Электронная библиотека » Борис Васильев » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Отрицание отрицания"


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 16:17


Автор книги: Борис Васильев


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
14

На окраинах собственно России, то есть той территории, которая долгое время именовалась Московской Русью, сохранилось немало губернских центров, весьма важных для времен мирной торговли и мирного управления. Их невозможно представить себе без особой стати редких городовых, обязательного памятника какому-либо императору, торговых рядов, степенных лавочников, воображающих себя купцами, и хитроглазых купцов, на всякий случай выглядящих лавочниками при заключении миллионных сделок на лен или коноплю. Здесь летом непременно гуляют по вечерам с тросточками и зонтиками вдоль реки, а в осеннее ненастье собираются в Благородном собрании или Купеческом товариществе, где пьют исключительно французские вина из Таганрога и некое неизвестное шампанское с пеной, способной погасить небольшой пожар. Это – царство благодушия и несокрушимой веры в завтрашний день, который зреет в двух гимназиях, реальном училище и общественном приюте для особо одаренных девиц, утративших отцов-кормильцев. Жизнь в таком городе не течет, как река-кормилица, а струится из мраморных губок Амура, которого подарил городу предпоследний губернатор. Вот почему при наступлении времен смутных и непредсказуемых жители такой тихой заводи оказываются никому абсолютно ненужными и лишь путаются у всех под ногами.

Подобным губернским городом, как вскоре выяснилось, и стал тот, в гимназии которого набирался ума и знаний общий любимец семьи Вересковских Павлик. Здесь у них была городская квартира, где он и остановился, плотно перекусил, опоздал в гимназическую канцелярию и отправился разглядывать город, ощущая себя почти взрослым, самостоятельным и независимым.

А в городе происходила очередная смена власти. И началась она с проверок шатающегося без дела населения, не столько ради введения жандармского порядка, сколько ради пополнения вдруг отощавшего местного бюджета посредством наложения штрафов.

У легкомысленного гимназиста ни денег, ни каких-либо документов при себе не оказалось, и его загребли в участок. Павлик объявил эти действия произволом и наотрез отказался назвать лицо, которое могло бы за него поручиться. Поступал он так из юношеского убеждения, что свобода не столько общественное достояние, сколько личное, и это убеждение, как выяснилось, определило всю его дальнейшую жизнь и судьбу.

В участке на него никакого внимания не обращали – хочет сидеть, пусть сидит – и занимались собственными делами. А тут власть в городе опять переменилась, и захватившие ее борцы за свободу первым делом начали улучшать жилищные условия неимущих граждан. И городская квартира Вересковских была тут же объявлена коммуной, прислугу попросили немедленно ее покинуть, а так как мандатом служил товарищ маузер, то все очень быстро ее и покинули.

Павлик об этом не знал, продолжал упорствовать, поскольку в участке его кормили и поили, а борцы за удобства неимущих приступили ко второму пункту своей немудреной программы, объявив лютую борьбу интеллигенции как классу, от которого нет решительно никакой пользы. Полицейские участки стали переполняться, кое-как допрошенную интеллигенцию тут же спихивали в тюрьму, а так как Павлик подходил под эту категорию, то в конце концов туда же спихнули и его. Он перепугался, поспешно назвал адрес того, кто мог бы подтвердить его личность, но по указанному адресу проживали уже какие-то коммунары. Тут, как на грех, власть снова переменилась и стали сажать в тюрьмы вчерашних социально близких, которых во всем просвещенном мире называли просто уголовниками. Интеллигенцию начали отпускать после легкой проверки, но Павлика это не коснулось, поскольку его уже успели зарегистрировать в участке как беспаспортного бродягу.

Вначале было сносно. Дружно хлебали баланду, возмущались несправедливостью, горевали, гадали, спорили. Блатные играли в карты и никого не трогали, потому что деньги пока путешествовали по кругу. Но потом стали все чаще задерживаться в одних руках, матерщина крепчала, а в итоге проигравшиеся блатняки начали все чаще нехорошо оглядываться на прочую публику. Наконец, не выдержав, один из них вскочил, неожиданно схватил Павлика за шинель и заорал:

– Ставлю на кон!

Ставка была принята, с юноши сорвали шинель, которая через два круга уплыла в собственность снявшего банк. Павлик кричал, остальные возмущались не столь громко, но игра тем не менее продолжалась с прежним азартом.

Павлик пытался сопротивляться, получал по шее, а сорванные с него вещи неумолимо оказывались чьей-то собственностью. Оставшись в одной нательной рубашке, босиком, но пока еще – в штанах, он ринулся к двери и забил в нее кулаками:

– Откройте!.. Откройте!..

Повезло, в коридоре охранник оказался. Открыл.

– Чего тебе?

– Раздевают!..

– Отыграйся, – ухмыльнулся охранник, намереваясь закрыть дверь.

– Погодите, погодите… – зачастил Павлик. – Я в армию добровольно записываюсь.

– В какую армию?

– В эту… В вашу.

– Эй, Семен! – закричал охранник кому-то в коридоре. – Какая армия сейчас у нас в городе?

– Да бог его знает. Вроде бронепоезд левых эсеров пришел. На втором пути стоит. А что?

– Да тут доброволец у меня сыскался.

– Выводи. Добровольцев велено отпускать. Народу у них не хватает, что ли. Отведи пока к дежурному, он на станцию позвонит.

– Ну, пойдем… доброволец, – сказал стражник. – Пока штаны ворью не проиграл.

И повел Павлика к дежурному по гулкому пустому коридору.

Через два часа гимназист Павел Вересковский стоял на перроне второго пути перед штабным вагоном бронепоезда «Смерть империализму!» в сопровождении матроса, одетого в кожаную куртку, с деревянной коробкой маузера, спускавшейся ниже колена. Морячок был свойским, болтал всю дорогу, поносил международный империализм и поднимал до небес левых эсеров.

– За нас они, понимаешь? За потных людей.

Павлик не очень понимал, почему нужно заступаться за людей, не успевших вовремя вымыться, но не спорил.

Распахнулась дверь вагона, в проеме появилась фигура столь же экзотического морячка, что и сопровождающий, только с пулеметной лентой через плечо.

– Чего надо?

– Да вот. Доброволец до нас.

– Доброволец? – Матрос с пулеметной лентой иронически поглядел на Павлика. – Погоди тут. Доложу.

И исчез.

– У товарища Анны – глаза… – вдруг шепнул сопровождающий. – Вообще-то серые, но коли поголубеют, значит, под счастливой звездой тебя родили. А коли почернеют – всё.

– Что – всё?

– На распыл. Тут же.

В проеме тамбура появился морячок с пулеметной лентой.

– Проходи, доброволец.

Павлик с трудом взобрался на высокую подножку, ощутив вдруг незнакомую дрожь в коленях. Матрос подтолкнул его в спину, и он пошел по узкому коридору штабного вагона.

– Стой!

Остановился. Матрос дважды ударил кулаком в бронированную дверь, и ее тотчас же открыли. Это было двухместное купе, в углу которого у бронированной щели окна сидела худощавая женщина лет сорока в казачьих штанах с лампасами и кожаной куртке, наброшенной на плечи. А у выхода стоял щуплый очкарик в студенческой тужурке.

Сопровождавший матрос закрыл дверь, и наступила тягостная для Павлика пауза. Он не отрывал настороженного взгляда от глаз женщины, хотя толком и не разглядел их, потому что сидела она в темном углу. Видел только два провала, а ему нужен был цвет ее глаз.

– Значит, доброволец? – резко спросила она.

– Хочу сражаться за…

– Мы не сражаемся за. Мы сражаемся против.

– И я тоже.

– Против чего?

Павлик этого не знал. Он просто не хотел, чтобы его раздевали воры-картежники.

– Разрешите, товарищ Анна, я с ним поговорю, – сказал молодой человек в студенческой тужурке. – Запуган парнишка.

Женщина в углу у оконной щели бронепоезда промолчала. Очкарик открыл дверь:

– Прошу.

Павлик затравленно посмотрел на товарища Анну, потоптался, вздохнул и вышел из купе. Студент вышел следом, молча провел по узкому, ощетиненному амбразурами коридору, открыл одну из дверей и еще раз сказал:

– Прошу.

Павлик вошел в насквозь прокуренный матросский кубрик, где трое морячков играли в карты.

– Выйдите все, – сказал сопровождающий. – Мы ненадолго, потом доиграете.

Все вышли. Студент молча указал Павлу, где сесть, после чего плотно прикрыл дверь и устроился напротив.

– Знаешь ли ты, кто такая товарищ Анна? – строго спросил он. – Товарищ Анна – святой человек, отдавший себя на заклание во имя идеи. Она собственной рукой казнила наиболее жестоких представителей царской бюрократической машины, в том числе и одного губернатора. Ее присудили к смертной казни, она встретила приговор спокойно и гордо. Смертная казнь была заменена вечной каторгой, и товарищ Анна написала письменный отказ. Отказ не приняли, вечную каторгу она отбывала в одиночке Бутырского тюремного замка, откуда ее вызволила лишь Февральская революция.

Все это очкастый студент рассказывал с невероятной гордостью, будто не товарищ Анна, а он лично выслушивал приговор и собственноручно писал письменный отказ. Горящие неистовой верой глаза его сверкали сквозь стекла очков, и на Павлика смотрел уже вроде бы и не человек, а некий светящийся восторг сам по себе.

– И добровольно вступая в наши ряды, ты должен принять ту же клятву, которую я дал себе.

При этих словах студентик со светящимися линзами очков вытащил из кармана складной нож и открыл лезвие.

– Какую клятву? – запоздало насторожился Павел.

– Кровавую.

– Да что ты?..

– Откажешься – матросов позову. Мы все ее дали, весь наш бронепоезд «Смерть империализму!». Позвать?

– Не надо, не надо. Даю.

– Обнажи грудь. – Он подождал, пока Павлик лихорадочно расстегивал рубаху. – А теперь протяни палец. Да не тот, безымянный.

Растерянный Павлик протянул безымянный палец левой руки. Очкарик чиркнул ножом, пошла кровь.

– Пиши кровью на груди четыре святых буквы «АННА». Если крови не хватит, еще надрежу. Поглубже.

– Господи… – вздохнул Павлик. И написал. Только на самый хвостик последнего «А» крови не хватило.

– Допишешь, когда ранят, – утешил очкастый фанатик.

15

Редко и очень сухо писавшая письма Татьяна вообще перестала их писать. Ольга Константиновна, испугавшись, не очень, правда, понятно, чего именно, попробовала было жалобно поплакать, но Николай Николаевич пресек это занятие на корню:

– Стыдитесь, сударыня! Вы – дворянка.

Сам он никогда прилюдно не страдал и не позволял себе ничего громкого, кроме криков по поводу очередной затерянной папки. Но молчание московской студентки обеспокоило не только домашних, следствием чего явился визит тихого внучатого племянника поэта Майкова.

– Вам Танечка пишет? – робко спросил он.

– Кавардак! – ответствовал генерал. – Когда происходит ломка сущего, все впадают в эйфорию, которая является всего-навсего формой сумасшествия. И все перестают работать. Чиновники – на почте, полиция – на улицах, дворники – во дворах, рабочие – на заводах, а прочие – на местах. Все идет кувырком, а Россия радуется, потому что работать она не любит. Она любит пить самогон и орать лозунги, потому и плохо живется…

Он выпалил монолог на одном дыхании и вынужден был замолчать ради нового вдоха. Это и дало возможность Майкову задать давно мучивший его вопрос:

– Но хоть какие-то известия о ней есть?

– Увы… – Ольга Константиновна прижала платочек к левому глазу, потому что именно из него вдруг выползла слезинка. – Николай Николаевич слушать меня не хочет…

– Дорогая, Николай Николаевич сказал, почему именно не хочет. И просит помнить его слова.

Генерал всеми силами скрывал собственное беспокойство по поводу молчания дочери в столь неопределенные, а потому и тревожные времена. Он был историком, верил в законы повторения событий в иной, непривычной внешне, трагической внутренне сущности. Боялся русской смуты, которая всегда перерастала в русский бунт, бессмысленный и беспощадный как по форме, так и по содержанию.

Он знал и ужасался, а Таня не знала, но предчувствовала. Предчувствовала неминуемый приход чего-то озверелого, что беспощадно перечеркнет прошлую жизнь. Все ее мечты, все надежды, все планы… Да что там планы с мечтаниями! Потрясет сами основы. Она предчувствовала неизбежность великого русского сотрясения. И для себя называла его русотрясением, потому что сотрясаться будет не земля русская, а сам русский народ.

Предчувствие родилось не на пустом месте. Московский университет издавна славился свободомыслием, на которое власти смотрели сквозь пальцы, из жизненного опыта зная, что эта говорильня исчезнет сама собой, как только вчерашний студент получит по окончании приличное место службы. Однако после Февральской революции споры перекинулись в аудитории и конференц-залы, втягивая в бесконечные диспуты и профессуру. Гремели речи об историческом пути Отчизны, в котором никто не сомневался, лишь предлагая некий свой. Но после Октябрьского переворота единая в принципах аудитория начала заметно раскалываться.

И вот тут-то Таня, всегда упрямо спорившая о путях развития России, внезапно примолкла. Она приметила то, что раскол среди яростно спорящих проходит не по убеждениям, а по классовой принадлежности, и представители дворянской интеллигенции при этом оказываются в меньшинстве.

Лидером и лучшим оратором противников был некий Леонтий Сукожников, который во время выступлений непременно поглядывал на Таню. Татьяна прекрасно понимала, что говорит он только для того, чтобы она слышала. И чисто по-девичьи давно вычислила, что она ему нравится. Но стать госпожой Сукожниковой… Брр!.. Помилуйте. А потому она с ним не только никогда не спорила, но даже старательно смотрела в другую сторону. Впрочем, еще и потому, что Леонтий Сукожников был одарен простоватой деревенской красотой.

Но – странное дело! – после взятия власти большевиками Танечка изменила направление своих девичьих взглядов, от которых, как выяснилось, было рукой подать до убеждений большевистских. И перестала писать родителям, а уж тем паче – внучатому племяннику некогда известного поэта Сергею Майкову.

Легко одолев немудреную марксистскую теорию классовой борьбы, Татьяна убедилась, что та рассчитана на рабочий класс Европы, но никак не на Россию. Но Таня быстро усвоила марксистскую фразеологию, и, выступая на многочисленных митингах, она с искренним энтузиазмом агитировала за то, во что не верила сама, и звала туда, куда идти было бессмысленно, как бессмысленно пытаться достичь линии горизонта. Когда это сравнение как-то пришло ей в голову, она поняла, что ленинизм и есть обещание всеобщего счастья за видимой линией горизонта. И с еще большим пылом стала убеждать слушающих стремиться с винтовкой наперевес к этому счастью за горизонтом.

Бунт в России был непреодолим потому, что обещал счастье для всех разом. И следовало пристроиться в очередь за обещанным счастьем. Причем желательно – в первой десятке.

И Татьяна, не колеблясь, первой в университете зарегистрировала официальный гражданский брак. С рослым деревенским красавцем Леонтием Сукожниковым, секретарем университетских большевиков. Взяла фамилию мужа и тут же вступила в Российскую социал-демократическую рабочую партию большевиков, ячейка которой давно существовала в университете.

А вот самого университета уже как бы не существовало. Было множество залов и аудиторий, в которых шли нескончаемые митинги. Зато был муж, секретарь могущественной организации, и при его помощи Татьяна получила диплом, формально сдав экзамены экстерном.

В избранном Татьяной пути не было места для ее дворянской семьи, все мужчины которой были офицерами чуть ли не с петровских времен. И она изъяла все свои документы из университетской канцелярии. А во всех многочисленных анкетах подчеркивала свое пролетарское происхождение, утверждая, что ее отец погиб на баррикадах Пресни еще в 1905 году. Это семейное несчастье подтверждала твердая печать районного комитета большевиков, во главе которого утвердили верного ленинца Леонтия Сукожникова.

Татьяна строила свою жизнь в строгом соответствии с предложенными российской историей обстоятельствами. Неуклонно, последовательно и твердо. И не позволяла себе вспоминать о семье и даже думать о чем-либо постороннем, научившись усилием воли изгонять из сознания сны о прошлом. О семье, о детстве, о девичьих мечтах, в которых смутно мелькал Сергей Майков. Но изгнать все из подсознания ей было не по силам, и порою, на смутном переломе сна и действительности, ей виделась семья за столом, кипящий самовар, пенки от только что сваренного клубничного варенья, которые мама делила по блюдечкам, чтобы досталось всем понемножку. И отец шевелил губами, что-то рассказывая, а ей чудилось: «Никто из нас не осуждает тебя, доченька. С волками жить – по-волчьи выть…» Она мгновенно просыпалась, и щеки ее почему-то долго пылали нестерпимым пыточным огнем.

Но потом и это прошло. Потом, позже, в Частях особого назначения. Тогда они назывались сокращенно – ЧОН. Все было тогда сокращено вплоть до жизни человеческой.

А началось с того, что к мужу Леонтию Сукожникову внезапно, в разгар рабочего дня прибыл нарочный с пакетом. Секретарь райкома взломал печати, расписался на конверте, отдал его нарочному, а бумагу, дважды внимательно прочитав, старательно сжег.

Татьяна молча смотрела на него. Он поймал ее напряженный взгляд, сказал озабоченно:

– В Центр вызывают. Срочно.

И тут же умчался. Тане стало почему-то тревожно – основное чувство тогдашнего времени, – и она усиленно занималась текущими делами, чтобы изгнать эту безадресную тревогу. А муж вернулся счастливым.

– Назначен командиром чоновского отряда. Будем в тылу контрреволюционную нечисть уничтожать без всякой пощады и интеллигентской мягкотелости, как товарищ Ленин говорит.

– Я с тобой.

– Уверен был, что и объяснил товарищам. Собирайся. Тебе надо лично мандат получить.

– Какой мандат?

– Какой положено. С печатями, поручительствами и подписями. Ты комиссаром в мой отряд назначаешься, а так как ты университет закончила, то заодно и следователем с правом применения высшей меры социальной защиты.

– Так ведь я же числюсь историком, а не юристом, – растерялась Татьяна. – Я таким обилием прав, боюсь, распорядиться не сумею. Или распоряжусь не так. Я даже законов не знаю. Никаких. Ни уголовных, ни процессуальных…

– Нет законов против идейных врагов, золотопогонников и прочей контрреволюционной сволочи. И правильно, что нет, потому что сейчас торжествует только закон защиты нашей социалистической родины. Для этого и предназначены Части особого назначения. Так что одевайся и… – Он прищурился. – Красную косынку на голову. Это теперь твой обязательный головной убор.

– Навсегда? – попыталась пошутить Таня.

– Нет. – Он широко улыбнулся, даже подмигнул. – До победы мировой революции.

– Тогда потерплю, – сказала Татьяна, надевая косынку. – Честно говоря, меня весьма беспокоит предстоящая следственная работа. Я в ней ничего не смыслю, так, может быть, стоит взять какого-нибудь толкового юриста в качестве моего личного консультанта?

– Работа наша секретная, и никакая гнилая интеллигенция к ней не должна иметь касательства.

– Значит, возьмем не из гнилой.

– Не гнилой интеллигенция не бывает. Так Владимир Ильич сказал, так что никаких сомнений на этот счет.

– Бывает, Ленечка, бывает, – вздохнула Татьяна. – Например, моя семья, а в особенности – отец…

Сукожников вдруг строго, даже зло посмотрел на нее. Сказал, многозначительно помолчав:

– Твой отец погиб на баррикадах Пресни. Смотри, если когда забудешь об этом…

– Что ты, что ты, – спохватилась бывшая потомственная дворянка Вересковская. – Я пошутила. Просто пошутила.

Он продолжал сурово смотреть на нее, сдвинув брови к переносью.

– Я очень неудачно пошутила, – тихо сказала она. – Прости, пожалуйста. За глупость.

– Такая глупость головы может стоить, – угрюмо сказал Сукожников. – За нами, партийцами, в четыре глаза глядят и в шесть ушей нас слушают. Мы есть пример и сиять должны, как пример для всего народа. И болтать попусту…

– Прости ты свою глупую бабу. – Татьяна обняла его, крепко прижалась, и Леонтий улыбнулся.

– Ладно уж, пошли мандат получать.

– Прощена?

– Если еще раз ляпнешь, да, не дай бог, при посторонних, худо будет. Всем нам худо может быть.

– Слово партийца.

– Тогда – вперед.

А на улице, пока ждали трамвая, припомнил:

– Да, после получения мандата нам еще на особый склад необходимо заехать, учти.

– Какой склад?

– Кожанки получить надо. Кожанка – теперь форма наша. Ну, и беспощадность, конечно, тоже.

16

Во вторую ночь своего дежурства на бронепоезде «Смерть империализму!» Павлик Вересковский поклялся, что никогда в жизни по собственной воле на подобном чудовище передвигаться не будет. Койки были короткими и жесткими, откидных сидений и не предполагалось, а стены узкого – встречные еле-еле менялись местами, подтягивая животы, – коридора шершавыми, как самая грубая наждачная бумага. И эта узкая кишка освещалась только щелями бойниц да единственной лампочкой мощностью в двадцать свечей, висевшей под самым потолком перед дверью командного пункта.

Все прелести этого помещения испытал на себе Павлик, назначенный подносчиком пулеметных лент, в первом же бою. Отсек боепитания располагался в противоположном от пулемета конце коридора. Павлик не смог поднять цинковый ящик, кое-как вскрыл его и таскал ленты охапками ко всем пулеметным точкам броневагона. От бесконечного грохота выстрелов, пороховых газов, мгновенно заполнивших все пространство, он ошалел, терял ориентировку, а заодно и ленты, которые расстилались теперь по всему полу от отсека боепитания до противоположного конца. У него текли слезы от пороховых газов, потому что вентилятор не работал, мучительно першило в горле. Павлик надрывно кашлял, путался в пулеметных лентах, бежал то за лентами, то к прожорливым пулеметам, непременно при этом падая. И с ужасом думал только о черных глазах товарища Анны.

Наконец прорвались. Потные, голые по пояс пулеметчики, поскальзываясь на расстеленных вдоль всего коридора лентах и матерясь, пробирались к спальным отсекам то ли пить воду со спиртом, то ли – спирт с водой. Павлик собирал ленты, уже ни о чем не думая. Он оглох и словно бы ослеп, что ли, потому что все время тыкался о шершавые стены плечами. Вагон немилосердно качало, поскольку поезд спешно набирал ход, уходя от негостеприимного безымянного полустанка, где оказалась непредвиденная засада.


Из штабного купе вышел очкарик. Спросил с надеждой:

– Тебя не ранило?

– Цел, – хрипло сказал Павел.

– Жаль. Конец буквы не допишешь. Иди, товарищ Анна ждет. Иди, иди, чего глаза вытаращил?

Это был конец. Павлик понял, что конец, по ноющей боли в животе. И, даже не умывшись, задрожавшей рукой чуть откатил дверь.

– Вызывали, товарищ Анна?

– Входи, – сказала товарищ Анна, увидев его в щели.

Он вошел, прикрыл дверь и остановился у входа.

– Поздравляю с первым боем.

Павел ответить не смог, только плямкнул губами.

– Иди сюда. – Анна плеснула что-то в оловянную солдатскую кружку, протянула. – Пей.

Павлик судорожно сглотнул:

– Не могу. Это ведь спирт, да?

– Если я говорю, значит – можешь. Выпей одним глотком и, не дыша, запей скорее водой. Вода – в графине. Пробку с графина сними, а то еще задохнешься.

Вересковский выпил как велено. Но, глотнув из графина, судорожно закашлялся.

– Сейчас эта пороховая гарь осядет. Ты хорошо воевал, старательно. За это получишь мою награду. Раздевайся.

– Как?.. – растерялся Павлик.

– Догола. Ну, чего топчешься? Это – приказ.

– Сейчас, сейчас…

Павел торопливо начал раздеваться, путаясь в одежде. В голове мутилось от выпитого спирта.

– Какова твоя политическая ориентация? – вдруг строго спросила товарищ Анна.

– Моя?.. Я – с вами.

– А я – против большевиков. Это ведь они устроили нам засаду на полустанке. Теперь – они враги до конца. Пойдешь со мной до конца, гимназист? Или отвалишь, дыма наглотавшись?

– До конца, товарищ Анна.

– Тогда раздень меня.

– Я?.. Я не умею.

– Потому-то и зову, что не умеешь, это в тебе проглядывает. Только сначала замочек в дверях поверни.

Утром Павел Вересковский покинул купе Анны в должности адъютанта. Он ожидал неприятного разговора, но «студент» улыбнулся, вздохнул с видимым облегчением, отдал ему браунинг в желтой кобуре и лично водрузил на голову нового фаворита собственную студенческую фуражку.

– В ней больше формы, чем содержания в наших бронированных условиях. Но все же – дарю.

Маленький, но хорошо вооруженный бронепоезд метался по второстепенным дорогам юга России, захватывая полустанки с местечками, пополнялся топливом, заливал воду, отнимал все вооружение, которое только находил, и беспощадно грабил местное население.

О грабежах Павел узнал позднее. Анна на боевые операции его не отпускала, при дележе добычи он не присутствовал, как, впрочем, и сама товарищ Анна. Все происходило по отработанной системе, нарушителя которой – об этом знали все – ожидал немедленный расстрел на месте.

Впрочем, он не особенно и рвался. Ненасытная товарищ Анна восполняла утерянное на каторге с таким пылом, что у Вересковского и сил-то никаких не оставалось. Может быть, не столько сил – он был еще очень молод и легко их восстанавливал, – сколько желания. Как выяснилось, желание узнать нечто новое утрачивается быстрее всех прочих желаний. Или – изнашивается, что ли. И наступает состояние полного безразличия ко всему, что происходит по ту сторону серых бронированных стен.

Однако полное превращение юного гимназиста в племенного жеребца не входило в планы товарища Анны. На каком-то этапе их бессонных декамероновских ночей она решила, что пришла пора готовить из любовника верного боевого соратника.

И как-то ранним утром после скоротечной пальбы по очередному полустанку вызвала командира личной охраны еще до остановки бронепоезда.

– Возьмешь в город моего адъютанта. Покажешь, как геройски воюют наши доблестные бойцы. Предупреждаю, Кузьма, под твою личную ответственность.

– Все будет в полной ладности, товарищ Анна, – густым басом ответил двухметровый балтиец с перекрещенной пулеметными лентами грудью и маузером в деревянной кобуре.

Бравый личный телохранитель товарища Анны Кузьма понял свою задачу своеобразно. Вместо того, чтобы провести Павлика через баррикады, блиндажи и окопы вредного населения, он показал ему, как отважные бойцы бронепоезда «Смерть империализму!» уничтожают этот самый империализм, на примере захудалого еврейского местечка.

Вой стоял над местечком. В него вливались плач, вопли, крики и мольбы о пощаде. Жители и думать не смели сопротивляться откормленным воинам революции. Старейшины преподнесли хлеб-соль, какие-то подарки, платки, букет цветов. Все это уже валялось на земле, втоптанное в пыль, красавицу, преподнесшую цветы, тут же и изнасиловали, но хоть не убили, не проткнули живот, даже помогли убраться, пока жива. А сотворив это «добросердечие», ринулись по мазанкам перетряхивать тряпки в поисках спрятанных сокровищ, грабить съестное, взламывать сундуки. А не найдя ничего, орали: «Где прячешь?!.», таскали стариков за бороды, снимали с девчонок мониста и рвали серьги у женщин прямо с мочками ушей. Вересковский часто потом видел кровь, текущую из мочек, в горячечных беспокойных снах…

– Домой!.. – закричал он. – Веди меня домой, Кузьма!..

– Життя у нас такая, – вздохнул Кузьма.

– Я нарочно тебе показала все эти мерзости, – сказала Анна, когда он, дрожа от ужаса и негодования, рассказал ей, что творилось в местечке. – Я прошла через избиения, насилия и издевательства, и все это – еще при царе, при законной для всего населения власти. А революция всегда разрушает власть, и наружу вырывается террор. Не террор индивидуального наказания негодяев в мундирах, чем занимались левые эсеры во имя возмездия, а террор массовый как мера устрашения народа. К нему и прибегли большевики и будут прибегать, пока останутся у власти, добиваясь рабской покорности…

– Они насиловали женщин!.. – закричал Павлик, тыча рукой в дверь. – Они, а не большевики!..

– Успокойся. – Анна погладила его по голове, прижала к груди. – Насильники будут расстреляны под нашим окном.

– Не верю!.. Не верю!..

– Кузьма! – крикнула Анна.

Вошел Кузьма. Остановился, прикрыв дверь.

– Расстреляешь насильников. Чтобы мы слышали залп. Ты понял меня, Кузьма?

Кузьма молча поклонился и вышел. Анна налила полкружки спирта, протянула Вересковскому. Павел отрицательно замотал головой и всхлипнул. Совсем еще по-детски.

– Пей! – резко выкрикнула товарищ Анна. Дождалась, пока Павлик, давясь, проглотит спирт, сунула ему графин, чтобы запил водой прямо из горлышка, и жестко продолжила: – Большевики создали Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и саботажем, тебе известно об этом? Во главе ее поставлен Феликс Дзержинский, человек уникальной жестокости, который добился для ВЧК права бессудного расстрела. Я его знаю, я была под его началом, что и послужило главной причиной моего расхождения с большевиками. Я говорила тебе об этом, но ты ничего не понял. Маховик террора уже запущен, и его ничто не в силах остановить. Он будет вертеться и крушить людей, пока они не превратятся в овечье стадо, способное существовать только под присмотром пастуха…

Она замолчала, подбирая слова, потому что Павел по-прежнему молчал, слегка осоловев от спирта.

– Знаешь…

Под окнами внезапно грохнул залп. Вересковский вздрогнул, спросил почти испуганно:

– Кто это? Большевики?..

– Насильников расстреляли, – улыбнулась товарищ Анна. – Но нам пора отправляться дальше. Приляг, укройся. Я распоряжусь, чтобы собрали всех. И – в путь.

– Какой путь, какой… – заплетающимся языком пробормотал Павел. – Нет у нас пути, в руках у нас – винтовка…

И опять мчался бронепоезд, сея смерть отнюдь не империалистам, поскольку не было их отродясь на станциях и в городишках второстепенных путей. А Павел лежал на узкой койке, укрывшись с головой солдатским одеялом, и ел только после долгих уговоров.

Его болезнь огорчала весь экипаж. Где-то раздобыли снятую с расстрелянного чекиста кожаную тужурку. И Павел впервые вроде бы чуть оживился, потому что спросил:

– А фуражка есть?

Принесли и фуражку. Он повертел ее, примерил даже, но потом опять уткнулся носом с стенку.

– Ожил! – решила братва. – Радости ему надо.

Разгорелся спор, что есть радость. Долго толковали, спорили, пока кто-то не предложил:

– Да девку ему надо! Мясистую, враз оживет!..

Обрадовались такому простому рецепту. Кузьме сказали, а он только плюнул с досады:

– А товарищ Анна тоже обрадуется?

И враз примолкло экипажное толковище. В одном из захваченных местечек привели доктора.

Тщательно осмотрев, прослушав и простукав Павлика, он сокрушенно вздохнул и беспомощно развел руками:

– Сильное нервное потрясение. Покой, глубокий сон, никаких волнений. Микстуру я выпишу. Два раза в день по столовой ложке, легкая диета и никакого алкоголя.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации