Электронная библиотека » Борис Замятин » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 29 мая 2019, 09:41


Автор книги: Борис Замятин


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Б. Замятин
Мгновения
поэзия разных лет
(собранное)



В оформлении обложки использованы фотографии И. Савкина.


© Б. Замятин (Б. И. Френкель), 2019

©Издательство «Алетейя» (СПб.), 2019

* * *

Из московской тетради

Легенда о божьем даре

Сначала

            В нём музыка тревожная звучала,

Давила

            Какая-то неведомая сила.

Но свыше

            Зовущий тихо глас он не услышал

И долго

            Пытался быть рабом семьи и долга.

Чужое

            Напрасно ремесло хотел освоить,

Но мало

            Постиг в холодной логике металла.

Иные

            В душе его звучали позывные

И уши

            Он закрывал, чтобы не рвались звуки в душу.

А звуки

            В грозу манили, как в объятья руки,

Томили

            Виденья смутные и ощущенье крыльев.

Но дурью

            Звала жена томление по буре.

«Работать

            Тебе, мой милый, – говорила, – неохота,

Томленье

            В здоровом мужике всегда от лени!»

За плечи

            Её он обнимал и не перечил.

Но ночью

            Она заголосила что есть мочи,

Не веря,

            Что руки его сплошь покрыли перья.

Хоть ужас

            И овладел женой от вида мужа,

А бабой

            Была она по виду хрупкой – но не слабой,

Тигрицей

            Рванулась к мужу, ощипала словно птицу.

К рассвету

            На коже не осталось даже следа,

И руки

            Он, плача, целовал своей подруге,

Не зная,

            Что божий дар за кару принимает.

Всевышний

            Глаза отвёл, увидев, что он лишний.

«Бабёнку, —

            Решил, – за преданность вознагражу ребёнком,

А мужа,

            Бог с ней, оставлю, коль он ей так нужен…»

Но всё же

            В душе жалел, что погасила искру божью.

У Бога

            Свой дефицит, и божьих искр немного.

Так Богу

            Простая баба перешла дорогу

И победила

            Извечным – тем, что мужика любила.

А парень

            Какой родился! Только муж бездарен.

Ну что же…

            Не каждому даётся искра божья!

1979
«Какая проза – в сорок лет…»

Какая проза – в сорок лет

слыть начинающим поэтом,

когда иных на свете нет,

и впереди, увы, не лето.


И ужасается рука

безмерной тяжести задачи,

поэты – баловни удачи

поглядывают свысока,

но просто жить нельзя иначе.


А белый лист, как эшафот,

когда вокруг столпились люди

и жертва еще чуда ждет,

но чудо не произойдет,

и казнь отменена не будет.


А будет белый лист манить,

как манит плаха в миг последний.

Но опоздавшему к обедне

к вечерне можно не спешить…

Перед штурмом

«Какая нежность – впору умереть».

Есть сила чувства в этой странной строчке,

так вовремя поставленная точка

пленит нас крепче, чем словесной вязи сеть.


Над Кара-Дагом облака низки,

и кажется, они всё ниже, ниже,

пустынны пляжи, волны высоки,

курортники, как ласточки, под крыши

забились.

            В страхе поползли пески,

а горы словно сдвинулись поближе.

Какая сила в шуме волн, в молчанье скал,

как беспощаден надвигающийся вал,

как обнажилось хищное начало,

которое, лаская, разрушало

гранитную, доверчивую твердь.

Но морю штурмом гор не одолеть!


Где взять слова, как описать суметь,

что видишь глазом?

            «Впору умереть!»

1978
«Давно за тридцать мне, а всё никак…»

Давно за тридцать мне, а всё никак,

я не пойму, что хорошо, что плохо…

Мне говорят, что такова эпоха,

кругом бардак, не мучайся, чудак!

Но мучаюсь. Совсем простые вещи

мне недоступны: в толк я не возьму,

действительно ли сильному уму

для гибкости полезны пресс и клещи?

И надо ль славу петь сто раз на дню,

тому, кто песнопений не достоин,

лишь потому, что нам нужны герои,

а новых нет – кромсают на корню…

Я знаю, мне легко всё объяснят

в местах, где есть и средства, и уменье.

Ну, успокоюсь я, но есть сомненье,

что сам вопрос со мной искоренят.

И станет он для дочери моей

крестом, что не донёс отец убогий.

Когда в стране открыты все дороги,

зачем брести тропинкою своей?

1978
«Мы были тёмными тогда…»

Мы были тёмными тогда

И, глядя в даль, упорно слепы…

Но в даль в те трудные года,

пусть нынче прозвучит нелепо,

манил не рубль, а звезда!

1986
«До чего-то пока не дошёл…»

До чего-то пока не дошёл,

не постиг самой тонкой науки.

Говорят: «Не поставлены руки»,

а мне слышится в этом: «Осёл,

так наивно пытаться залезть,

на копытах

            туда, где в пуантах».

Но коль есть хоть бы капля таланта,

невозможно среди дилетантов

пить отраву по имени лесть.

Не пишу.

            Ну и что?

                        Не помру.

Пью с соседом вино из продмага,

но опять тянет руки к перу.

Слава богу, что трудно с бумагой!

1979
Предок

Так кто он был, безвестный предок мой,

что брёл по жёлтой тишине пустыни?

И почему глаза его и ныне,

как совести укор передо мной?


Я рос в России, здесь моя судьба –

как прядь в канате многих сходных судеб.

Полёт ракет и чёрная изба,

размах, убогость, праздники и будни –


здесь всё моё, мне нет иных путей,

умру при русском звоне погребальном…

Но он приходит ночью… «Ты – еврей» –

читаю я в глазах его печальных.


«Оставь, – я говорю ему, – уйди,

я с детства этим сыт, как кашей манной!»

Он исчезает.

Что ж так жжёт в груди,

когда я просыпаюсь слишком рано?

1977
Актриса

В. Заклунной


Когда не в меру любопытная толпа

её стоглазым взором провожает,

как мало тех, кто всё же понимает,

как ненадёжна, как крута тропа,

которой так легко она ступает.


Всем интересно – с кем она стоит,

«Который ейный муж?», «А кто любовник?»

И правда ль, что «у ей отец – полковник»?

«Поспорим, у неё холецистит…»

«Как хороша…», – шепнёт чуть слышно скромник.


И так везде.

            Пойдёт кормить собак,

либо сидит в купальнике на пляже

и, тихо напевая, что-то вяжет,

стоглазый взор не отстаёт никак,

и каждый что захочет, то и скажет:

тут все вольны – и умный, и дурак.


Нахмурится, в себя погружена:

сегодня снова объясняться с мужем,

корить себя, хвалить нехитрый ужин

и сознавать, что в общем-то нужна

лишь сигарета да глоток вина.

Крым, 1980
Влюблённые в чужих

Кинотеатра зал полупустой,

на мерзлых стенах стынущие тени,

вот гаснет свет, сейчас замрет мгновенье,

спасительной укроет темнотой,

откроет губ запретное тепло

и нежность рук, забытую, как детство.

Влюблённые в чужих, куда им деться?

Где место, чтобы спрятать их могло?

Они не знали, что бывает так,

как будто вдруг захлопнутся все двери,

и, как волной, их выбросит на берег,

где все свои, но каждые встречный – враг.

И всё ж вдвоем пока не вспыхнет свет,

вдвоем,

            спасибо «студии Довженко»

за два часа короткого блаженства,

за без труда доставшийся билет,

за этот фильм – ни сердцу, ни уму,

мелькнувший незаметно, как свиданье.

Что этим двум экранные терзанья?

Они домой уйдут по одному.

1977
Салон

На скромной кухоньке стена

резной украшена доскою.

С затейливостью городскою

в доске тоска отражена

по деревенскому покою.


Наивна грубая скамья,

фонарь-коптилка над плитою,

а на хозяйке кружевное,

то ль пончо, то ли что иное,

о чём спросить стесняюсь я.


Компания всегда одна:

хозяйка – бывшая актриса,

сосед – редактор из «Совписа»,

художник – ярый враг вина,

но пьющий водочку «до дна».


Все в возрасте, но без имён,

не избалованы вниманьем,

и, может, это моветон,

но у хозяйки свой резон,

на кухне принимать компанью.

Уверен, и в Париже нет

уютней этого салона,

хоть заменяет винегрет

и водка с огурцом солёным

коктейли, устриц и фуршет.

Я так люблю от суеты

сбежать сюда под воскресенье,

молчать, топить в вине сомненья

и грусть несбывшейся мечты,

и знать, что здесь бываешь ты…

1982
Баллада о пьяной бабе

Толпа, как в Пушкинский музей

на «Монну Лизу»,

кто норовит через друзей,

кто лезет снизу,

а чувства тех, кто ближе всех,

сродни экстазу —

им выпал редкостный успех:

дают паласы.

В глаза бросается одна –

а ля мадонна,

следы побоев и вина

в лице зелёном.

Уселась, будто на диван,

в углу витрины,

плывет над нею караван —

зады и спины.

И так бедняга хороша,

так дышит тяжко,

что там, где прячется душа –

всё нараспашку.

Вся наизнанку, без прикрас,

прости ей, Боже,

зато плевать ей на палас

и эти рожи.

Внезапно – прыг и ну скакать,

откуда силы?

И ну честить в Христа и в Мать,

в святых и в милых…

Смеются, глядя на неё –

пьяна молодка,

что делать? Каждому своё,

вот этой – водка.

Кто очи долу отведёт,

Кто смотрит косо,

а кто скривил брезгливо рот

и крутит носом.

К ней, плача, мальчик лет шести

пролез упрямо,

но все, что смог произнести:

– Не надо, мама.

Качнулась, будто от толчка,

исчезла резвость, к

акая вдруг в глазах тоска,

какая трезвость!

Деньрожденческое

Возраст Господа Христа –

замечательная дата.

Ты все так же молода,

только друга виновато

серебрится борода.

Речь его витиевата,

суть её зато проста:

просочились, словно в вату,

ваши лучшие года,

и расстреляна мечта

наповал, как автоматом.

Он сегодня за столом,

снова дорог, снова близок,

тост за умницу Ларису,

тост за маму – за актрису.

Что ж у мамы в горле ком?

Что ей плачется? По ком?

По какому по капризу

слёзы бывшая актриса

вытирает не платком,

как ребенок – кулаком?

Друга ты не уважаешь,

но он прав, ты это знаешь.

Как сомнамбула, по краю

черной пропасти шагаешь

и пока хватает сил

сохраняешь равновесье

либо рюмкой, либо лестью,

либо тем, кто нынче мил.

«Слушай, слушай!»[1]1
  Строка из «Оды Западному ветру» П. Б. Шелли в переводе Б. Пастернака


[Закрыть]

Сыну Жене Замятину


Он произносит Селли вместо Шелли,

он с буквами пока что не в ладах,

и не кощунство ль во младенческих устах,

да и во взрослых – рядом с колыбелью

чужих стихов магическая вязь,

звучащая легко, но непонятно,

и воспроизведённая невнятно

двух языков таинственная связь?

Корю себя, но в глубине души

укоры разума сухого отвергаю.

Возможно, лучше те стишки, что к маю,

к октябрьским безумно хороши,

но что ж не трогают ни детский ум, ни душу?

Он просит: почитай мне «Слушай, слушай…»

1981
Война и Мирка
(Маленькая баллада)

Родные её звали Мириам,

а русский муж по-русски: Миркой, Мирой.

Он с детских лет не верил чудесам,

но, что любовь угодна небесам,

он верил и повёл невесту в храм,

там, вопреки желанью пап и мам,

она венчалась со своим кумиром.

Ведь он был первым парнем на селе,

красавец Вася – слабость вдов и девок,

и встречи с Миркой, видно, Бог хотел,

а Яхве иль Христос – не в этом дело.

Но ей завидовали завистью не белой.

Спустя неделю началась война…

Он сам ушёл на фронт, по доброй воле…

И разве в том её была вина,

что не удержит юная жена,

когда у близких столько слёз и боли.

С войны он не пришёл, его война

закончилась в Берлине в сорок пятом

чуть раньше срока, мир и тишина

к нему пришли со взорванной гранатой.

Его убил осколок.

            Он упал

на лестницу горящего Рейхстага,

и падая, он не увидел флага.

