разнящихся в деталях межу собой, но принципиально вряд ли разнящихся от изложенного в той дюжине версий, что приведены выше. Каждый из читателей может выбрать то описание, которое ему больше по вкусу, больше соответствует его представлениям о личностях Пастернака и Сталина. Многие исследователи пытаются установить, какое из описаний ближе всего к истине, или реконструировать наиболее достоверный вариант разговора, контаминируя его из нескольких версий. В принципе – это сизифов труд. Ведь надо помнить не только о неизбежных ошибках памяти мемуаристов, но и об их пристрастном отношении к Пастернаку. Кто-то его идеализировал, кто-то, наоборот, относился к поэту чрезмерно критически, и все это не могло не сказаться на изложении данного эпизода. Поэтому невозможно сколько-нибудь достоверно восстановить в деталях беседу Сталина с Пастернаком о Мандельштаме. Поэтому я не буду подробно разбирать те или иные сомнительные или, наоборот, кажущиеся наиболее достоверными места процитированных отношений. Отмечу только, что очень сомнительно, что Сталин мог обращаться к Пастернаку на «ты». Такое обращение у Иосифа Виссарионовича было в ходу только с близкими партийными товарищами: Молотовым, Ворошиловым, Берией, Бухариным (пока не расстреляли). К Пастернаку он никак не мог так обратиться. Скорее всего, в рассказе о разговоре Ивинской поэт употребил «ты» от лица Сталина бессознательно, вовсе не имея в виду дословно передать сталинскую речь.

В общем же, суммируя все сообщения о разговоре Сталин – Пастернак, можно сделать следующие более или менее достоверные выводы. Сталин действительно считал, что Пастернак – друг Мандельштама и поэтому хлопочет за него перед ним, Сталиным. Пастернак же в ходе разговора преследовал две цели. После знакомства с прелестями коллективизации сомнения в том, что плоды деятельности Сталина направлены народу во зло, у него больше не осталось. В то же время Пастернак не сомневался в том, что Сталин – безусловно великая, по-настоящему историческая личность, пусть даже и с отрицательным знаком. Недаром же поэт писал в стихах о Сталине, опубликованных в бухаринских «Известиях» 1 января 1936 года:

 
Мне по душе строптивый норов
Артиста в силе: он отвык
От фраз, и прячется от взоров,
И собственных стыдится книг.
Но всем известен этот облик.
Он миг для пряток прозевал.
Назад не повернуть оглобли,
Хотя б и затаясь в подвал.
Судьбы под землю не заямить.
Как быть? Неясная сперва,
При жизни переходит в память
Его признавшая молва.
Но кто ж он? На какой арене
Стяжал он поздний опыт свой?
С кем протекли его боренья?
С самим собой, с самим собой.
Как поселенье на гольфштреме,
Он создан весь земным теплом.
В его залив вкатило время
Все, что ушло за волнолом.
Он жаждал воли и покоя,
А годы шли примерно так,
Как облака над мастерскою,
Где горбился его верстак.
 
 
А в те же дни на расстояньи
За древней каменной стеной
Живет не человек, – деянье:
Поступок ростом с шар земной.
 
 
Судьба дала ему уделом
Предшествующего пробел.
Он – то, что снилось самым смелым,
Но до него никто не смел.
 
 
За этим баснословным делом
Уклад вещей остался цел.
Он не взвился небесным телом,
Не исказился, не истлел.
 
 
В собраньи сказок и реликвий
Кремлем плывущих над Москвой
Столетья так к нему привыкли,
Как к бою башни часовой.
 
 
Но он остался человеком
И если, зайцу вперерез
Пальнет зимой по лесосекам,
Ему, как всем, ответит лес.
<…>
И этим гением поступка
Так поглощен другой, поэт,
Что тяжелеет, словно губка,
Любою из его примет.
 
 
Как в этой двухголосной фуге
Он сам ни бесконечно мал,
Он верит в знанье друг о друге
Предельно крайних двух начал.
 

Пастернак дерзко полагал себя и Сталина величинами равновеликими, его – в области политики, истории, себя – в сфере поэзии. И очень обрадовался и одновременно растерялся, когда представилась возможность поговорить с «гением поступка». Поэт хотел говорить с диктатором о вечном – о жизни и смерти. Но была одна загвоздка. Дело в том, что Мандельштам действительно читал Пастернаку злополучного «кремлевского горца». Услышав крамольные стихи, Борис Леонидович заволновался и предупредил Осипа Эмильевича: «То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал и прошу вас не читать их никому другому».

Насколько дружественными на самом деле были отношения Пастернака с Мандельштамом, сегодня судить трудно. Подавляющее большинство мемуаристов, как мы убедились, настаивает, что большими друзьями в личной жизни они не были, а поэтически были друг от друга очень далеки. Однако тут могло иметь роль стремление оправдать поведение Пастернака и с этой целью принизить значение его отношений с Мандельштамом. Во всяком случае, сохранилась дарственная надпись Мандельштама на своей книге «Стихотворения» 1928 года: «Дорогому Борису Леонидовичу с крепкой дружбой, удивлением и гордостью за него». Здесь, кстати, все-таки не формально-дарительное «дружески», а эмоционально-личное: «С крепкой дружбой». Так что есть основания полагать, что, по крайней мере, Мандельштам считал Пастернака своим другом. И, кстати сказать, не раз останавливался дома у Пастернака в 20-е годы, когда оказывался в Москве. Такого рода факты таили для Пастернака дополнительную опасность. Если Мандельштам на следствии тоже назвал его своим другом и это стало известно Сталину то повышалась вероятность того, что Иосиф Виссарионович прямо может спросить Пастернака о крамольных мандельштамовских стихах. Из всех мемуаристов только Исайя Берлин отмечает, что такой вопрос был Сталиным задан, и поэт уклонился от прямого ответа, заявив, что это неважно, присутствовал он или отсутствовал при чтении Мандельштамом антисталинских стихов, а главное, что сейчас ему выпало счастье беседовать с самим Сталиным. Другие мемуаристы относят слова Сталина и ответ Пастернака лишь к оценке Мандельштама как поэта. Скорее всего, прямой вопрос о «кремлевском горце» так и не был задан, а в беседе с Берлином Борис Леонидович, возможно, невольно включил в рассказ свои опасения насчет каверзного вопроса таким образом, что англичанин понял, что опасный вопрос был все-таки задан. Но такой вопрос со стороны Сталина выглядит маловероятным. Если бы он был задан, поэт вряд ли благополучно дожил бы до смерти вождя. Не такой был человек Иосиф Виссарионович, чтобы позволять увиливать от ответа на прямо поставленные им вопросы. Он наверняка повторил бы вопрос, и Пастернак, который не знал, заложил его Мандельштам или нет, мог побояться соврать и признался бы. А последствия такого признания могли быть непредсказуемыми и самыми печальными для Пастернака. Однако Мандельштам не включил Пастернака в список тех, кому он читал стихи о «кремлевском горце». Возможно, Сталин не исключал, что Пастернак все-таки знаком с этим стихотворением, но не захотел ставить его в безвыходное положение и не задал рокового вопроса. Думал, что Пастернак еще пригодится. Тем более что из разговора с поэтом Сталин понял, что какой-то духовной связи с Мандельштамом у Бориса Леонидовича действительно нет, а сам он – человек робкий и на выходки, вроде мандельштамовской, не способен. В итоге в результате ходатайств Бухарина и Пастернака Мандельштама сгноили в лагере только в 38-м, а не в 34-м, пока что ограничившись ссылкой. Из Воронежа Мандельштам в апреле 1936 года писал Пастернаку, просил приехать, если можно, поскольку «это самое большое и единственно важное, что Вы для меня можете сделать». Но Борис Леонидович тогда был едва ли не в худшем душевном состоянии, чем Мандельштам, страдая психическим расстройством, бессонницей, и в Воронеж ехать никак не мог. Но деньги опальному поэту посылал. Он вообще всем стремился помочь. Здесь не было никакого политического жеста.

Пастернаку еще довелось ходатайствовать перед Сталиным за других узников. И написать Сталину два развернутых письма, на которые так и не последовало ответа. Пастернак все ждал вызова в Кремль, чтобы поговорить о философских вопросах. Может быть, он наивно верил, что сможет открыть сталинское сердце добру. Но вызова не последовало.

Первое большое письмо появилось через полтора года после разговора о Мандельштаме. В автобиографическом очерке «Люди и положения», написанном в 1956 году, вскоре после «секретного доклада» Хрущева о Сталине на XX съезде партии, Пастернак процитировал Сталина: «Были две знаменитых фразы о времени. Что жить стало лучше, жить стало веселее и что Маяковский был и остался лучшим и талантливейшим поэтом эпохи. За вторую фразу я личным письмом благодарил автора этих слов, потому что они избавляли меня от раздувания моего значения, которому я стал подвергаться в середине тридцатых годов, к поре съезда писателей».

Такое письмо действительно было отправлено Пастернаком Сталину в декабре 1935 года. Пастернак писал в связи с освобождением в октябре после его с Ахматовой обращений к Сталину мужа и сына Анны Андреевны:

«Дорогой Иосиф Виссарионович! Меня мучает, что я не последовал тогда своему первому желанию и не поблагодарил Вас за чудное молниеносное освобождение родных Ахматовой, но я постеснялся побеспокоить Вас вторично и решил затаить про себя это чувство горячей признательности Вам, уверенный в том, что все равно неведомым образом оно как-нибудь до Вас дойдет.

И еще тяжелое чувство. Я сначала написал Вам по-своему, с отступлениями и многословно, повинуясь чему-то тайному, что, помимо всем понятного и всеми разделяемого, привязывает меня к Вам. Но мне посоветовали сократить и упростить письмо, и я остался с ужасным чувством, будто послал Вам что-то не свое, чужое.

Я давно мечтал поднести Вам какой-нибудь скромный плод моих трудов, но все это так бездарно, что мечте, видно, никогда не осуществиться. Или тут быть смелее и, недолго раздумывая, последовать первому побуждению? «Грузинские лирики» – работа слабая и несамостоятельная, честь и заслуга всецело принадлежит самим авторам, в значительной части замечательным поэтам. В передаче Важа Пшавелы я сознательно уклонялся от верности форме подлинника по соображениям, которыми не смею Вас утомлять, для того, чтобы тем свободнее передать бездонный и громоподобный по красоте и мысли дух оригинала.

В заключение горячо благодарю Вас за Ваши недавние слова о Маяковском. Они отвечают моим собственным чувствам, я люблю его и написал об этом целую книгу. Но и косвенно Ваши строки о нем отозвались на мне спасительно. Последнее время меня под влиянием Запада страшно раздували, придавали преувеличенное значение (я даже от этого заболел): во мне стали подозревать серьезную художественную силу. Теперь, после того как Вы поставили Маяковского на первое место, с меня это подозрение снято, я с легким сердцем могу жить и работать по-прежнему, в скромной тишине, с неожиданностями и таинственностями, без которых я бы не любил жизни. Именем этой таинственности горячо Вас любящий и преданный Вам

Б. Пастернак».

Известные слова Сталина из резолюции на письме Лили Брик о Маяковском как «лучшем, талантливейшем поэте советской эпохи» избавляли Пастернака от бремени звания «первого советского поэта», каковым его провозгласил Бухарин на съезде писателей. Останься он в этом звании, и, скорее всего, потонул бы вместе с Бухариным в 37-м. Но судьба хранила Пастернака, которому еще предстояло воплотить в жизнь свой главный замысел.

Возможно, в то время Пастернак даже в чем-то восторгался Сталиным как сильной личностью, способной на благодеяния. Если верить дневниковой записи Корнея Чуковского от 22 апреля 1936 года, порой Борис Леонидович даже впадал в экстаз при виде вождя: «Вчера на съезде (Пятый съезд ВЛКСМ) сидел в 6-м или 7 ряду. Оглянулся: Борис Пастернак. Я пошел к нему, взял его в передние ряды (рядом со мной было свободное место). Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое (портрет вполне точен и безусловно зловещ – что ужаснее этой вкрадчивой силы, на милость которой так соблазнительно сдаться? – Б.С(). Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его, просто видеть для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали, – счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства (о, сколько нам еще открытий чудных… Д. Б.) . Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой, все мы так и зашептали: «Часы, часы, он показал часы» – и потом, расходясь, уже возле вешалок вновь вспоминали об этих часах. Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: «Ах, эта Демченко, заслоняет его!» (На минуту.)

Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью».

Однако разгул репрессий 1936–1938 годов навсегда излечил Пастернака от каких-либо восторгов в отношении Сталина. В беседе Пастернака с Александром Гладковым о Сталине 20 февраля 1942 года в Чистополе встал вопрос о том, «знает ли он о всех преступлениях режима репрессий». Пастернак, подумав, заявил: «Если он не знает, то это тоже преступление, и для государственного деятеля, может, самое большое…» Но сам Борис Леонидович, как представляется, насчет того, что Сталин превосходно осведомлен о кампании репрессий, не заблуждался. В том же разговоре с Гладковым Пастернак назвал Сталина «гигантом дохристианской эры человечества», т. е. правителем, начисто лишенным христианской нравственности.

Неслучайно Пастернак устами толстовца Николая Николаевича Веденяпина дает характеристику «дохристианских владык», явно имея в виду Сталина: «А что такое история? Это установление вековых работ по последовательной разгадке смерти и ее будущему преодолению. Для этого открывают математическую бесконечность и электромагнитные волны, для этого пишут симфонии. Двигаться вперед в этом направлении нельзя без некоторого подъема. Для этих открытий требуется духовное оборудование. Данные для него содержатся в Евангелии. Вот они. Это, во-первых, любовь к ближнему, этот высший вид живой энергии, переполняющей сердце человека и требующей выхода и расточения, и затем это главные составные части современного человека, без которых он немыслим, а именно идея свободной личности и идея жизни как жертвы. Имейте в виду, что это до сих пор чрезвычайно ново.

Истории в этом смысле не было у древних. Там было сангвиническое свинство жестоких, оспою изрытых Калигул, не подозревавших, как бездарен всякий поработитель. Там была хвастливая мертвая вечность бронзовых памятников и мраморных колонн. Века и поколенья только после Христа вздохнули свободно. Только после него началась жизнь в потомстве, и человек умирает не на улице под забором, а у себя в истории, в разгаре работ, посвященных преодолению смерти, умирает, сам посвященный этой теме».

В романе Веденяпин также утверждает: «Всякая стадность – прибежище неодаренности, все равно верность ли это Соловьеву, или Канту, или Марксу. Истину ищут только одиночки и порывают со всеми, кто любит ее недостаточно. Есть ли что-нибудь на свете, что заслуживало бы верности? Таких вещей очень мало. Я думаю, надо быть верным бессмертию, этому другому имени жизни, немного усиленному.

Надо сохранять верность бессмертию, надо быть верным Христу!»

Несмотря на общий патриотический подъем, захвативший в годы войны и Пастернака, поэта продолжали терзать сомнения. 12 сентября 1941 года Пастернак писал жене: «Нельзя сказать, как я жажду победы России и как никаких других желаний не знаю. Но могу ли я желать победы тупоумию и долговечности пошлости и неправде?»

И в 1942 году в Чистополе Пастернак признавался друзьям: «Если после войны все останется по-прежнему я могу оказаться где-нибудь на севере, среди многих старых друзей, потому что больше не сумею быть не самим собой…» Можно сказать, что Борис Леонидович опасался, что его может постигнуть судьба Гордона из «Доктора Живаго».

«Я обольщался насчет товарищей, – писал Пастернак Евгении Владимировне Лурье 16 сентября 1943 года. – Мне казалось, будут какие-то перемены, зазвучат иные ноты, более сильные и действительные. Но они ничего для этого не сделали. Все осталось по-прежнему – двойные дела, двойные мысли, двойная жизнь… Современные борзописцы драм не только врут, но и врать-то ленятся. Их лжи едва хватает на три-четыре угнетающе бедных акта, лишенных содержанья и выдумки. Исходя из этих наблюдений, а также из сознанья практической беспомощности моего труда на ближайшее время, я решил не стеснять себя размерами и соображениями сценичности и писать не заказную пьесу для современного театра, а нечто свое, очередное и важное для меня, в ряд прошлых и будущих вещей, в драматической форме. Густоту и богатство колорита и разнообразие характеров я поставил требованием формы и по примеру стариков старался черпать из жизни глубоко и полно…»

И в том же письме он сообщал, что написал первый акт «сложной четырех или пятиактной трагедии. Он в четырех длинных картинах со множеством действующих лиц и сюжетных узлов. Драма называется «Этот свет» (в противоположность «тому»). Ее подзаголовок «Пущинская хроника». Первая картина – на площади перед вокзалом, вторая в комнате портнихи из беспризорных, близ вокзала, третья – бомбоубежище этого дома, четвертая – картофельное поле на опушке Пущинского леса в вечер оставления области нашей армией».

В сентябре 1943 года, согласно донесению осведомителя НКВД, Пастернак возмущался: «Нельзя встречаться, с кем я хочу (речь шла о возможности встречи с одним британским дипломатом. – Б. С.)… Нельзя писать, что хочешь, все указано наперед… Я не люблю так называемой военной литературы, и я не против войны… Я хочу писать, но мне не дают писать того, что я хочу, как я воспринимаю войну. Но я не хочу писать по регулятору уличного движения: так можно, а так нельзя. А у нас говорят – пиши так, а не эдак… Я делаю переводы, думаете, оттого, что мне это нравится? Нет, оттого, что ничего другого нельзя делать… У меня длинный язык, я не Маршак, тот умеет делать, как требуют, а я не умею устраиваться и не хочу. Я буду говорить публично, хотя знаю, что это может плохо кончиться. У меня есть имя и писать хочу, не боюсь войны, готов умереть, готов поехать на фронт, но дайте мне писать не по трафарету, а как я воспринимаю…»

А когда писателям, возвращавшимся из Чистополя в Москву пароходом, предложили оставить запись в книге отзывов судна, Пастернак написал: «Хочу купаться и еще жажду свободы печати».

«Доктор Живаго» и стал исполнением пастернаковской угрозы «писать так, как нельзя». А крамольная запись не помешала ему отправиться на фронт.

Неизвестный же осведомитель сделал опасный для поэта вывод: «Пастернак, видимо, серьезно считает себя поэтом-пророком, которому затыкают рот, поэтому он уходит от всего в сторону, уклоняясь от прямого ответа на вопросы, поставленные войной, и занимается переводами Шекспира, сохраняя свою «поэтическую индивидуальность», далекую судьбам страны и народа. Пусть-де народ и его судьбы – сами по себе, а я – сам по себе…»

Тут уже присутствует лейтмотив будущей антипастернаковской кампании в связи с присуждением Нобелевской премии.

В пастернаковском архиве сохранились лишь два небольших фрагмента пьесы – третья и четвертая сцены первого действия, очевидно, наиболее безобидные. Основную часть второго фрагмента занимает монолог солдатки Кузякиной – страшный рассказ о железнодорожной сторожке, в переработанном виде ставший впоследствии рассказом бельевщицы Таньки Безочередевой, беспризорной дочери Живаго и Лары. Главные действующие лица пьесы – офицеры Дудоров и Гордон, которые потом перекочевали в этом своем качестве в эпилог романа. В августе 1943 года Пастернак с группой писателей побывал на фронте в расположении 3-й армии, освободившей Орел. От имени всех писателей, участвовавших в поездке, он написал обращение к красноармейцам 3-й армии: «Как веками учил здравый смысл и часто повторял товарищ Сталин, дело правого должно было рано или поздно взять верх. Это время пришло, – правда восторжествовала. Еще рано говорить о бегстве врага, но ряды его дрогнули и он уходит под ударами вашего победоносного оружия, под уяснившеюся очевидностью своего неотвратимого поражения, под давлением наших союзников, под непомерною тяжестью своей неслыханной исторической вины. Тесните его без жалости, и да пребудет с вами навеки ваша исконная удача и слава. Наши мысли и тревоги всегда с вами. Вы – наша гордость. Мы любуемся вами».

Христианскими мотивами проникнут один из сохранившихся фрагментов пьесы, монолог Дудорова, узнавшего, что город сдают неприятелю:

«Как это в Гамлете? Один я наконец-то. Вот оно, вот оно. Ожиданье всей жизни. И вот оно наступило… Господи, господи, зачем мне так нравится твой порядок. Господи, ты порвешь мне сердце безбрежностью его вмещения! Благодарю тебя, Господи, что ты сделал меня человеком и научил прощаться. Прощай, моя жизнь, прощай, мое недавнее, мое вчерашнее, мое дурацкое обидное двадцатилетие. У меня нет сердца на тебя, ты уже для меня свято, ты уже знаешь, что все мое достоинство в том, как я распоряжусь твоей памятью… Вот мы думаем, что жизнь – это дом, работа и покой, а когда случается какое-нибудь потрясенье, каким родным, знакомым обдает нас катастрофа! Как возвращенье младенчества! Крушенье более в нашей природе, чем устроенность. Рожденье, любовь, смерть. Все эти отдельные точки сокрушительны, каждый шаг в жизни – изгнанье, потеря неба, обломки рая. И всегда в эти минуты никого кругом. Только снег, снег. Как я всегда любил его».

Тамара Иванова вспоминала, как Пастернак читал им с мужем свою пьесу, где прозаические места перемежались со стихами. Героиня пьесы Груня Фридрих повторяла подвиг Зои Космодемьянской. В архиве Пастернака сохранились многочисленные вырезки из газет и другие материалы, связанные с Зоей Космодемьянской, но в уцелевших сценах пьесы решительный характер Груни Фридрих лишь намечен несколькими штрихами.

Вскоре после возвращения в Москву Пастернак прочел брату Александру, В. Ф. Асмусу и еще нескольким друзьям свою новую пьесу. Степень свободы и независимости, взятые в ней, испугали слушателей, и по их совету Пастернак почти все написанное уничтожил. Вполне возможно, что многое из уничтоженного впоследствии так или иначе воплотилось в романе, как и сохранившиеся фрагменты. Вероятно, эпизод чтения пьесы отразился в той сцене «Доктора Живаго», где Юрий Живаго излагает свое кредо Гордону и Дудорову и объясняет свой уход. Через несколько дней, 22 октября 1943 года, встретившись в клубе писателей с Александром Гладковым, на его вопрос о пьесе он ответил, что не только не кончил ее, но «даже, пожалуй, не начинал», но собирается вернуться к этому замыслу. Очевидно, возвращение к замыслу произошло теперь уже в романной форме «Доктора Живаго». Пастернак понял, что такая пьеса, какую он задумал, шансов на постановку в советских театрах не имеет, и решил все, о чем думал, воплотить в романе, который писался не для заработка, а для вечности.

Во время фронтовой поездки Пастернак вел путевые заметки и, кроме того, собирал материалы о жизни и смерти Зои Космодемьянской. Впоследствии они послужили ему основой для биографии погибшей невесты Дудорова – Христины Орлецовой в «Докторе Живаго».

Воспоминания об этой поездке использованы в описаниях освобожденной территории в эпилоге «Доктора Живаго»: «Летом тысяча девятьсот сорок третьего года, после прорыва на Курской дуге и освобождения Орла возвращались порознь в свою общую войсковую часть недавно произведенный в младшие лейтенанты Гордон и майор Дудоров… На обратном пути оба съехались и заночевали в Черни, маленьком городке, хотя и разоренном, но не совершенно уничтоженном, подобно большинству населенных мест этой «зоны пустыни», стертых с лица земли отступавшим неприятелем».

Описал он в романе и город Карачев: «Это было в разрушенном до основания городе Карачеве, в скором времени после ночевки Гордона и Дудорова в Черни и их тамошнего ночного разговора. Здесь, нагоняя свою армию, приятели застали кое-какие ее тылы, следовавшие за главными силами.

Стояла больше месяца не прерывавшаяся ясная и тихая погода жаркой осени. Обданная жаром синего безоблачного неба, черная, плодородная земля Брянщины, благословенного края между Орлом и Брянском, смуглела на солнце шоколадно-кофейным отливом.

Город прорезала главная прямая улица, сливавшаяся с трассой большой дороги. С одной стороны ее лежали обрушенные дома, превращенные минами в кучи строительного мусора, и вывороченные, расщепленные и обгорелые деревья сровненных с землею фруктовых садов. По другую сторону, через дорогу, тянулись пустыри, может быть, мало застроенные и раньше, до разгрома города, и более пощаженные пожаром и пороховыми взрывами, потому что здесь нечего было уничтожать.

На прежде застроенной стороне бесприютные жители ковырялись в кучах недогоревшей золы, что-то откапывали и сносили из дальних углов пожарища в одно место. Другие наскоро рыли себе землянки и резали землю пластами для обкладки верхней части жилья дерном».

И именно в эпилоге романа, на основе фронтового опыта, герои приходят к выводу о роли войны по отношению к довоенному советскому обществу. Дудоров говорит Гордону: «Не только перед лицом твоей каторжной доли, но по отношению ко всей предшествующей жизни тридцатых годов, даже на воле, даже в благополучии университетской деятельности, книг, денег, удобств, война явилась очистительной бурею, струей свежего воздуха, веянием избавления.

Я думаю, коллективизация была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности. Отсюда беспримерная жестокость ежовщины, обнародование не рассчитанной на применение конституции, введение выборов, не основанных на выборном начале.

И когда разгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность и угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки, и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы.

Люди не только в твоем положении, на каторге, но все решительно, в тылу и на фронте, вздохнули свободнее, всею грудью, и упоенно, с чувством истинного счастья бросились в горнило грозной борьбы, смертельной и спасительной.

– Война – особое звено в цепи революционных десятилетий. Кончилось действие причин, прямо лежавших в природе переворота. Стали сказываться итоги косвенные, плоды плодов, последствия последствий. Извлеченная из бедствий закалка характеров, неизбалованность, героизм, готовность к крупному, отчаянному, небывалому. Это качества сказочные, ошеломляющие, и они составляют нравственный цвет поколения.

Эти наблюдения преисполняют меня чувством счастья, несмотря на мученическую смерть Христины, на мои ранения, на наши потери, на всю эту дорогую кровавую цену войны. Снести тяжесть смерти Орлецовой помогает мне свет самопожертвования, которым озарен и ее конец, и жизнь каждого из нас».

Не приходится сомневаться, что к этим выводам Пастернак пришел еще в период войны. Вполне возможно, что они прямо присутствовали в уничтоженных сценах пьесы «Этот свет».

Военные годы не только дали Пастернаку дополнительный материал для романа, но и окончательно сформировали его отношение к Сталину. Поэт избавился от всяких иллюзий, но еще надеялся, что общественный подъем вынудит диктатора к либерализации, может быть, в качестве благодарности народу за жертвы, понесенные в войне.

Вот – последнее письмо Пастернака Сталину, датированное 25 августа 1945 года. Оно написано в дни, когда завершалась Вторая мировая война (Япония уже капитулировала), а тем самым – и та эпоха, для которой Сталин был предназначен Историей. Пастернак писал:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации