Текст книги "Настоящая жизнь"
Автор книги: Брендон Тейлор
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Экзамен, больше похожий на расстрел, чем на проверку знаний, Уоллас сдал в хмурый декабрьский день. И первым, на кого он посмотрел, придя на праздничный обед по случаю окончания семестра, был Хенрик.
Но тот к тому времени уже отвел взгляд и уставился в окно.
Они перекинулись парой слов на празднике, который ежегодно устраивала Эдит. А спустя три дня Хенрик уехал в Вассар. Уоллас же отправился на факультетскую рождественскую вечеринку и там отпустил то замечание по поводу наряда Миллера и трейлерного парка.
Уоллас скучает по тем временам, когда просыпался в три ночи и обнаруживал, что Хенрик храпит у него в гостиной, свернувшись калачиком на диване, с трудом выдерживающем вес его могучего тела. Скучает по их совместным обедам, по тому, как яростно Хенрик набрасывался на еду. А может, и по кое-чему другому, по тому не имеющему названия чувству, что вызывал в нем Хенрик. А ведь именно оно тогда заставило Уолласа отпустить этот злобный и жестокий комментарий.
Бывает, что взаимосвязи между событиями не видно, но она все же есть, смутной тенью следует за всем, что происходит в жизни.
В конце концов, какая разница, кто испортил его эксперимент? Все это не так важно.
Ладно, нужно работать.
* * *
В кухне пусто. Уоллас бьет ладонью по тугому вентилю, пока тот не сдается. Из крана стремительным потоком вырывается вода. И грохочет о раковину, словно возмущаясь, что Уоллас применил силу. Уоллас подставляет под нее потертый серый чайник, а затем ставит его на электроплитку. Та со стоном пробуждается к жизни. В глубине шкафа, словно брошенные дети, попавшие в приемную семью, ютятся забытые сотрудниками разномастные кружки. Уоллас прижимается лицом к теплому оконному стеклу. Смотрит на лежащую внизу улицу, расходящуюся надвое возле Лютеранской церкви. По ней лениво ползут машины. Один из переулков огибает здание биологического факультета и упирается в лодочную станцию и ботанический сад, где по весне устраивают благотворительные вечеринки. Туда приходят состоятельные белые, кормят хлебными крошками рыб и вполголоса обсуждают, как меняется демографическая ситуация в университете. Когда Уоллас только поступил в аспирантуру, его тоже пригласили на один такой обед. И там представили полному бородатому мужчине, от которого пахло пóтом и дубовым листом. «Уоллас, это Бертрам Олсон. Это из его средств тебе выплачивается стипендия». И тогда, стоя в сгущавшихся сумерках с запотевшим бокалом имбирного эля в руках, Уоллас вдруг понял, в чем заключалась цель этого праздничного обеда. «Добро пожаловать! Вот люди, которые за тебя платят. Давай же, падай ниц!»
Уоллас считает, что хоть тут ему повезло. Стипендия у него большая. Мать, работая горничной, получала вдвое меньше. О бытовых расходах он может не волноваться: денег хватает и на еду, и на оплату жилья, и на все прочее типа ноутбука или новых очков, за которые он отдал почти тысячу долларов. Сумма не такая уж огромная. Но больше Уоллас за всю жизнь не получал. К тому же, выплаты регулярные, стипендию ему перечисляют каждый месяц. А значит, он может на нее рассчитывать. Чайник закипает, и Уоллас заливает кипятком чай, который за бешеные деньги купил в магазинчике в центре города. Все они постоянно думают о деньгах: кто получил большую государственную стипендию (Миллер), чей руководитель упустил грант (Лукаса), чью лабораторию спонсирует частное лицо (Уолласа), чей проект можно будет успешно монетизировать (Ингве), кого пригласят в университет Брандейса (Кэролайн), кого приняли на работу в Массачусетский Технологический (Нору, недавно защитившуюся девушку из лаборатории Ингве), кто переводится в Гарвард (руководитель Коула), в Колумбийский (руководитель Эммы), в Юго-Западный Медицинский университет в Техасе (никто). За изменениями в судьбах преподавателей они следят, как астрономы за движением планет. Карьеры движутся по орбитам, и на них влияют определенные факторы. Кто-то после защиты остается в том же университете или опускается на уровень ниже. А перескочить с одного уровня на другой очень непросто. Стипендия – это шанс на хорошую постдокторантуру, хорошая постдокторантура – ключ к получению хороших грантов, а от хороших грантов уже и до поста декана недалеко. И все эти взлеты и падения зависят от денег. Сейчас Уолласу платит стипендию официально признанный научно-исследовательский фонд. Эдит в своей области считается главным специалистом. Все они с радостью движутся вперед, к светлому будущему. Именно ради этого Уоллас и работал всю свою жизнь. Чтобы добиться вот этих конкретных привилегий.