Он победил, но он Рейхстаг не взял.

А те, кто взял, кто выжил, победив,

его жене прислали похоронку.

Она взяла её рукою тонкой

и рухнула, конверта не открыв,

прямо под ноги пьяной почтальонке.

Весь мир был пьян, победная весна

сулила прочный мир, как всем казалось,

а к Мирке в дом опять пришла война

и никогда уже не прекращалась.

2000
Лейтенантам Великой войны

Романтики, погибшие в боях,

там, за сороковыми-огневыми,

не исчезали, превращаясь в прах,

а навсегда остались молодыми.

Романтики, влюбленные в страну

и верившие в дружбу, честь и совесть.

Без них ей бы не выдержать войну

и нашей жизни горестную повесть.

Без их стихов, без ветра бригантин,

без их презренья к званиям и рангам,

без их готовности идти пешком до Ганга,

ползком – до ослепительных вершин.

Без их извечной тяги к красоте,

без веры, что она сей мир спасает.

Пускай сегодня появились те,

кто память даже павших оскорбляет,

но строчки, строчки защищают честь

поэтов, не увидевших Победы…

Не все умрут, и все не канут в Лету.

Какие б нас не ожидали беды –

«Есть среди нас ещё поэты, есть!».[2]2
  Строка А. Вознесенского


[Закрыть]

1995
Монолог умирающей собаки

В Москве на площади Ногина 8 июля от жары умерла собака.


Лежу,

            лижу асфальт горячий.

Хозяйка бьётся надо мной,

то обольет меня водой,

то поцелует, то заплачет.

Что плакать? Я пока – живой.

Гляжу в последнее окошко —

в просвет меж сдвинутых голов.

Рот, что орёт о неотложке,

молчи, не надо докторов.

Осталось жить совсем немножко.

Асфальт расплавлен, как металл,

и, как асфальт, чернеет небо.

Глоточек молодости мне бы!

Что зря молить, чтоб я вставал?

Зря плачет – жизнь была собачья…

Но разве лучше у неё?

Я – друг единственный её!

Единственный, а это значит,

я ближе ей, чем тот, на даче,

дороже, чем его враньё.

Пошли ей, господи, удачу…

Асфальт,

            хозяйка,

                        вороньё.

1979

Из воронежской тетради

«Москва, перрон…»

Москва, перрон.

            Предутренний туман

прорезан длинным телом электрички.

Ещё темны осенние дома

и тишина для слуха непривычна,

как будто вдруг, на несколько минут

всё замерло до грохота дневного.

Молчанье. Стрелки медленней идут,

на полуслове оборвалось слово…

И даже светофор свой красный глаз,

нас понимая, не меняет на зелёный.

Ведь, может быть, это в последний раз,

Москва, перрон

            и руки на погонах.

1970
Автопортрет художницы со свечёй

Валентине Золотых


Банально – женщина, свеча…

Одних чеканок сколько было!

Но что же в этом?

Что за сила

в изгибе шеи и плеча?

Какой таинственный мазок

так высветил души движенье?

Какого нерва напряженье

крамолой, спрятанной меж строк,

доносит горечь в крае рта,

в глазах, прищуренных игриво?

Чем

взгляд и взлёт упрямой гривы,

нам говорят, что кровь густа,

что выбор сделан, жребий брошен,

что ей нет места среди тех,

кто ищет жизненный успех

в машине и пальто из кожи,

что ей идти своим путём

одной,

            мучительно,

                        непрямо…

Садилось солнце за окном,

желтило старенькую раму…

Я думал «Бог, цены ей нет!»

Не зная, что услышу скоро:

– Купите мой автопортрет,

недорого, рублей за сорок…

1980
Обитель художницы

Валентине Золотых


Мне повезло.

Я вхож в тот дом,

где от нужды, а не капризом,

повернут старый телевизор

к стене экраном, как лицом.

Где всё старо – диван, мольберт,

старо отнюдь не в стиле «ретро»,

стары глаза её портретов,

весь мир вместившие в себе,

как мастерская – туалет,

салон, гостиную и спальню.

Быт как у тех, что тыщи лет

живут в творениях наскальных.

Здесь воплотилась одержимость

в живые зримые черты,

здесь жизнь на грани нищеты

логична и непостижима.

Здесь нет холстов: простой картон.

Он ей доступней – он дешевле.

Но клювик кисти длинношеей

в сок свежей краски погружён.

1981
Курортный роман

Короткий свет курортного романа…

Чтоб там ни говорили пошляки,

ханжи как ни клеймили б неустанно,

лучи его чисты и высоки,

а чувства дышат прелестью экранной,

где жизнь спрессованна и рамкой временной

определяется цена и суть мгновенья.

Как он смешон, седою головой

чужой жене припавший на колени,

и ей, изменщице, прощенья нет, и все ж!

Овеянные свежестью морскою,

поверившие вновь, что мир хорош,

как снова трепетны и юны эти двое,

как пьют любви пленительную ложь.

Что перед нею внутренний судья,

его средневековые одежды

нелепы и смешны, как ум невежды

перед извечной тайной бытия.

Как женщине на юге устоять

перед напором искреннего пыла?

Она была к нему добрей, чем мать,

та, что его любовью одарила.

Как будет ей мучительна расплата

за сердца жар и за тепло руки.

Так криминальна их любовь иль свята?

«Одно и то же» – поясняют знатоки.

«Поля лётного кусок…»

Поля лётного кусок —

пять шагов до расставанья,

небольшое расстоянье,

а длиннее всех дорог.


Серебристо-белой глыбой

за тобою стынет «Ту»,

ты в него скользнёшь, как рыба,

уплывёшь на Воркуту.


Самолет крылом качнёт,

шлейфом путь свой обозначит,

скажет штурману пилот:

– Хороша вон та, что плачет!

«И тайно, и страстно…»

В прошедшем веке было проще:

«К барьеру!»

            Вскинут пистолет –

и попадался «как кур в ощип»

обидчик, будь юн он иль сед,

коль обращался слишком вольно

с могучим русским языком

и словом делал слишком больно

тем, с кем знаком иль незнаком.


Двадцатый век. В метро, в трамваях

проходу нет от наглецов.

Бессильно я кулак сжимаю:


нельзя по морде – там лицо.

И маюсь… «Ах, как славно было б:

наган – и рукояткой в рыло!»

1980
«Мы любим. Ты меня, а я – тебя…»

М. Замятиной


Мы любим. Ты меня, а я – тебя.

Не потому ль судьбою мы довольны?

Что нам грядущие лишения и войны,

убогость нашего казённого жилья

в тот хоть и редкий, но волшебный миг,

когда моих твои коснутся губы.

Но постоянно счастлив только глупый —

кто эту мудрость нынче не постиг?

И мне пора, пора в который раз,

опять уйду с улыбкой виноватой,

и за мою профессию расплатой

морщинка дрогнет у твоих усталых глаз,

и одиночество изведав в полной мере,

ты вдруг заплачешь, сердце теребя,

и будет кто-то соблазнять тебя,

в своей неотразимости уверен.

И то, что часто называют жизнь,

начнёт тянуть меня в своё болото.

Но есть святей, чем Бог, на свете что-то,

что тихо мне шепнёт – остановись!

И серым станет необъятный белый свет,

и вновь сойдётся на тебе упрямым клином.

А где-то женщина по имени Марина

вдруг вспомнит, что ей скоро тридцать лет…

1980

Из украинской тетради

Размышления у памятника Изабелле

Роскошный памятник старик Цивян воздвиг

Над прахом незабвенной Изабеллы.

Он продал дом, чтобы над бренным телом

Навеки вознести нетленный лик

В металле и граните черно-белом.

Его жалели:

            тронулся старик -

Стать нищим ради мёртвой…


Был велик

            Цивян.

Он был любви достоин –

            вот в чём дело…

Мне показалось,

            что кивнула Изабелла.

1969
У церкви «Святой Варвары»

Здесь был костёл.

            Совсем иная жизнь

запомнилась готическому своду.

Пылали свечи. От небес к народу

органа звуки медленно лились,

и католичек тонкие уста

спасенья душ молили у Христа.


Под эти своды новый век пришёл,

слепым ударом смял клавиатуру,

и в вечность канули согбенные фигуры,

орган и даже память про костёл.

Лишь Ватиканский всемогущий Бог,

печалился, что паству не сберёг.


Ты не католик и не меломан.

Чего ж грустишь, совой на стены глядя?

Зачем воображенье, как в тетради,

рисует две фигуры и орган?


Зачем их образы ввысь устремлённый свод

по переулкам памяти ведет?

И что тебе чужой орган, чудак,

когда в те годы не жалели человека?


Под звуки этого органа в прошлом веке

с графиней Ганской обвенчался де Бальзак.

1976
Прости нас, мама!

Прости нас, мама, не хватает слов —

не умещается печаль в пространстве строчек.

Был труден путь твой, был конец суров,

теперь лишь ветер равнодушно точит

последний дар далёких сыновей –

холодный камень над могилою твоей.


Прости нас, мама, нас, детей твоих,

за то, что жизнь врачует боль утраты,

за слепоту прости, за этот стих,

навеянный мне праздничною датой —

был днём рожденья этот день когда-то.


Как горек хлеб тому, кто одинок,

как жалок тот, кто утешенья просит,

а мы уходим за родной порог,

не думая, что после лета осень,

а осень тягостна, когда пусты колосья.


Все те, кто рвётся от родных дверей

быстрее в жизнь и непременно к звёздам,

здесь, на Земле, жалейте матерей.

Чтоб не было вам горестно и слёзно,

сейчас жалейте, завтра будет поздно…

1971

Из венгерской тетради

Токайское

Мы пьём токайское вино.

Цвет янтаря и спелой дыни,

и свежесть сока в апельсине,

и солнца жар таит оно.


Домой, в Россию, едет поезд,

а осень Венгрии нежна

и тонок аромат вина,

как трав редчайшего настоя.


Мы пьём токайское вино.

Два венгра, двое виноделов

нас учат пить его умело

и подливают заодно.


Один из венгров в доску свой

познал французский с русским где-то.

Он институт окончил. «Кэтто![3]3
  Кэтто – два (венгерск.)


[Закрыть]
» —

два института! Бог ты мой!


Он знает жизнь, он видел свет,

он много раз был за границей!

Во мне «Токайское» струится

и редактирует ответ.


О, что глаголет мой язык…

«Мы тоже кое-где бывали,

я был в Канаде, друг – в Непале».

Мой честный друг кивнул и сник.


Но я скорей менять коня:

– А вы поклонник Мештерхази?

Спасенье наше в этой фразе,

(друг за Непал простил меня)


– О, Мештерхази, – венгр сказал, –

большой писатель. Гениален!

– А вы «Загадку Прометея» читали?

Нет. Он не читал!


Теперь на равных мы. Увы,

«Токайское» во мне отчаянно.

– Вэлл, хэв ю эве бин ту Чайна[4]4
  Бывали ль вы в Китае? (англ.)


[Закрыть]
? –

я говорю, идя на Вы.


Он улыбнулся:

– Йес, оф коз,

я же сказал, что был повсюду,

оттуда я привёз посуду

и миленький букетик роз.


Дурманит, как кальян,

вино и удивленье виноведов,

но я домой, в Россию еду.

Я еду.

… Снег слепит окно.

1978
«Как далека опять Москва…»

Как далека опять Москва,

пусты слова, тесны слова.

Мне говорят: «Ну что Москва?

Там вытоптана вся трава,

хватает воздуха едва,

там птичьи у тебя права,

снесли же дом твой на дрова…

Будь ты хоть богатырь Бова,

но время крутит жернова,

взгляни – седеет голова,

а ты своё – Москва, Москва.

Четыре всюду – дважды два.

Ну в Петербурге хоть Нева,

а что в Москве?»

            «Река Москва,

старинных улочек канва,

Арбат, где жизнь всегда нова,

„Триумф“, „Хрустальная сова“,

суперкрутые торжества

той касты, что всегда права,

и непокорная глава

того, чьи вещие слова

„и ныне дикая“ братва

хотя б прочесть должна сперва.

Да, „се ля ви там такова“,

что хочется порой плева…»

Но как там осенью листва

горит – хмелеет голова.

Душа моя в Москве жива,

а тут тоскует, как вдова.

А вы: «Четыре – дважды два!».

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации