Текст книги "И был вечер, и было утро"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Случилось так – а вот как случилось, то никому не ведомо, – что сидевший (или лежавший?) в отдельной палате психиатрической лечебницы Сергей Петрович подробнейшим образом узнал и о последних словах, и о смертном приговоре. Бабушка говорила, что он якобы даже читал все листовки, но за это я поручиться не могу. А вот то, что вскорости после объявления приговора больной Белобрыков бежал из лечебницы, – это известно всем. Сбежал в сером больничном халате и тапочках на босу ногу и явился не домой, не к Оленьке Олексиной и даже не к друзьям-нелегальщикам – явился прямехонько к временщику и в приемной доложил дежурному адъютанту:
– Я, Сергей Петрович Белобрыков, содержащийся по недоразумению в психиатрической лечебнице, являюсь активным членом РСДРП и действительным руководителем Верхней баррикады. Осужденный на смертную казнь известный городской чудак, называющий себя Гусарием Улановичем, ни в чем решительно не виноват, поскольку лишь исполнял мою волю. А посему я категорически требую немедленно освободить его как абсолютно невменяемого и осудить меня как действительного руководителя Верхней баррикады, взятого с оружием в руках.
– Подождите здесь, – сказал ошарашенный адъютант.
Мигнул часовому, чтоб глаз не спускал, прошел к генерал-адъютанту Опричниксу и строго, по-адъютантски (то есть слово в слово) передал то, что наговорил посетитель в больничном халате.
– Просит заменить его в петле? – Его высокопревосходительство басовито расхохотался. – Значит, сбежал из сумасшедшего дома и категорически требует, чтобы его повесили? Ну и кто он есть после такового деяния? Вот именно! Возвратить в лечебницу, как явно сумасшедшего!
И негодующего Сергея Петровича силой отправили обратно, но заперли уже в более строгой палате. Но напрасно он бушевал и горячился: врачи только радостно потирали руки.
– А вы беспокоились, Игнатий Иванович, – сказал губернатору архиепископ. – Сам генерал-адъютант Опричникс признал нашего протеже сумасшедшим, куда же выше? Выше и светил нет.
Со времен Екатерины Второй в России стеснялись казней. Прятали их подальше от глаз людских, а сообщали заведомо после того, как все свершилось. Громко произнеся приговор, приводили его в исполнение тайно, стыдливо и очень поспешно. И непременно стремились упрятать тела казненных не только от родных и близких, но и от самих себя. Где могилы декабристов или народовольцев? Историки лишь беспомощно разводят руками, недобрым словом поминая традиционную застенчивость палачей.
В силу этой застенчивой традиции приговоренных казнили в глухом, обстроенном безоконными корпусами дальнем дворе внутренней тюрьмы Охранного отделения. При казни дозволялось присутствовать только трем исполняющим (а как иначе назвать должность, давно упраздненную, но существующую?); считаной охране под командой дежурного офицера да чиновнику особых поручений, сочетающему в себе власть законодательную, исполнительную и прокурорский надзор. Не допускались даже лица духовного звания и врачи: первые навещали приговоренных до, вторые – после. Мне сдается, что такая повышенная стыдливость была результатом ясного понимания, что именем закона вершится дело довольно гнусное.
Традиция традицией, а крохотный дворик никак не вмешал трех виселиц зараз: две еще как-то втискивались, а третья – ни в какую; чья-то исполнительская голова даже предложила одну из них сделать двухэтажной, но после некоторого размышления сей дерзкий проект отвергли за сложностью исполнения (не виселицы, разумеется, а того, ради чего их создают). И начальство распорядилось исполнять поочередно.
– Не выдержит, – сказал Теппо, когда усиленный конвой вывел приговоренных в тесный дворик.
– Не выдумывать! – нервно закричал чиновник для особых. – Выдержит!
Раасеккола пожал плечами, а дежурный офицер зашептал в чиновничье чуткое ухо. Чиновник громко переспросил: «Да?» – и с сомнением оглядел финна.
– Сколько весишь? Пудов шесть?
– Семь, – уточнил Теппо.
Начальство вновь зашепталось, посматривая то на виселицу, то на негабаритного смертника. («Плотник не предусмотрен…», «Умеет…», «Позвольте, это же чушь какая-то!», «А что делать, если не предусмотрен?..» – доносились отдельные фразы.) Потом чиновник распорядился:
– Выдать Дровосекову топор, гвозди и доски для укрепления собственной виселицы. Остальных исполнять поочередно, пока идет укрепление.
Принесли приказанное. Теппо буднично застучал топором, неторопливо и основательно, как истый мастер с Успенки, усиливая созданную жандармскими дилетантами конструкцию. А Гусарий Уланович крепко обнял Амосыча:
– Прощай, братец. Не посрамим?
– Не посрамим, товарищ поручик.
Гусарий Уланович взобрался на шаткую доску и встал под петлей. Он хотел сам надеть ее на себя, но ему не дали, а, исполняя неизвестно кем утвержденный церемониал, связали за спиной руки и натянули через голову саван. Из-под него донеслось негодующее: «Я не трус, генерал Лашкарев!..» – но исполняющие уже накинули петлю поверх савана. А Теппо все тюкал топором.
– Вышибай! – приказал чиновник.
Вышибли доску, и отставной поручик в длинном саване задергался, затрясся, закачался; веревка натянулась, как гитарная струна, а виселица угрожающе заскрипела. Теппо прекратил работу и перекрестился, ожидая, когда остановится страшный маятник по соседству. На него кто-то прикрикнул, и он снова старательно застучал топором.
– Запаздываем. – Чиновник посмотрел на часы. – Снимайте первого, исполняйте второго. Ты скоро там, Дровосеков?
– Укосина, – пояснил Теппо.
– Ну, давай, давай, не задерживай. Надо, братец, совесть иметь.
Тем временем тело в длинном саване вынули из петли и отнесли к наглухо закрытым воротам. Теперь исполняющие устанавливали на помосте доски, которые потом полагалось вышибить. Доски почему-то никак не устанавливались, исполняющие нервничали. Амосыч ждал, а Теппо приколачивал последнюю укосину. Наконец доски уложили. Евсей Амосыч сказал: «Прощай, Степа!» – и пошел к виселице. И тут вдруг страшно закричал дежурный офицер:
– Сидит! Сидит! Оно сидит!
Все оглянулись: у ворот, опершись спиной о запертую створку, сидел белый саван, только что вынутый из петли. Сидел и хрипел, то ли пытаясь что-то сказать, то ли просто вздохнуть.
– Исполнить его! – дико заорал чиновник, тыча рукой в белый призрак. – Исполнить на месте! Исполнить!
– Прикажете из?.. – спросил белый, как саван, офицер.
– Из! Из! Из!
Дежурный офицер подбежал к укутанному в смертное хрипящему Гусарию Улановичу и, вытащив револьвер, начал в упор расстреливать его. Офицерская рука плясала, смертник хрипел и бился, белый саван быстро окрашивался кровью, и все замерли: даже Теппо перестал махать топором. А Амосыч, свирепо выругавшись, сказал с горечью:
– Ну куда вам державой-то управлять, когда повесить по-людски не можете? Эх, недотепы!
Евсея Амосовича Сидорова и Теппо Раасекколу повесили без неожиданностей: укрепленная укосинами виселица выдержала семипудового финна, и веревка не лопнула под Амосычем при повторном испытании на разрыв. Три тела – одно в окровавленном саване – были тайком вывезены и где-то столь же тайно зарыты. А вся история с нелепой казнью неведомо как выпорхнула из глухого дворика, с чудодейственной быстротой став достоянием города. И Петр Петрович Белобрыков, утирая слезы, отметил:
– А все же от пули погиб мой поручик. Значит, есть высшая справедливость, господа, и палачам воздастся сторицей.
Воздаваться начало раньше: по всей империи прокатились волны забастовок, протестов, митингов и демонстраций, захвативших не только рабочих, студентов да социалистов, а буквально все население всех классов и состояний. Не одни лишь нелегальные да полулегальные, но и вполне респектабельные газеты напечатали сообщения о мрачных событиях в глухом дворике внутренней тюрьмы. Ряд иностранных газет – в Германии, Австро-Венгрии, Франции, Англии, США – перепечатали эти статьи под заголовком «Зверства палачей XX века», снабдив их уничтожающими комментариями. Неприятный инцидент как бы поджег бикфордов шнур; взрыва, правда, еще не последовало, но предвзрывная вспышка оказалась устрашающе ослепительной. Отмалчиваться стало уже немыслимо, и правительство вынуждено было даровать народу своему некое подобие конституционных свобод, отменить военное положение, объявить амнистию и снять ограничения вроде запрета на зрелища и игрища. Генерал-адъютант Опричникс тихо уехал в столицу, а город Прославль торжествовал первую, пусть маленькую, но победу над самодержавием. Сергей Петрович под амнистию не подпадал, но, поскольку военно-полевую спешку отменили, мог не считаться более умалишенным и был переведен в обычную тюрьму в ожидании обычного суда. Защиту его взял на себя сам Перемыслов, и он же через неделю добился для политического заключенного пятиминутного свидания с… невестой.
– У меня нет никакой невесты, – решительно отрекся волонтер, когда за ним явились, чтобы сопроводить.
– Ждут, – лаконично пояснил ко всему привыкший надзиратель.
Удивленный Белобрыков прошел в комнату свиданий, где ему на шею немедленно бросилась синеглазая.
– Дорогой! – И шепотом, деловито, в самое ухо: – Извините, единственный способ увидеться – это объявить, что мы обручены. Если вы согласны, я пойду за вами, как княгиня Волконская.
А вот Мой Сей подпал под амнистию и однажды приплелся домой, волоча перебитую ломом ногу. Он стал седым, ему вышибли все зубы, сломали три ребра, и с того времени вплоть до кончины он уже не переставал кашлять кровью. Шпринца заголосила от счастья и горя, а он прижал ее к искалеченной груди, и глаза его сверкнули, как сверкали когда-то.
– Надежда моя, полиция существует, чтобы ломать ребра, а человек – чтобы говорить правду. И я существую для этого, и мы еще посмотрим, кто кого пересуществует.
Как ни странно, а наибольший ажиотаж возник в заведении мадам Переглядовой. Там энергично выколачивали пыль, мыли окна, чистили, скребли, терли и вытирали под наблюдением неулыбчивой Дуняши. Ее измена Розе Треф и добровольное возвращение в плюшевый рай настолько потрясли хозяйку, что она тут же возвела бывшую девочку в ранг подруги, освободив от трудов обязательных и предоставив право выбора. И Дуняша надзирала за прислугой, девицами и хозяйством.
– Через неделю мы громыхнем, и Розка удавится от зависти! – потирала руки мадам Переглядова.
Через неделю громыхнули. Переглядовой всегда недоставало размаха и фантазии; плюш, красный фонарь да бенедиктин с визгом были пределом ее творческих возможностей, но Пристенье именно это и устраивало. «Абы, бабы», – любили говаривать там, и глазки при этом непременно становились маслеными. И еще там любили выражать любовные чувства звучным междометием «гы».
Наконец настал вечер, о котором так мечтала мадам и которого уже с нетерпением ждало Пристенье. Как раз тогда, когда почти во всех домах Успенки отмечался скорбный сорокаднев, жеребчики Пристенья с гиком и ором прискакали в заведение. Ржание заливалось бенедиктином, женский визг перемежался хлесткими шлепками по задам, сальные анекдоты комментировались откровенной похабщиной; это и было верхом эстетических утех Пристенья – все, что выпадало из этой жизнерадостной жеребятины, объявлялось развратом, извращением, совращением и распутством.
– Хорошо гуляем!
Наблюдая за порядком, Дуняша прохаживалась меж гуляющих от столика к столику, от компании к компании, не отказываясь пригубить рюмочку и с удовольствием поддерживая разговоры о недавних событиях. Ее попытались было хватать, тащить и шлепать, но она сумела быстро расставить по местам все отношения. А пьянство продолжалось, кто-то уходил с очередной девицей, кто-то возвращался и снова принимался пить. Крепчали смех, визг, матерщина и разговоры. А Дуняша ходила и слушала, слушала и ходила. И рано утром постучала в дверь домика на Успенке. Сонная Роза открыла и обо всем догадалась с порога.
– Кто?
– Мишка Разуваев, приказчик купца Конобоева.
– Точно?
– Сам хвастал, божился, и Изот подтвердил. Мишка, мол, шкворнем Кубыря убил, и он же гирькой ударил Колю Третьяка в последней крещенской драке. А гирьку в сапоге спрятал.
– Надо бы его заманить хоть в Чертову Пустошь.
– В лес меня приглашал. Будто за грибами.
– Вот там мы с ним и рассчитаемся! – Роза крепко поцеловала Дуняшу, и в глазах ее вспыхнул беспощадный, змеиный огонь. – И разыщи мне Сеню Живоглота.
А в заведении еще гуляли. Пили и визжали, матерились и пили, пили и бахвалились. И в самом заведении, и в прилежащих к нему улицах пьяное торжество выплескивалось через край.
Казалось, что и впрямь прав Борис Прибытков и что в первой кровавой схватке Крепости и Успенки победило Пристенье. Но это только так казалось: им ведь неведомо было то, что знаем сегодня мы.
Эпилог
Вскоре после вакханалии в Пристенье бледный молодой человек с докторским саквояжем в руке вошел в дом по Неопалимовскому переулку города Москвы, поднялся на третий этаж и условным стуком постучал в дверь. Ее открыли без вопросов: молодой человек миновал прихожую и остановился на пороге гостиной, по-прежнему держа в руках саквояж.
– Мне надоело стрелять, – сказал он хозяину, шагнувшему навстречу. – Считаю, что заслужил как отдых, так и десять тысяч.
– Вы сошли с ума, Прибытков?
– В саквояже – бомба. – Борис приподнял саквояж. – Десять тысяч, или я выпущу его из рук. Раз…
– Немедленно пре…
– Два.
– Черт с вами! – Хозяин открыл бюро и стал метать из него на стол червонцы и сотенные в банковских упаковках. – Если вы проболтаетесь…
– Цена молчания. – Борис кое-как рассовал пачки по карманам и начал пятиться, все еще держа саквояж на весу. – Расходимся по-мирному, не так ли?
Он миновал прихожую, захлопнул за собой дверь, выбежал на улицу и вскочил в ожидавшую его пролетку с поднятым верхом. Лихач помчался по запутанным Садовым; Борис открыл пустой саквояж и начал складывать в него деньги. Пролетка доставила его на Брянский; Борис сошел, купил газету и сел в поезд. Положил саквояж, устроился у окна с тщательно задернутыми занавесками и раскрыл газету. И первым, что бросилось в глаза, было экстренное сообщение о суде над социал-демократом Белобрыковым: лишение всех прав состояния и двадцатилетняя ссылка на каторжные работы.
А через две недели отставной подпоручик Семибантов, будучи с приятелями на охоте, обнаружил полуразложившийся труп, опознать который так и не удалось (предполагали, что им мог быть исчезнувший из города приказчик купца Конобоева).
– Я исполнила твою волю, солнце мое, но Сеня просил передать, что отныне вы квиты.
Борис с саквояжем в руке стоял на пороге собственного дома: в гостиной сидела синеглазая девушка. Что-то подсказывало ему, что она своя, что тут решительно нечего опасаться, но привычная настороженность (она уже поселилась в нем, сменив безрассудную отвагу, и Прибытков медленно приноравливался к этому новому для него чувству) держала у дверей.
– Это невеста твоего брата Ольга Федоровна Олексина, – сказала Роза. – Завтра Оля уезжает в Сибирь вслед за Сергеем Петровичем. Что прикажешь: чаю или немного закусить с дороги?
– Я за тобою, Роза. Собирайся.
– Куда?
– Все равно, Россия большая.
– Россия большая, любовь моя, но Прославль один.
– Никакого Прославля нет, это мираж. Миф о трогательном единении, гармонии и победе добра над злом.
Говоря, он смотрел на Олю. Смотрел на невесту своего брата, позавчерашнего соперника, вчерашнего друга и – он чувствовал это – завтрашнего врага. И милое девичье лицо сливалось в его глазах с опаленным ликом баррикады.
– Вы говорите так, будто зло уже победило, – сказала она.
– Не закрывайте прекрасных глаз на правду: зло – это Пристенье. А его можно разгромить только в союзе с Крепостью.
– Вот как? – Оля неожиданно улыбнулась, и в этой улыбке было нечто куда более обидное, чем насмешка. – Скажите об этом моему отцу генералу Олексину: он будет в восторге. Его заветная мечта – заполучить на государеву службу вчерашних Робин Гудов. Могу отрекомендовать ему вас как перебежчика номер один. Глядишь, и орденом пожалуют.
– Мадемуазель, вы очаровательны и очарованы. Первое да пребудет с вами вечно, а от второго избавьтесь, и как можно скорее. И тогда, может быть, поймете то, что я никак не мог втемяшить в голову своему брату, – зря. Все – зря, понимаете? Бессмысленно лезть поперек истории…
– Зря? – вдруг тихо переспросила Роза. – Значит, зря погибли твоя мама, Филя Кубырь, моя малпочка, мастера с Успенки? Зря? Их гибель бессмысленна? Скажи, что я ослышалась, скажи, что ты говорил совсем о другом, скажи, заклинаю тебя…
– Ступай собирать вещи. Тебе никогда не понять того, что произошло.
– Произошло именно то, что сказала Роза, – ледяным тоном отчеканила Ольга Олексина. – Ваша предусмотрительность оплевывает смерть мучеников, а к этому уже нечего добавить.
– Благодарю за откровенность, кланяйтесь своему жениху. – Борис встал. – Роза, почему ты не собираешь вещи? Впрочем, плевать. Идем.
Роза отрицательно покачала головой. Зеленые глаза ее потухли, словно уже подернувшись серым пеплом прощания навсегда.
– А кто же будет ухаживать за могилой твоей матери, Борис?
– Надо жить, Роза, а не кланяться могилам.
– Надо кланяться могилам, чтобы однажды не возопить в пустыне.
– Оставь истеричную белиберду и изволь идти за мною!
– Боже мой, как сладко подчиняться любимому, – тихо вздохнула Роза. – Боже мой, как я завидую Оле, которой есть кому подчиняться и куда ехать. И, боже ты мой, как пусто и страшно, когда некуда больше идти. Некуда и не за кем.
– Мы обвенчаемся, Роза. Я даю слово при свидетеле.
– Уходи.
– Что?.. – опешив, с длинной паузой спросил Прибытков.
– Уходи, – со стоном выдохнула Роза. – Больше нет моего героя, пропахшего порохом и отвагой. Он погиб на баррикадах, а в его обличье влез предусмотрительный господин, которому очень хочется жить. Даже ценою забвения.
– Истеричка…
– Мы квиты, Борис. Это просил передать тебе Сеня, и это же говорю тебе я, бывшая Роза Треф. Мы квиты, и не забудь в прихожей свою шляпу.
Борис постоял в полной растерянности, хотел что-то сказать и даже плямкнул губами, но слово не родилось. И он вышел без слов, не позабыв ни шляпы, ни саквояжа.
Багровое небо нависало над Прославлем, потому что в Пристенье горел полутемный кабак Афони Пуганова. И опять кого-то били, кто-то кричал, кто-то свистел, кого-то ловили, и дико вопила то ли окончательно выздоровевшая, то ли окончательно рехнувшаяся бабка Палашка: под шум и гам у нее увели-таки все ее тайные капиталы.
Да, город жил своей обычной жизнью, словно у него не было вчерашнего дня. Ни крови, ни выстрелов, ни убийств, ни казней. Отныне он жил только сегодняшним днем и был уверен, что этот вечно сегодняшний день дан ему навсегда. Но шли часы, каждым ударом отсчитывая последние двенадцать лет. Те двенадцать лет, которые еще оставалось прожить городу Прославлю в сладком неведении личных катастроф и общественных катаклизмов.
Шли часы.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?