Текст книги "Неизбежное. 10 историй борьбы за справедливость в России"
Автор книги: Брячеслав Галимов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
При организации российского «рассадника просвещения» – Славяно-греко-латинской академии – на неё возложили обязанность наблюдать, чтобы иностранцы не производили «противностей» православной церкви. Инквизиторы академии должны были сжигать «богохульные» книги, а лиц, виновных в их распространении, доставлять для наказания в «градский» суд.
Позже даже Академия наук не была свободна от бдительного контроля нашей церкви. Священники проверяли издания Академии, выискивая в них места «сумнительные и противные христианским законам, правительству и добронравию». А какую ненависть вызывал у церковников Ломоносов, – Святейший Синод требовал, чтобы произведения нашего научного гения были сожжены, а сам он был отослан к священникам «для увещания и исправления»! Тогда же была публично сожжена книга Аничкова, профессора математики Московского университета, потому что митрополит Амвросий счёл эту книгу «вредной и соблазнительной». Другой профессор, Мельман, по доносу митрополита Платона был отстранен от преподавания и отправлен в Тайную канцелярию, где его подвергли пыткам.
Синод организовал ещё особую духовную цензуру, которой были предоставлены самые широкие полномочия. Книги сжигали на кострах десятками: произведения Вольтера, Дидро, Руссо, Гольбаха летели в огонь. Не избежал этой участи и «Левиафан» Гоббса: обличения власти и церкви, которые там сделаны, стали причиной того, что она была признана «наивреднейшей» и тоже сожжена.
Сейчас у нас изничтожают Грановского – на своих лекциях в университете он, де, не упоминает о божественном промысле, критически отзывается о российском средневековье, а западному, наоборот, придает слишком большое значение. Многие огорчения причинены Загоскину, лучшему нашему романисту: вы, наверное, слышали, что московский митрополит Филарет нашел в его произведениях «смешение церковных и светских предметов», и Загоскину пришлось основательно переделать свои романы, чтобы они могли увидеть свет.
* * *
– Что же, и романы нельзя печатать без церковного одобрения? – возмутилась Екатерина Дмитриевна.
– А чему вы удивляетесь? Ничего нельзя, что не соответствует «духу православия», – сказал Чаадаев. – При Иване Грозном на Стоглавом соборе было заявлено, что всё, не соответствующее этому духу, не должно существовать в России. Наши живопись, зодчество, литература должны были оставаться такими, как это было заведено у наших отцов. В результате в Европе наступила эпоха Высокого Возрождения, а мы продолжали копировать древние византийские образцы. Только благодаря непостижимому искусству наших мастеров им удавалось создавать шедевры даже в этих жёстких рамках, но у нас в принципе не могло быть своих Леонардо, Рафаэля или Микеланджело. Им для творчества нужна была свобода, а в России её не было и в помине. Русские мастера творили под гнётом власти и «православного духа», они не могли рассчитывать на малую толику того уважения, которые имели их собратья по искусству в Европе. Печальная легенда гласит, что Барму и Постника, построивших храм Василия Блаженного, царь Иван приказал ослепить, дабы они не создали ещё чего-нибудь столь же прекрасного. Если это и выдумка, то правдоподобная, характерная для русской жизни. Вы можете представить себе Леонардо, которому герцог Медичи выколол глаза, чтобы тот не написал вторую «Джоконду»?..
10. Иван Грозный и души его жертв. Художник М.К. Клодт.
Карл Пятый, всемогущий император, чья власть простиралась почти на всю Европу и Америку, поднял кисть Тициана, когда тот уронил её. Правитель, перед которым дрожали целые народы, перед которым сгибался мир, склонился перед художником, признавая, что настоящий талант выше власти! А у нас власть в лучшем случае оказывает снисходительное покровительство таланту, часто оскорбительное для него. Пушкину царь обещал, что сам будет его цензором, – станет проверять его работы, будто строгий учитель у нерадивого ученика.
Мы пришли к европейскому искусству лишь при Петре Великом, но сколько времени было потеряно, сколько выдающихся произведений мы не получили на родной почве.
Увы, гонения продолжаются поныне! Духовенство бдительно следит, чтобы вольнодумство и «западная зараза» не распространялись у нас. Пушкин, как всегда, числится в первых рядах вольнодумцев. Некий духовный пастырь сказал про Пушкина, что он «нападает с опасным и вероломным оружием насмешки на святость религии, этой узды, необходимой для всех народов, а особенно для русских». Другой пастырь соизволил заметить: «До Пушкина все наши лучшие писатели – Державин, Карамзин, Жуковский – были истинные христиане. С него же, наоборот, лучшие писатели стали прямо и открыто совращаться в язычество. Даровитейшие, самые модные из писателей взывают к общественному перевороту… Помолимся, – да сгонит господь эту тучу умственного омрачения, нагнанную отчасти и предосудительным примером поэта!».
Рясоносных защитников алтаря и царского престола не останавливает даже то, что Пушкин, прежде всего, русский поэт, его любовь к России не подлежит никакому сомнению. Они мечут громы и молнии против Пушкина потому, что вся его жизнь, всё творчество провозглашают идеи свободы от всего, что угнетает человека, ставит на колени, – в том числе от духовных уз, от «предрассудков вековых», от «ложной мудрости», как называет Пушкин нашу религию.
Он ответил своим гонителям убийственным стихом:
Мы добрых граждан позабавим
И у позорного столпа
Кишкой последнего попа
Последнего царя удавим.
– Боже мой, – сказала Екатерина Дмитриевна, – как бы его за это… – она испуганно посмотрела на Чаадаева.
– Всё реакционное, что есть у нас, объединилось против него, – со вздохом сказал Чаадаев. – Они травят Пушкина, как дикого зверя, загоняют в смертельную ловушку. Хотел бы я ошибиться, но это плохо кончится.
– И вы ничем не можете помочь ему? – с тревогой спросила Екатерина Дмитриевна. – Вы имеете на него такое большое влияние, Пётр Яковлевич.
– Вы преувеличиваете. Я уже говорил: никто не может влиять на гения, он сам выбирает свою судьбу, – возразил он. – Впрочем, мы все являемся причиной того, что с нами происходит. Человек сам строит дом, в котором живёт, и живёт в том доме, который построил. Если этот дом неудобен, тесен, мрачен, если в нём трудно дышать, значит, он был возведён неверно. Тогда остаётся два выхода: или сломать его и возвести заново, на что немногие решаются, или кое-как доживать в нём свой век. Но как вам такая картина: Пушкин в спокойной старости, – расслабленный, в шлафроке, подпоясанным платком; нянчащий своих внуков и ворчащий на жену за опоздание со слабительными каплями? Это было бы глупо и пошло для гения, тем более, для поэта; его уход из мира должен быть столь же ярким и необычным, как его жизнь.
Как бы там ни было, мне нельзя уехать из Москвы, я под полицейским надзором. Жуковский пытается ему помочь, но что он может против многочисленных врагов Александра? Если бы не всероссийская слава Пушкина, с ним давно расправились бы: с помощью того же духовенства, например.
Вам известно, что у нас до сих пор можно отдать человека «на исправление» святым отцам, как это хотели сделать с Ломоносовым в своё время? Можно поместить «опасного и вероломного насмешника» в монастырь, – в Соловецком для таких «насмешников» построено специальное здание. Там, в нижнем этаже, есть небольшие чуланы, без лавок и окон, куда часто помещают вольнодумцев, – без решения суда, в административном порядке. Стража и тюремные служители находятся в полном подчинении архимандрита и содержат узников весьма сурово. Некоторые из арестантов сходят с ума в этих каменных мешках, но бывает и так, что психически ненормальными объявляют совершенно здоровых людей. Ненормальность их заключается в том, что они выступили против власти и церкви.
* * *
Екатерина Дмитриевна вдруг побледнела и покачнулась в своём кресле, чашка выпала из её рук.
– Что с вами? – Чаадаев успел поддержать Екатерину Дмитриевну. – Вам дурно?
– Нет, ничего, мне уже легче, – ответила она, приходя в себя. – Что-то померещилось, – что-то очень нехорошее.
– Вот до чего я довёл вас своими разговорами, – виновато сказал он. – Давайте прекратим это.
– Нет, нет, – запротестовала она, – я хочу дослушать до конца! Налейте мне ещё чая.
– Но он совсем остыл, – хотите я позову Елисея, он согреет нам новый? – предложил Чаадаев.
– Не надо, я выпью холодный, – отказалась Екатерина Дмитриевна, – не будем нарушать ваши обычаи. Только поднимите мою чашку… Благодарю вас.
– Вам в самом деле лучше? – спросил Чаадаев.
– Да, всё прошло. Я готова слушать, – она слегка улыбнулась, что приободрить его.
Он ещё раз внимательно посмотрел на неё, с сомнением покачал головой, но всё же сказал:
– Мне, собственно, осталось сделать выводы из сказанного… Православие обрекло Россию на отсталость, на замкнутость в своём религиозном обособлении от европейских принципов жизни. Русская история оказалась заполнена тусклым и мрачным существованием, лишенным силы и энергии, отличающимся злодеяниями и рабством. Самодержавие и православие – вот главные пороки русской жизни, её темные, позорные пятна. Мы – пробел в нравственном миропорядке, враждебный всякому истинному прогрессу; раз уж Бог создал Россию, то как пример того, чего не должно быть: роль русского народа велика, но пока чисто отрицательная и состоит в том, чтобы своим прошедшим и настоящим преподать другим народам важный урок.
Сейчас в России сложились условия, невозможные для нормальной жизни человека; проклятая действительность подавляет все усилия, все порывы ума. Чтобы совершить какое-либо движение вперёд, сначала придётся себе всё создавать, вплоть до воздуха для дыхания, вплоть до почвы под ногами, – а главное, уничтожить в русском раба! Для этого нужно воспитание аналогичное тому, какое прошло западное человечество, – воспитание по западному образцу. Не будем забывать, что Россия во многом обязана западному просвещению, но сама она овладела пока лишь крупицами цивилизации: у нас только открываются истины, давно известные у европейских народов, и то, что у них вошло в жизнь, для нас до сих пор умственная теория.
Русское общество, – по крайней мере, его образованная часть, – должно начать своё движение с того места, на котором оборвалась нить, связывающая Россию с западным миром. Я верю, придёт день, когда мы станем умственным средоточием Европы, как мы сейчас являемся её политическим средоточием, и наше грядущее могущество, основанное на разуме, превысит наше теперешнее могущество, опирающееся на военную силу; если России выпадет миссия облагородить человечество, то, конечно, не военными средствами.
Я не хочу сказать, что у России одни только пороки, а среди народов Европы одни только добродетели, – избави Бог! Настанет пора, когда мы вновь обретём себя среди человечества; мы пришли позже других, а значит, сможем сделать лучше их, если сумеем правильно оценить своё преимущество, и использовать опыт западной цивилизации так, чтобы не входить в её ошибки, заблуждения и суеверия.
Более того: у меня есть глубокое убеждение, что именно мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, которые занимают цивилизованный мир. Мы должны сочетать в себе два великих начала духовной природы – воображение и разум – и объединить в нашей цивилизации историю всего земного шара.
Повторю, России поручены интересы человечества, – в этом её будущее. Но прежде чем Россия станет совестным судом по тяжбам человеческого духа, она должна понять своё прошлое, признать свои собственные заблуждения, раскаяться в них и сделать плодотворные выводы, – закончил Чаадаев.
– В свете повторяют ещё одно ваше заключение, безнадёжное и печальное: «Прошлое России – пусто, настоящее – невыносимо, а будущего у неё нет», – сказала Екатерина Дмитриевна. – Вся Москва твердит эту вашу фразу…
– …Которую я не говорил, – с усмешкой возразил Чаадаев. – Когда я выезжаю в свет, мне передают много моих изречений, о которых я слышу в первый раз.
– Так опубликуйте свои мысли! – воскликнула Екатерина Дмитриевна. – Этим вы положите конец всяческим наветам на вас.
– Вы полагаете? – иронически прищурился он. – А я думаю, что публикация вызовет ещё больший поток наветов: разве мои мысли могут понравиться нашим поборникам кнута и ладана, квасным патриотам и служителям власти? Меня клюют даже теперь, когда я высказываюсь в узком кругу, – что же будет, когда мои мысли станут достоянием многих?
– Петр Яковлевич, вы должны, вы обязаны опубликовать свои рассуждения! – она взяла его за руку. – Во имя России, которой вы верно служили, за которую не боялись отдать самую жизнь
– Предлагает мне пойти в атаку, грудью на картечь? Это по-нашему, по-гусарски – они думают, что загнали меня в угол, что я только и способен острословить в салонах, а я на них с саблей наголо! – рассмеялся Чаадаев. – Я не боюсь, Екатерина Дмитриевна, мне просто жалко мой покой, этот уютный флигель и всё, что с ним связано, – он погладил её руку.
– Всё это останется с нами, никто не в силах отнять это у нас, – возразила Екатерина Дмитриевна.
– Да, прошлое отнять нельзя, – согласился он. – Но будущее?
– Не будем загадывать, – она высвободила свою руку и поднялась с кресла. – У меня к вам просьба: посвятите мне то, что вы опубликуете. Для меня это очень важно, поверьте.
– Но вы станете моим подельником, зачем вам такие сложности? – удивился Чаадаев, поднимаясь вслед за ней.
– Я хочу быть с вами, – всегда и во всём, – зардевшись, призналась она.
– Так что нам мешает быть вместе? – спросил он, стоя перед Екатериной Дмитриевной и глядя ей в глаза.
– Всё то же препятствие: мой муж, – повторила она. – Это как-нибудь разрешится, я знаю… Прощайте пока; время, проведённое у вас, было лучшим в моей жизни.
– И для меня оно было лучшим, – он низко поклонился ей. – Верю, что мы расстаёмся ненадолго.
– И я верю, – ответила Екатерина Дмитриевна и, не удержавшись, заплакала…
В сенях главного дома её ждала Екатерина Гавриловна.
– Ты сегодня рано, Катенька, – сказала она. – Дни прибавились, но ещё не начало светать. Что, вы закончили ваши разговоры?
– Да, закончили.
– Каков же итог?
– Пётр Яковлевич напечатает свои рассуждения о России.
– Это прекрасно. Ты оживила его, спасла от хандры – в последнее время он стал совсем другим, – но я не об этом, – улыбнувшись, возразила Екатерина Гавриловна. – Что у вас с ним?
– Ах, Кити, если бы не муж, – вместо ответа вздохнула Екатерина Дмитриевна. – Но я чувствую, что скоро всё решится.
– Как же?
– Не знаю… Милая Кити, не спрашивай меня ни о чём! – Екатерина Дмитриевна расцеловала её. – Ты хорошая, добрая, ты моя самая лучшая подруга, но мне нечего тебе сейчас сказать! Скоро всё разъяснится – вот увидишь.
– Дай Бог, – Екатерина Гавриловна тоже обняла и расцеловала её.
* * *
Осенью 1836 года в журнале «Телескоп», который издавал профессор Московского университета Николай Иванович Надеждин, и который любила читать образованная московская публика, были напечатана статья с размышлениями Чаадаева об историческом пути России.
Несмотря на то, что эта статья была написана в философской форме и вряд ли понятна широкому читателю, правительство переполошилось. Министр народного просвещения граф Уваров, воскресивший триаду «православие, самодержавие, народность», назвал статью Чаадаева «дерзостной бессмыслицей» и потребовал запретить напечатавший её журнал. Это было сделано быстро, без каких-либо осложнений: «Телескоп» запретили, Надеждина выслали в Усть-Сысольск. Однако встал вопрос, что делать с автором «дерзостной бессмыслицы»? В частности, нужно ли доложить о Чаадаеве государю Николаю Павловичу, и если нужно, то как это подать?
С одной стороны, не хотелось тревожить государя такими пустяками, ведь у него было чувствительное сердце, но с другой стороны, он мог сам узнать об этом деле и сделать выговор за недонесение о нём. Было известно, что Николай Павлович смотрел на литераторов, как на людей, опасных власти. Понятие о просвещении не отделялось в его голове от мысли о бунте, а бунтом он почитал всякую мысль, противную существующему порядку.
Самым неприятным было отсутствие в обществе единодушного осуждения господина Чаадаева. Правда, поэт Языков написал стихи против него:
Вполне чужда тебе Россия,
Твоя родимая страна!
Её предания святые
Ты ненавидишь все сполна.
Своё ты всё презрел и выдал,
Но ты ещё не сокрушён;
Но ты стоишь, плешивый идол
Строптивых душ и слабых жён!
Умолкнет ваша злость пустая,
Замрёт неверный ваш язык: —
Крепка, надёжна Русь святая,
И русский Бог ещё велик!
Но на эти стихи немедленно откликнулась поэтесса Каролина Павлова:
Во мне нет чувства, кроме горя,
Когда знакомый глас певца,
Слепым страстям безбожно вторя,
Вливает ненависть в сердца.
И я глубоко негодую,
Что тот, чья песнь была чиста,
На площадь музу шлёт святую,
Вложив руганья ей в уста.
Мне тяжко знать и безотрадно,
Как дышит страстной он враждой,
Чужую мысль карая жадно
И роясь в совести чужой.
Кое-кто говорил, что статья Чаадаева по-своему замечательна, – что в ней много горькой правды, сказанной резко, но метко и красноречиво, хоть и не всегда верно. Другие шли ещё дальше и хвалили этот возмутительный опус, – так, тайный агент Третьего отделения, призванного всеми мерами заботиться о политическом спокойствии в России, доносил о примечательном разговоре, состоявшемся на некоей московской квартире. При сём разговоре присутствовали литературный критик Виссарион Белинский, бывший ранее заместителем Надеждина по журналу «Телескоп», и находящийся под негласным полицейским надзором неблагонадёжный московский дворянин Александр Герцен. Последний выступил в защиту господина Чаадаева; ему возражал один из гостей, резко ругавший того за оскорблённую честь русского народа.
11. В.Г. Белинский. Художник К.А. Горбунов.
Как писал агент Третьего отделения в своём рапорте, Белинский вдруг вскочил со своего дивана и вскричал:
– Вот они, высказались – инквизиторы, цензоры – на веревочке мысль водить! Что за обидчивость такая! Палками бьют – не обижаемся, в Сибирь посылают – не обижаемся, а тут Чаадаев, видите, зацепил народную честь – не смей говорить; речь – дерзость, лакей никогда не должен говорить! Отчего же в странах больше образованных, где, кажется, чувствительность тоже должна быть развитее, чем в Костроме да Калуге, не обижаются словами?
– В образованных странах, – сказал гость, выступивший за оскорблённую русскую честь, – есть тюрьмы, в которых запирают безумных, оскорбляющих то, что целый народ чтит, и прекрасно делают.
В ответ на это Белинский произнёс ужасные слова:
– А в ещё более образованных странах бывает гильотина, на которой казнят тех, кто находит это прекрасным.
В записи этого разговора столоначальник Третьего отделения, прочитавший рапорт, подчеркнул слова «запирают безумных». В то же время знаменитый поэт и герой войны двенадцатого года Денис Давыдов сказал, что Чаадаев писал свою статью в состоянии сумасшествия, содрогаясь от эпилептических припадков; Давыдов утверждал, что знает это доподлинно, так давно знаком с этим «аббатиком» и уже тогда замечал за ним неладное.
Таким образом, правительству была подана блестящая мысль: объявить творение господина Чаадаева плодом безумия. В таком случае, следовало учредить медицинский надзор, дабы в своём безумии Чаадаев не нанёс вреда себе и окружающим. Это не было карой, но необходимой предупредительной мерой, – пожалуй, даже милостью к больному человеку. Когда государю Николаю Павловичу доложили об этом, он полностью одобрил намерения правительства, прибавив, что сожалеет о сумасшествии Чаадаева и надеется на его излечение.
В этом деле была ещё одна персона, о которой государю не докладывали из-за её незначительности – сей персоной являлась московская барыня Екатерина Дмитриевна Панова, урождённая Улыбышева. Ей посвятил господин Чаадаев своё безумное произведение, скрыв адресата под инициалами «ЕДП». По аналогии с решением о сумасшествии Чаадаева, её тоже сочли умалишенной, но постановили принять в отношении госпожи Пановой более строгие меры.
По счастливому стечению обстоятельств, её муж как раз затеял тяжбу по поводу имения своей жены, которое он желал перевести на своё имя. И вот теперь, когда шло следствие по делу о статье Чаадаева, господину Панову представился удобный случай избавиться от супруги – если её признают сумасшедшей, имения отойдут к нему по праву опекунства.
В согласии господина Панова не приходилось сомневаться ещё потому, что он тоже состоял на тайной службе в Третьем отделении. Это, увы, уже не было секретом: в перехваченном полицией частном письме говорилось: «Москва наполнилась шпионами. Все промотавшиеся купеческие сынки; вся бродячая дрянь, неспособная к трудам службы; весь сброд человеческого общества подвигнулся отыскивать добро и зло, загребая с двух сторон деньги: и от жандармов за шпионство, и от честных людей, угрожая доносом. О некоторых ходили слухи, что они принадлежат к тайной полиции. Я знаю двоих из таких лиц – сенатора Нечаева и Василия Панова».
* * *
– Я не понимаю, зачем нам ехать в Управу? Какая странная забота о наших делах! Разве вы подавали какое-нибудь прошение? – Екатерина Дмитриевна подозрительно посмотрела на мужа.
– Конечно, подавал, – спокойно отвечал он. – Вы ведь сами хотели быть полной хозяйкой своего имения, а для этого нужна бумага из Управы, подтверждающая, что вы не обременены никакими ограничениями на владение недвижимым имуществом.
– Странно, – повторила Екатерина Дмитриевна. – Никогда не слышала, что нужна такая бумага. К чему она, если имение и без того моё?
– Поди разберись в установлениях нашей бюрократии, – сказал Василий Максимович. – Тысячи обременительных правил, и они постоянно меняются. Это поднимает значимость господ чиновников и служит их обогащению.
– Раньше вы такое не говорили, – удивилась Екатерина Дмитриевна. – За всю нашу совместную жизнь я не слышала от вас ни одного критического замечания насчёт властей.
– Будто я не в России живу и не вижу, что у нас творится, – возразил Василий Максимович. – Плохо вы меня знаете.
– Но зачем вам понадобилось подтверждать мои права на имение? – продолжала недоумевать Екатерина Дмитриевна. – Вы же всё время убеждаете меня, что я должна отдать его вам.
– Полно, мой друг, – нежно произнёс Василий Максимович. – Кто старое помянет… Я желаю вам только добра; я беспокоюсь исключительно за вас.
Екатерина Дмитриевна смутилась:
– Простите и вы меня, если я в чём-нибудь виновата перед вами. Поверьте, я ни разу не забыла о своём долге.
– Верю, мой друг, верю! – расплылся в улыбке Василий Максимович. – Ну, так едем в Управу?
– Пожалуй, – согласилась Екатерина Дмитриевна. – Обождите, я переоденусь…
Приехав в Управу и попросив Екатерину Дмитриевну посидеть немного в коридоре, Василий Максимович скрылся в одном из кабинетов. Он пробыл там минут десять и вышел в сопровождении двух чиновников.
– Пройдите с ними, моя дорогая, – сказал он Екатерине Дмитриевне. – Эти господа займутся вашим делом; все формальности будут соблюдены.
Она встала, поглядела на чиновников и остановилась в нерешительности.
– Ну, что же вы? – спросил Василий Максимович. – Ступайте, мой друг, – и он поцеловал её в щёку.
Екатерина Дмитриевна отшатнулась от него, побледнела, ещё раз взглянула на чиновников и покорно пошла за ними.
В большой комнате, куда её привели, Екатерину Дмитриевну усадили на стул перед длинным столом, за которым сидели несколько человек, в том числе врач в белом халате. Важный чиновник в мундире с орденами, видимо, главный здесь, разложил на столе бумаги и стал задавать вопросы:
– Вы госпожа Панова Екатерина Дмитриевна, в девичестве Улыбышева?
– Да, это я, – отвечала она, чувствуя, как колит её сердце.
– Дворянского звания?
– Да.
– Вероисповедания православного?
– Да.
– Мы пригласили вас сюда, госпожа Панова, на предмет медицинского освидетельствования, о котором просит ваш супруг: он пишет в своём прошении, что часто наблюдал у вас признаки психического нездоровья, – важный господин издали показал Екатерине Дмитриевне исписанный лист. – Во избежание могущих быть от вашего нездоровья неприятных последствий не только в личном, но и в общественном отношении, мы обязаны убедиться, имеет ли место быть таковое нездоровье, и если оно подтвердится, насколько далеко оно зашло. Прошу вас отнестись к работе нашей комиссии с пониманием и оказать нам всю возможную с вашей стороны помощь.
– Что вы от меня хотите? – тоскливо и безнадёжно сказала Екатерина Дмитриевна.
– Довольны ли вы своим местом жительства? – быстро спросил её врач в белом халате.
– Довольна, – отвечала Екатерина Дмитриевна.
– Не было ли у вас намерения бежать, куда глаза глядят?
– Не было.
– Бывает ли у вас раздражение от того, что вы видите вокруг?
– Иногда.
– Часто ли вас мучают кошмары по ночам?
– Нечасто.
– Не снились ли вам в ваших кошмарах, – продолжал врач, – его величество государь-император или члены августейшей фамилии?
– Не помню, – Екатерина Дмитриевна с изумлением посмотрела на врача.
– Не помните?.. А у вас в доме есть портрет государя?
– У мужа в кабинете.
– А у вас, стало быть, нет? Почему?
Екатерина Дмитриевна пожала плечами.
– У меня больше нет вопросов, – сказал врач.
– Исповедуете ли вы законы духовные? – спросил чиновник, сидевший рядом с председателем.
– Исповедую, – ответила Екатерина Дмитриевна.
– В тридцатом году во время польского мятежа вы говорили, что молились за поляков. Это так?
– Да, молилась, потому что они сражались за вольность! – горячо сказала Екатерина Дмитриевна.
– О-о-о! Вот как! – зашумели члены комиссии.
– Тише, господа! – призвал их к порядку председатель. – Последние вопросы, сударыня. Знакомы ли вы с господином Чаадаевым?
– Да.
– Почему именно вам он посвятил свою недавнюю статью в журнале «Телескоп»? Статью, в которой он высказывает странные мысли об историческом пути России и позволяет себе дерзкие рассуждения о православии? Вы не будете отрицать, что загадочная «ЕДП», которой он адресовал свои размышления, это вы?
– Я уважаю господина Чаадаева и мне близки его мысли. Это всё, что я могу вам сказать, – с вызовом ответила Екатерина Дмитриевна.
– Хорошо, благодарю вас. Извольте подождать в соседней комнате, вас проводят, – заключил председатель.
* * *
Екатерина Гавриловна Левашова приехала в психиатрическую лечебницу, как только получила разрешение свидеться с Екатериной Дмитриевной. Свидание разрешили под присмотром санитара, но Екатерина Гавриловна сунула ему три рубля и осталась наедине с подругой. Исхудалая, с чёрными кругами под глазами, с обритой головой, повязанной платком, Екатерина Дмитриевна вошла в комнату.
– Как тебе мой новый наряд? – с грустной усмешкой сказала она, показывая на свой серый больничный халат.
– Господи, Катенька, что они с тобой сделали? – заплакала Екатерина Гавриловна.
– Они говорят, что лечат меня. Морить голодом, лить холодную воду на голову, привязывать к кровати и избивать – это означает лечить, по их мнению, – с той же усмешкой пояснила Екатерина Дмитриевна.
– Это немыслимо! – воскликнула Екатерина Гавриловна. – Я напишу жалобу губернатору, я дойду до самого государя, если понадобится!
– Кому ты хочешь жаловаться? Тем, кто засадил меня сюда? – возразила Екатерина Дмитриевна. – Ты напрасно потратишь время. Мой муж был лишь орудием в их руках, но мои настоящие палачи – это они.
– Но неужели у твоего мужа нет ни капли сострадания? Неужели его не трогают твои муки? Хочешь, я поговорю с ним? – со слезами спросила Екатерина Гавриловна.
– Мой муж? – переспросила Екатерина Дмитриевна. – Когда-то я чувствовала к нему уважение и была благодарна за его хотя бы показные чувства. Теперь я сделала печальное открытие – я соединила свою судьбу с самым презренным из людей. Единственное, что меня утешает – я не буду дольше жить с ним.
– Ну и Бог с ним совсем, однако позволь мне, всё же, похлопотать за тебя перед влиятельными лицами, – взмолилась Екатерина Гавриловна. – Я не могу оставить тебя в этом аду, ничего не делая.
– Как знаешь, – пожала плечами Екатерина Дмитриевна. – У меня есть к тебе иная просьба. Передай, пожалуйста, это письмо Петру Яковлевичу, – она передала ей измятый и неровный клочок бумаги. – Я написала карандашом на оберточной бумаге, мне чудом удалось раздобыть и то, и другое.
– Как я кляну себя за то, что через меня ты возобновила своё знакомство с Чаадаевым, что ты вдохновила его на эти записки о России и убедила опубликовать их в журнале! – с раскаянием вскричала Екатерина Гавриловна. – Господь свидетель, я не думала, что всё так кончится!
– Не надо, Кити, – прервала её Екатерина Дмитриевна. – Таков мой рок, но я счастлива, что пусть и таким образом соединилась с этим человеком. Что с ним сейчас? Он не пострадал? – с тревогой спросила она.
– Нет, ему ничто не угрожает, – отведя глаза, бодро проговорила Екатерина Гавриловна.
– Слава Богу! Больше всего я беспокоюсь о нём. Скажи ему на словах, чтобы он не пытался защитить меня, это бесполезно, – напротив, пусть всю вину взваливает на меня. Мне нечего терять – больше, чем со мной сделали, уже не сделают. Скажи ему, что мне не в чем его упрекнуть, до своей последней минуты я буду благодарить судьбу за встречи с ним, – с просветлённой улыбкой сказала Екатерина Дмитриевна.
– Барыня, пора уходить, – в комнату вошёл санитар. – Как бы чёрт из начальства кого не принёс.
– Ухожу, – Екатерина Гавриловна сунула ему ещё три рубля. – Будь с этой дамой добрее, – помни, у неё есть влиятельные заступники. А я тебя за это особо отблагодарю.
– Помилуй Бог, барыня, нешто мы нехристи какие? – перекрестился санитар. – Начальству скажите, от него всё идёт.
– А вы исполняете, – с презрением заметила Екатерина Дмитриевна.
– Так ведь… – развёл руками санитар.
– До свиданья, Катенька, – Екатерина Гавриловна обняла её и, не удержавшись, опять заплакала. – Верь, мы вытащим тебя отсюда.
– Не забудь же передать письмо Петру Яковлевичу, – шепнула ей Екатерина Дмитриевна.
* * *
Екатерина Гавриловна обманула, когда сказала, что Чаадаеву ничто не угрожает: с недавних пор он жил под угрозой сумасшедшего дома. Всё началось однажды утром, когда испуганный Елисей ворвался в комнату и отчаянно вскричал:
– Барин, к вам полиция и доктор!
– Что за манера кричать? Ну, полиция, ну, доктор, – это ещё не конец света, а ты кричишь, будто ко мне явились всадники Апокалипсиса, – с иронией заметил Чаадаев. – Зови непрошеных гостей, а не то они сами войдут.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?