Но ведь даром такая удача не дается, думает Уоллас, у всего есть своя цена.
Чай – это компромисс. На самом деле ему хочется кофе, но он знает, что после трудно будет работать. В первые месяцы после поступления в аспирантуру Уоллас еще до трех часов дня выпивал по три чашки капучино с тройной порцией эспрессо в каждой. И все равно задремывал на вечерних семинарах, под разглагольствования преподавателя о глубоком секвенировании и ЯМР белка. Профессора вещали тем приподнятым радостным тоном, что часто можно услышать в популярных передачах про науку и искусство: «Я бы хотел поделиться с вами одной увлекательной историей», «Сегодня мы рассмотрим три крайне любопытных случая» или «Давайте же вместе выясним, как одно следует из другого». Сидя на жестком стуле, в аудитории, где не ловились ни вайфай, ни сотовая связь, где все было отделано светлым деревом, на полу ковролин, а на стенах специальные панели для лучшей акустики, Уоллас, забыв, что не умеет плавать, словно бы покачивался на волнах какого-то водоема. За те месяцы он выпил больше кофе, чем за всю свою предыдущую жизнь, и вечерами мучился адским поносом.
Мир от такого количества кофе становился ярким и выпуклым, словно стремился к нему каждой частичкой света. Но как-то раз Хенрик наставительно сообщил ему: «Кофеин – это стимулятор». Фраза показалось Уолласу загадочной. Что еще за псевдопословица? Однако Хенрик повторял ее всякий раз, как Уоллас выходил с чашкой кофе из буфета, твердил, встречаясь с ним в лифте после семинара, на котором Уоллас опрокидывал один бесплатный стаканчик за другим. Сердце у Уолласа колотилось. Во рту было сухо. Пальцы немели и отекали. Временами казалось, что кто-то выдавливает его из кожи, будто сосиску из оболочки. Порой, когда он в одиночестве работал ночами в лаборатории, ему мерещились какие-то странные звуки. А однажды он делал срез, и руку внезапно скрутило спазмом. Уоллас выронил скальпель, и тот с мягким чавкающим звуком вонзился ему в бедро. Не слишком глубоко, но в тот момент Уоллас, наконец, понял, о чем твердил Хенрик.
В океане отраженного белым кафелем полуденного света у Уолласа начинают слезиться глаза, и буквы расползаются со страниц книжки, которую он пытается читать. Он дергает себя за пальцы, хрустит суставами. На внешний подоконник садится птица. Сует голову под крыло и принимается что-то там выщипывать. Она вся кругленькая, перышки серые, а брюшко покрыто мягким белым пушком. Головка почти сливается с телом. Не птичка, а маленький пушистый шарик. Тень ее скачет по полу, и Уоллас следит за ней глазами, пока птичка не улетает. По дороге в лабораторию он заскочил в библиотеку и взял книгу, о которой вчера говорил Том.
Он читает здесь только по субботам – в выходные Эдит редко заглядывает в лабораторию. Несколько лет назад она как-то застала его тут с тарелкой лапши и книжкой. Была гроза, и мир за окном окрасился в зловещий аквамариновый оттенок. Эдит немного постояла у окна, глядя на стену воды, сквозь которую слабо пробивался желтоватый свет уличных фонарей. А затем обернулась к нему, окинула беспокойным сердитым взглядом и бросила: «Уоллас, тебе что, заняться больше нечем? Только и дел, что доктора Сьюза[2]2
Доктор Сьюз (Теодор Зойс Гайзель) – американский детский писатель.
[Закрыть] читать, или что это там у тебя?» Он тогда медленно отложил книжку и беспомощно пожал плечами. «Это Пруст, французский писатель».
Уоллас успевает прочесть страниц тридцать, когда поперек книги ложится тень, да так настойчиво, словно кто-то прижал страницу большим пальцем. Лицо у Миллера непроницаемо, глаза смотрят холодно и отстраненно. Но взгляд обвиняющий. Взъерошенные волосы. Серая толстовка, вчерашние шорты, километры загорелых, покрытых медным пухом ног.
– Ты меня бросил.
– Я оставил записку, – возражает Уоллас.
– Я прочел.
– И чего тогда жалуешься?
Миллер раздраженно рычит, но губы его растягиваются в улыбке. И Уоллас вздыхает с облегчением. Все так зыбко, неопределенно, его словно уносит в открытое море.
– Просто говорю, что ты мог бы меня разбудить.
– Ты так сладко спал, – отвечает Уоллас с этакой снисходительностью, с напускной уверенностью в себе, и откидывается на жесткую фиолетовую спинку диванчика. Миллер, которому, как всякому гиганту, нет дела до окружающего мира, отступает и смотрит на него из-под ресниц. Уоллас ежится в нерешительности. В теле покалывает, словно оно превратилось во включенную электрическую плитку. Кажется, что внутри, жужжа, нагревается спираль. И весь он становится раскаленным и гладким.
– Все равно, – говорит Миллер. – Нечего было убегать от меня. Из своей собственной квартиры.
– Хочешь присесть?
– Давай.
Уоллас переставляет холщовую сумку на другой конец диванчика и двигается, освобождая место. Кожа у Миллера теплая. Бедра их соприкасаются. Влажная от сидения на пластиковом диванчике нога Уолласа прижимается к сухой и чуть более прохладной ноге Миллера. Руки они держат по швам. Но сидят, придвинувшись друг к другу куда теснее, чем требует размер диванчика. Уоллас рассматривает костлявые лодыжки Миллера. Бледные голые хрящики над пятками. И вспоминает солоноватый привкус его кожи, так непохожий на его собственный вкус. Чужие тела всегда не похожи на наши собственные, порой кажется, что они сделаны из каких-то редких элементов. Миллер хрустит пальцами и оглядывается на Уолласа. Что это в его взгляде? Неужели смущение? Затем он склоняет голову к плечу. Застенчивый мальчик, думает Уоллас, застенчивый и осмотрительный.
– Как дела? – спрашивает Миллер. Какое разочарование. Дежурный вопрос. К чему тогда было все это кокетство?
Уоллас подается вперед и упирается локтями в стол, который тут же опасно наклоняется. Кружка его ползет к краю, чай выплескивается на столешницу. Миллер округляет глаза, а Уоллас, затаив дыхание, ждет, когда стол, чай и весь мир снова придут в равновесие.
– Мы теперь типа едва знакомы? – спрашивает он. – Как дела?
Миллер хмурится. Разочарование все острее. Как дела? Спрашивает, прямо как врач на приеме. Пустой, бессмысленный вопрос. Но, может, Миллер именно поэтому так и выразился? Чтобы деликатно дать ему отставку. Сделать вид, что ничего не случилось. Уоллас ворочает языком во рту, обдумывая такую возможность. Подбирая разные варианты ответа. Миллер хмурится все сильнее. Уголки его рта опускаются, затем снова поднимаются. В глазах вспыхивают темные серьезные искорки.
– Я не то имел в виду. Хотел узнать, как ты… после вчерашнего. Ну, сам понимаешь…
– Что за детский сад? – отзывается Уоллас. – Ты же взрослый. Давай, произнеси это.
Миллер раздраженно кривится, и Уоллас расцветает. По телу прокатывается серебристая дрожь предвкушения.
– Ну хватит, Уоллас, – ворчит Миллер. – Не вредничай.
Молодец, заслужил награду, – думает Уоллас. Что ж, он проявит великодушие. Уоллас целует Миллера в плечо и вжимается в него лицом. Каким облегчением становится закрыть глаза – пусть даже на секунду. Крупная ладонь Миллера теперь лежит у него на бедре. Сухая, прохладная и мозолистая. В теле его вибрирует приглушенный смех.
– Вот теперь привет, – говорит Уоллас, но Миллер уже убирает руку.
– Что мы делаем?
– Не знаю. Ты мне скажи.
Скрипит пластик. Стонет деревянный каркас диванчика. Уоллас отодвигается, влажная кожа липнет к сидению. Миллер, упершись в ручку кружки большим пальцем, медленно разворачивает ее.
– Я просто пытался проявить заботу. Потому и спросил.
– Так, может, вот чем мы занимаемся? Ты проявляешь заботу?
– Не цепляйся.
– Не учи меня жить, – огрызается Уоллас, распаленный внезапным приступом вздорной заносчивости. Миллер на мгновение изумленно замирает, но быстро приходит в себя и разворачивается к Уолласу всем телом, оказавшись к кухне спиной. Теперь получается, что они забились в угол. По переносице и скулам Миллера скользят солнечные лучи, заливая все вокруг ярким золотистым светом. Он так близко. В воздухе потрескивают электрические разряды. Ресницы у Миллера такие трогательно шелковистые. Уоллас накрывает рукой его глаза и чувствует, как их кончики щекочут ему ладонь. И снова вздох облегчения – Миллер больше не может за ним наблюдать, рассматривать в упор. Вид у него сейчас, как у благовоспитанного мальчика – дуется, но ждет терпеливо. Еще одна награда, – думает Уоллас. И встает на колени. Мягкое сидение прогибается под его весом. Упершись рукой Миллеру в плечо, он устраивается поудобнее.
– Что ты делаешь? – уже слегка озабоченно спрашивает Миллер. Уоллас лишь хмыкает вместо ответа. И сразу чувствует, как Миллер напрягается. Он сейчас, как туго сжатая пружина в его руках. Уоллас придвигается ближе, наклоняется так, чтобы их с Миллером глаза, носы и губы оказались на одном уровне. И вглядывается в темные круглые костяшки собственных пальцев, прикрывающих Миллеру глаза. Миллер ерзает. Разумеется, он чувствует на лице дыхание Уолласа. Чувствует близость его тела.
– Уоллас, что ты делаешь? – снова спрашивает он.
Уоллас с трудом удерживается от смеха. Так и подмывает ответить: «Проявляю инициативу». Или: «Я бы хотел поделиться с тобой одной увлекательной историей». Но ничего подобного он не говорит. Еще ближе. Прикосновение губ. Мыльный привкус зубной пасты. Резкий спиртовой душок ополаскивателя для рта. А еще глубже не желающее смываться послевкусие сна. Кофе Миллеру не давать! Уоллас пробует на вкус его губы. Мягкую впадинку посередине, носящую название «лук Купидона», уголки. А после ныряет в рот, влажный и теплый.
«Хватит на первый раз, – думает он, – играем отступление».
Миллер не сразу открывает глаза. Уоллас уже начинает волноваться, что зашел слишком далеко, действовал слишком быстро. Что он ошибся. Просчитался. И тут веки Миллера медленно размыкаются. В глазах его теперь блестят неровные осколки солнечного света.
– У тебя так приятно пахнут руки, – говорит он.
– Это чай. Хочешь? – Уоллас подносит чашку ко рту Миллера, и тот, не сводя с него глаз, отпивает. Видно, как дергается кадык, когда он сглатывает. – Хороший мальчик.
– Забей на теннис, – просит Миллер. Уоллас ставит чашку на стол и задерживает дыхание.
– Не могу.
– Нет, можешь, – возражает тот.
– Прости.
– Тогда, может, после?
– Там посмотрим, – отвечает Уоллас. Все тело словно затекло. Колени дрожат. Миллер льнет к нему. Его дыхание пахнет чаем, пахнет, как руки Уолласа.
– Хорошо, – соглашается он. Уоллас поднимается, берет книгу и сумку.
– Ладно, труба зовет, – говорит он и собирается обогнуть стол, но тут Миллер хватает его за руку.
– Уоллас.
– Не глупи, – отзывается Уоллас. – Давай вести себя, как разумные люди.
Миллер выпускает его руку. Шею и ноги щекочут бьющие в окно солнечные лучи.
– Ладно, – ворчит он. – Как скажешь.
* * *
Червь ползет вперед, то сжимаясь, то растягиваясь во всю длину.
Нематоды прозрачны. А потому являются идеальным объектом для изучения – их внутренности легко рассмотреть под микроскопом. Есть у них и другие полезные для науки свойства – с ними можно проводить различные генетические манипуляции, у них относительно маленький, поддающийся управлению геном и короткий жизненный цикл. В быту они неприхотливы. Довольно выносливы. А еще они способны к самооплодотворению. На определенной стадии развития личинки могут переключиться со сперматогенеза на овогенез. «Даже маленькие мальчики могут стать юными девушками», – любит повторять Эдит.
Один червь с одной чаши может всего за неделю дать многотысячное потомство. В условиях недостатка пищи нематоды плодятся не так активно. И все же эмбрионы растут и развиваются в утробах матерей. А затем вылупляются – прогрызают себе путь наружу и, прорвав кожу, появляются на свет, иногда сами уже имея внутри зародышей. Уолласу все это напоминает миф о сотворении мира.
На этот раз он выбирает оплодотворенную самку. Внутри у нее виднеется дюжина маленьких червей. Она стара. Под завязку набита крошечными тельцами. И все же она продолжает жить. А не просто служит сосудом для зарождающихся новых жизней. Это хорошо, отбирать умирающую особь нет смысла. Ее потомство рождается уже запрограммированным на самоуничтожение.
Уоллас по-прежнему чувствует вкус губ Миллера. Не нужно было целовать его снова. Так странно, он вдруг стал человеком, который целуется. На губах медный привкус предательства собственных принципов. К горлу подкатывает тошнота, словно теперь ему предстоит объясняться за свой проступок перед какой-то высшей силой, перед грозным авторитетом. Не ожидал он такого предательства от собственного тела. В голове путается, перед глазами мелькают неясные темные тени, обрывочные воспоминания. Его собственная постель, еще хранящая призрак Миллерова тепла, пробивающийся сквозь шторы утренний полусвет, изящный изгиб бедра, курчавые волосы, комната, пропахшая потом и пивом. Темные завитки на груди. Уоллас уже жалеет. О чем? О том, что утром бросил Миллера одного в своей постели? Или о том, что сейчас оставил его в кухне? Может, обо всем сразу. Или ни о чем вообще. «Бога ради, Уоллас, – увещевает он себя, – в твоей жизни есть вещи и поважнее».
В лаборатории светло и тихо. Уоллас, сидя на стуле, наклоняется в сторону и выглядывает из своего отсека. Кажется, кроме него тут больше никого нет. Дальний конец помещения окутан голубоватой тенью. Наступил тот час, когда все расходятся, и остаются только он, тишина, и необъятный, прекрасный голубой мир снаружи. За окном видна сосна, растущая на противоположной стороне улицы, на ветках ее сидят птички. А еще одна, маленькая, порхает над верхушкой. Как странно, наверное, быть птицей, – думает Уоллас. Весь мир лежит под тобой, и все большое в нем кажется маленьким, а все маленькое – большим, этакая инверсия масштаба. И в пространстве ты движешься, как хочешь, для тебя не существует недоступных измерений. Уоллас рад, что все ушли. Они еще вернутся сюда вечером, слетятся к зданию биологического факультета, словно птицы, и снова будут в поте лица в час по чайной ложке двигать свои эксперименты и проекты к финишу.
Тишина складывается из множества шумов. Десятки мешалок орут сердито, словно распаленная толпа. Уоллас знает, что с ним согласятся немногие, но лично его монотонный гул успокаивает. В детстве, когда ему было лет восемь или девять, он даже зимой включал в комнате вентилятор. Почему-то, если он жужжал над ухом, жизнь казалась проще. Вентилятор шуршал океанскими волнами, журчал ручейком, протекавшем в сосновом лесу к северу от фермы бабушки и дедушки. Каждый день он под его бормотание садился решать задачки по математике и физике. И, в конце концов, стал лучшим учеником во всем штате Алабама. Никто не умел так быстро производить в уме сложные математические расчеты и переводить массу шара для боулинга в единицы метрической системы. За ровным гулом вентилятора не было слышно, как его родители собачатся из-за того, кто взял из холодильника последнюю банку пива, съел последний кусок курицы, сжег на плите фасоль и погубил их единственную хорошую кастрюлю. Рокот морских волн заглушал монотонный стук, доносившийся из соседней комнаты, где его брат развлекался со своей подружкой. Если открыть окно, можно было услышать, как лают в лесу дикие собаки – отрывистые звуки взлетали из-за стволов деревьев, словно птицы или призраки. Где-то в отдалении потрескивали ружейные выстрелы, взрывались брошенные в огонь баллончики. Но заглушить внешний мир Уоллас и не пытался, он не желал слышать лишь то, что происходило в доме, то, что всегда казалось ему куда более диким и странным, чем все, на что он натыкался, в одиночестве бродя по лесу.
Повзрослев, он начал включать вентилятор, чтобы заглушить храп мужчины, спавшего на диване. Тот был другом родителей, и они разрешали ему ночевать у них в доме, потому что больше податься ему было некуда. Иногда Уоллас думает, что, возможно, как раз из-за жужжания вентилятора и не услышал, как тот однажды поднялся посреди ночи, вошел к нему в комнату и закрыл за собой дверь.
Внутри вспыхивает давняя ярость. Пару мгновений все плывет перед глазами. Он не вспоминал об этом много лет – но оно все еще с ним, Уоллас до сих пор слышит звук, с которым в ту первую ночь захлопнулась дверь. Тот финальный скрип, который она издала, проехавшись по занозистому деревянному полу. Что-то жуткое. Дрожащий шорох, промельк серой тени, и его комната погружается в темноту. Глубокую чернильную темноту. Почему он сейчас об этом вспомнил? Через столько лет? За столько миль от тех мест? Он соскреб свою прошлую жизнь, как катаракту. Выбраковал ее. И все же она залипла где-то на задворках сознания, как нечистоты. И внезапно выплыла тут. В лаборатории. Когда он остался один. Уоллас содрогается от страха, осознав, сколько всего помнит его тело. Тело-предатель.
Его отец мертв – отец, который ничего для него не сделал.
Его нет уже несколько недель. Уоллас об этом забыл. Простить его ему не удалось, зато удалось стереть из памяти. В принципе, это почти одно и то же.
Отец. Его прошивает раскаленный, шкворчащий от жара шип ненависти. Мир искажается и выгибается перед глазами. Свою нынешнюю жизнь он старательно нарисовал поверх предыдущей. И думать о ней не желает. Глушит эти мысли. Людей из прошлого он почти не помнит, все они для него – не более чем промелькнувшие в толпе смутно знакомые лица. Это самое лучшее, что он мог сделать для себя – и для них. В конце концов, люди – всего лишь незаконные поселенцы, пытающиеся угнездиться в твоей жизни на птичьих правах.
– Смотрю, до сих пор трудишься, – раздается рядом. И даже не успев поднять глаза, Уоллас понимает, что это Дана.
– Представь себе, у некоторых дел по горло.
– А еще у этих некоторых огромное самомнение, – бросает она. И забирается на бывший стол Хенрика. Фигура у нее тощая, нескладная, угловатая, что составляет резкий контраст с широким лицом. Кожа на пальцах вечно обкусана и шелушится. Дана впивается зубами в заусенец у ногтя и принимается его отгрызать. Белый хрящик. Капелька крови. Оба они молчат. И смотрят друг на друга. Она поглядывает на него украдкой, как-то умудряясь смотреть одновременно и вверх, и вниз. На Дане огромная бесформенная толстовка, которая, кажется, вот-вот ее поглотит. Девочка в раковине. Прячется в нее, чтобы никто до нее не добрался. Ее едкое замечание Уолласа совершенно не задевает. Голосок ее звучит так тонко и отчаянно, что сразу становится ясно: эта снисходительность – напускная.
– Тебе что-то нужно, Дана? Я, видишь ли, очень занят, – говорит Уоллас, разворачиваясь к своему столу. И поправляет чаши рядом с микроскопом. Но аппетит к работе у него уже пропал. Руки больше не слушаются. Подрагивают пальцы, ноют костяшки.
– Да ладно, не выдрючивайся.
Ледяной смешок. Уоллас разгибает пальцы. Пахнет газом, голубое пламя разгорается все сильнее.
– Я не выдрючиваюсь, Дана. Я просто занят. Может, слышала такое слово – «исследование»? Представляешь, над ним приходится много «работать». Не знаю, знакомы ли тебе эти понятия…
– Говоришь, как Бриджит. У вас с ней прямо секта какая-то.
– Мы просто «дружим», Дана. Этот термин тебе тоже не знаком?
– Нет, признай, – не отстает она. – Вы двое дико заносчивые. Ведете себя, как будто кроме вас в лаборатории никого больше нет. С другими даже не разговариваете. Зато постоянно поливаете дерьмом за глаза.
– Дана, мы просто друзья. И нам нравится друг с другом общаться.
– Слышала я, как вы общаетесь. И знаю, что вы говорите у меня за спиной, – негромко замечает она.
Уоллас снова разворачивается на стуле. И с удивлением обнаруживает, что она смотрит вниз, в пространство между своих бедер. Сквозь волосы проглядывает сухая покрасневшая кожа головы. Странная какая-то поза. Дана сейчас похожа на мягкую игрушку, которую сунули на полку и там забыли. Расхлябанное, никому не нужное тело. И Уоллас внезапно проникается к ней сочувствием, вспомнив, что вчера вечером ее обсуждали, как объект всеобщего восхищения.
– Даже если мы и говорили о тебе, откуда ты можешь об этом знать? – спрашивает он, хотя ответ ему и так очевиден. Слухи курсируют в обе стороны. Симпатии и антипатии меняются. Он тут не единственный, у кого есть союзники. Но Дана не клюет на приманку. Снова принимается обкусывать пальцы. У Уолласа от одного взгляда на это начинает зудеть кожа на руках. – Кстати, я не считаю, что это ты испортила мой проект, если тебя это тревожит, – добавляет он.
На мгновение в отсеке повисает тишина. Пламя с шипением гнется под потоком воздуха. И с мягким прерывистым звуком выпрямляется снова. Слышно даже, как потрескивают, сгорая, примеси других веществ в потоке газа.
Но затем случается нечто странное: руки, ноги и плечи Даны начинают подергиваться, словно тело ее в разных местах прошивают электрические разряды. Она хохочет – сначала едва слышно, почти шепотом, но с каждой секундой все громче и громче. И откидывает голову назад так резко, что Уоллас пугается, как бы она не ударилась о полку. Но нет, она не ударяется. Продолжает хохотать. Хватается то за живот, то за бедра. В глазах блестят слезы.
– Боже, ты хоть сам себя слышишь? Какое самомнение! Полагаешь, мне не плевать, что ты обо мне думаешь? – Дана вытирает глаза. – Поверить не могу. Ты в самом деле считаешь, что мне есть до этого дело?
– Я тебя не понимаю, – на Уолласа внезапно накатывает такая усталость, какой он еще в жизни не чувствовал. – И не хочу понимать. Отстань от меня.
– Да, Уоллас. Это я испортила твой суперважный эксперимент, потому что мне по жизни больше нечем заняться. Именно так.
– Я же сказал, я не считаю, что это ты сделала. Хватит дурить.
– Я ненавижу тебя, Уоллас. И знаешь за что? Знаешь, за что я тебя ненавижу? За то, что ты считаешь себя дико важной персоной просто потому, что все время работаешь. Просираешь свою жизнь в лаборатории на тупые эксперименты, до которых никому нет дела, и еще смеешь мне говорить: у некоторых дел по горло. Подумать только, это ты говоришь мне. Ты! Ты не Кэти. И уж точно не Бриджит. И при этом считаешь, что имеешь право читать мне нотации.
Уоллас чувствует запах собственной крови. Дотрагивается до лица, проверяя, не пошла ли она носом. Но нет. Просто все вокруг вдруг приобретает ее металлический отблеск. Ее жар. Ее горечь. И вкус ее он тоже ощущает.
– Никто не читает тебе нотаций.
Дана выпрямляется. Она больше не хохочет, но в наступившей тишине еще звенит призрак ее смеха.
– Знаешь, что я думаю, Уоллас? Ты мизогин.
Это слово просвистывает мимо него, как серебряный дротик. И в горле горьким комком застревает сожаление.
– Я не мизогин.
– Только женщина может определить, кто мизогин, а кто нет, придурок. Это не тебе решать.
– Ладно, – говорит он.
– Раз я говорю, что ты мизогин, значит, так оно и есть.
Уоллас отворачивается. Спорить нет смысла. Вот почему в таких случаях он предпочитает помалкивать. Никому не жалуется и ничего не предпринимает.
– Вы, гребаные геи, вечно считаете себя самыми угнетенными.
– Я так не считаю.
– Думаешь, если ты гей и к тому же черный, то не можешь налажать?
– Нет, не думаю.
– Корчишь из себя королеву мира? – она шлепает ладонями по столу так громко и резко, что Уоллас подскакивает от неожиданности.
– Дана.
– Ты задрал уже. Я этой фигней сыта по горло. Ты постоянно разговариваешь со мной, как с пустым местом. Знаешь что, с меня хватит.
– Ничего подобного, Дана, я такого не делал. Я просто хотел тебе помочь. Но ты не принимаешь помощи, потому что тебе постоянно нужно кому-то что-то доказывать.
– Конечно, мне постоянно приходится что-то доказывать, потому что я женщина, а мужчины вроде тебя не желают со мной считаться. Но как по мне, шли бы вы на хрен. Женщины – это новые ниггеры и новые педики.
Во рту становится кисло. Мир вокруг словно неожиданно озаряется вспышкой яркого слепящего света. Уоллас моргает. Хватается за сидение стула, чтобы не свалиться на пол. И вспоминает Бриджит, ее теплый ласковый голос.
Дана дышит тяжело и прерывисто, как раненое животное. Она сама себя накрутила, довела до белого каления. Ее маленькие ручки, сжимаясь в кулаки, превращаются в тугие белые узелки. Уолласу не жаль ее. До этого еще далеко. Но первый шаг к сочувствию сделан. И шаг этот – узнавание. В уголке Даниного рта белеет пенная капелька слюны. Глаза сверкают из-под нахмуренных бровей. И в этой бессмысленно кипящей ярости Уоллас узнает самого себя. «Несправедливо только, – думает он, – что она может себе это позволить. Может сорваться. И ей за это ничего не будет. Все закончится хорошо. Она ведь одаренная, а он всего лишь Уоллас».
Да, это несправедливо, нехорошо, он отлично об этом знает. Но знает еще и то, что справедливость не главное. И чтобы с тобой обращались хорошо и честно, – тоже не главное. Главное – делать свою работу. Получать результаты. Ему есть что ответить Дане, но в конечном итоге все это не будет иметь никакого значения. Потому что его работу за него никто не сделает. Никто не скажет: «Что ж, Уоллас, не страшно, что ты не закончил эксперимент. Ведь с тобой обошлись несправедливо». Но есть еще кое-что. Теневая боль – так он это называет, потому что не решается озвучить реальное название. Сделать так означало бы раскачать лодку, погнать волну. Привлечь к этому внимание, будто бы им и так не пропитано все вокруг. Он уже пытался однажды, пожаловался Эдит, что Кэти разговаривает с ним, как с невеждой. «Она ни с кем так больше не обращается», – сказал он. А Эдит ответила: «Уоллас, не драматизируй. Это не расизм. Тебе просто нужно тянуться за лучшими. Больше стараться».
«Самая большая несправедливость заключается в том, – думает Уоллас, – что, когда обвиняешь кого-то в расизме, белые подносят твои слова к свету, внимательно разглядывают их и решают, верны они или нет. Будто они уж точно могут определить, кто расист, а кто нет, и никогда не сомневаются в своих оценках. Это нечестно, потому что белым недооценивать расизм – его степень, его силу, производимый им эффект – выгодно. Они тут как лисы в курятнике».
Уоллас больше об этом не заговаривает. Он усвоил урок еще на третьем курсе, в тот день, когда Эдит пригласила его в свой кабинет обсудить сданный им промежуточный экзамен. Она сидела за столом, скрестив ноги, а за спиной ее открывалась панорама яркого солнечного зимнего дня: гладкий белый снег, серо-голубое месиво озера и изящные, словно искусные поделки, силуэты окружавших его деревьев. Уоллас был доволен собой. Впервые за все время обучения в аспирантуре ему показалось, что он, наконец, делает то, к чему Эдит всегда его побуждала – тянется за лучшими. Ему даже почудилось, что он видит гордость в ее глазах. Он был окрылен. Был готов начать, по-настоящему начать. «Ну и как, по-твоему, все прошло?» – спросила Эдит. И он ответил: «Что ж, по-моему, неплохо». Она же сурово покачала головой. «Знаешь, Уоллас… Откровенно говоря, мне было стыдно за тебя. Будь на твоем месте другой студент, все могло закончиться иначе. Он бы провалил экзамен. Но мы долго говорили о твоих возможностях, о том, чего от тебя, при твоих способностях, можно ожидать. И решили все же поставить тебе положительную отметку. Но мы будем наблюдать за тобой, Уоллас. Так больше нельзя. Ты должен больше стараться». Все это она произнесла так, словно даровала ему высочайшую милость. Наставляла и благословляла его. Словно она только что его спасла. Что он мог ответить? Как поступить?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?