Текст книги "Вдруг вспомнилось"
Автор книги: Давид Сеглевич
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Мои бабушки
Что общего между двумя моими бабушками, кроме того, что они были матерями моих родителей? Обе они родились в 1888-м и умерли в 1971-м. У обеих было три класса образования. Обе говорили по-русски, однако их языки были несхожи. Сусанна Саввична, мамина мама, говорила на сибирском диалекте со множеством прибауток и неправильностей. Папина мама Штерна Лазаревна (тоже сибирячка) разговаривала рафинированным языком петербургской интеллигенции, который при этом не был ее родным.
Сусанна Саввична была женщиной массивной и рыхлой. Носила простенькие темные платья, которые виделись мне не платьями, а особого рода бабушкиной одеждой. Передвигалась медленно: были проблемы с ногой. Застудила её после войны, в Караганде, поехавши туда к мужу, высланному по выходе из лагерей Гулага. Если я поднимался рано, то слышал, как она медленно выхрамывает из своей комнатки в кухню, позевывая: «Охо-хо, да не дома! Дома, да не на печке!» Потом варит на всех кофе и жарит гренки. Про то, что кофе может быть в зернах, и что его можно молоть самим, никто, кажется, и не ведал. Бабушка всыпает из картонных пачек в кастрюлю три части суррогатного кофейного порошка и одну часть «натурального молотого», заливает смесью воды с молоком и доводит до кипения.
До моего трехлетия бабушка размещалась в этой комнатке вместе с дедом. Помню, как ползал по его груди и как посасывал его мундштук. Потом дедова кровать опустела, и я любил сидеть или лежать на ней, рядом с полукруглой голландской печью, и разглядывать картинки в журналах.
Все свободное от домашнего хозяйства время бабушка сидела на своей кровати за швейной машинкой. Иногда шила, но чаще читала какой-нибудь роман. Была она верующей (по крайней мере, считала себя таковой), но в церковь не ходила и икон не держала. «Я верю, что какая-то сила управляет нами». Видимо, религия её походила на ту, что ввели французы во время революции. Впрочем, священную историю почитала и частенько вспоминала, как изучала ее в школе, как сдавала экзамен. «Я им всё как сказку рассказала».
– Учитель к нам приходил. Упрашивал отдать меня дальше учиться. Да куды там! Како ученье, кода работать надо.
От нее я впервые и услышал библейские истории: об Адаме, Еве и их сыновьях, о Ное, о Моисее в нильских тростниках. Разумеется, о Христе, Деве Марии, апостолах, Понтии Пилате. А самым поэтическим из всего этого собрания была молитва старца Симеона: «Ныне отпущаеши раба твоего, Владыко, по глаголу твоему…» Она завораживала, как музыка. Лет через пятнадцать Иосиф Бродский напишет свое гениальное «Сретенье»:
Когда Она в церковь впервые внесла
Дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
Святой Симеон и пророчица Анна.
Бродский понимал, конечно, разницу между иудейским храмом и христианской церковью, но слово «церковь» здесь действительно более к месту. Это, кстати, последнее стихотворение из написанных им в России.
Библейские персонажи были бабушкиными добрыми знакомыми. Кому-то сочувствовала, кого-то осуждала. И всегда – как своих современников и чуть ли не сотрапезников.
– Ведь говорила ж Пилату жена: «Это не человек, это бог. Спаси его!» Да где ему жены послушаться!
Зимой Сусанна Саввична надолго уезжала в Москву, к сыну Ивану. Тогда к нам приезжала из Ленинграда Штерна Лазаревна, чтобы приглядывать за мной и вести хозяйство. Сухопарая, быстрая, она тоже кормила меня библейскими преданиями.
– Манна небесная могла приобретать любой вкус, какой захочешь. Хочешь – вкус кофе, хочешь – шоколада.
Только ее рассказы звучали по-другому. В отношении к сюжетам постоянно прорывалась ирония. Словно хотела сказать: «Как забавно придумано!»
Бабушка происходила из довольно известной в Сибири семьи религиозных сионистов. Очень гордилась тем, что в юности сама пораскинула умом, рассудила и поняла, что религиозная вера просто нелепа.
– Если в классе были еврейские девочки, то на урок закона божьего класс разделяли. К русским приходил священник, а к нам – раввин.
«Штерна» на идиш означает «звезда». И родители ласково называли ее «божья дочка».
– Я и вправду верила, что я – божья дочка. Как-то меня обидела соседская девочка, и мне стало ее жалко: ведь теперь ее бог накажет. А один раз испугалась, что и меня накажет: нечаянно уронила в уборную молитвенник.
Бабушки друг друга недолюбливали. Оно и понятно, при их-то непохожести.
С бабушкой Штерной
Бабушка Сусанна со своими детьми и внуком (мною)
Вокруг политики – 2. Маленков и Берия
Мой друг Юрка бежит вдоль глубокой колеи по нашей изувеченной всеми видами транспорта улочке и распевает:
Берия-Берия
Вышел из доверия,
А товарищ Маленков
Надавал ему пинков.
Я с большим удовольствием подхватываю. Про Берию я уже что-то слышал. Взрослые разговаривали. Читать я еще не умею, но очень люблю слушать, что говорят взрослые. Через полгода я, уже научившийся читать, вижу интересную газету. Ее принесла нам соседка, Анна Алексеевна. Принесла не ради самой газеты, конечно, а ради завернутого в нее черемухового пирога. Вы не ели уральские пироги из черемухи? Ее перемалывают вместе с косточками, и начинка сладкого открытого пирога похрустывает на зубах. (Кстати, в Канаде не знают черемухи, хотя она здесь растет кое-где. Но ее не ставят в вазы и тем более не делают из нее пирогов. Даже английского названия bird cherry не слыхали). Но речь не о пироге, а все-таки о газете. Вся она – четыре страницы – «Речь товарища Л.П.Берия». Сестра прямо зашлась смехом, увидев эту газету, призрак ушедшего вождя. Я попробовал почитать, но стало скучно. А потом прошла вечность (напоминаю, что четыре года в том возрасте – это нечто близкое к вечности). Разоблачили «антипартийную группу Маленкова, Кагановича, Молотова и примкнувшего к ним Шепилова».
– Ну вот, – усмехнулась бабушка, – теперь и Маленкову надавали пинков.
(Бедный Маленков! Из всех четверых он умрет самым молодым, даже до девяноста не доживет).
Пройдет еще половина вечности (года два) – и я узнаю, что аккурат в 1953 году – как по заказу – вышел пятый том «Большой Советской Энциклопедии» с огромной статьей о верном сыне партии Лаврентии Павловиче Берия. Часть тиража уже разослана. Что делать? Пришлось послать всем подписчикам письмо, рекомендующее вырезать четыре страницы. Об этом рассказал мне друг и одноклассник Сашка, сын профессора Воропаева. Поневоле Оруэлла вспомнишь. А еще через десяток лет я увидел тот самый пятый том в нашей университетской библиотеке. И без всяких купюр.
«Колчак мобилизовал»
Рыжеусый старик сидел на скамеечке перед домом Цепелевых, грелся на весеннем солнышке и нюхал табак. Он сгребал темную табачную пыль к центру такой же темной ладони, потом брал из получившейся горки щепоть порошка и отправлял в розовую ноздрю. Вдыхал с большим удовольствием, далеко не всегда чихая при этом. Я знал, что табак не только курят, но и нюхают, попадалось в книжках. А вот видеть, как это делается, не приходилось. Сдается, что не видел и после. Получается, что вообще никогда этого не видел, кроме того теплого вечера поздней весны. А почитаешь русскую классику – так люди вообще с табакерками не расставались. Нюхали табак даже пушкинские красавицы. Императора Павла пристукнули первым подвернувшимся под руку предметом: табакеркой.
Я присел рядом со стариком, чтобы получше разглядеть процесс. Потом спросил:
– Это табак?
– Да. Нюхаю вот, – доброжелательно ответил старик, – еще с империалистической войны привык. Я тогда на бомбардировщике летал. Механиком. Нас там четверо было.
Я притих, боясь прерывать старика. Мне было ужасно лестно, что вот я сижу и внимаю воспоминаниям настоящего ветерана давних войн. А тот снова вдохнул табачного порошка и продолжал:
– Самый большой самолет был в то время. Четыре больших мотора. И бомбы мы кидали немаленькие на немецкие позиции. По нам, конечно, тоже стреляли. Мы как приземлимся, сразу начинаем самолет осматривать да пробоины считать. И по десять бывало, и по двадцать. Один раз уж и не знаю, как сели. Машина была просто изрешечена.
Ребята звали меня играть, но я отмахивался: я был ужасно горд участием в этой серьезной беседе. Что для меня какие-то детские игры!
– А уж потом, в Гражданскую, – продолжал старик, – меня Колчак мобилизовал.
Он перестал рассказывать, задумался немного, потом повторил: «Колчак меня мобилизовал».
Я не знал, что такое «мобилизовал». Я только знал, что Колчак – командующий белогвардейской армией. Стало быть, если «мобилизовал» означает что-то нехорошее, значит старик этот – наш, и Колчак как-то навредил ему. А если наоборот, то получается, что мой собеседник – и сам белогвардеец. Я не стал больше размышлять об этом, осознав, что все равно не разберусь.
А фотография самолета, на котором летал сосед, довольно скоро попалась мне на глаза в детской книжке про авиацию. «Илья Муромец», российский многомоторный серийный бомбардировщик. Первый в мире. Я сразу понял, что это он и есть. А разрабытавал самолет и был его первым пилотом И.И.Сикорский, тот самый, что потом стал создателем первого американского вертолета. На Западе каждый знает, что вертолет был изобретен выдающимся американским конструктором Сикорским в самом начале второй мировой войны.
В семнадцатом году Сикорский сразу понял, что от большевиков ему ничего хорошего ждать не приходится, и при первой же возможности уехал в Париж. Там он продолжал конструировать бомбардировщики, но война закончилась, и его работа оказалась ненужной французам. Переехал в США, основал свою авиационную фирму, а в напарники взял… Сергея Рахманинова. В критический моммент, когда банкротство казалось неминуемым, Рахманинов выручил: одолжил Сикорскому пять тысяч долларов. Сейчас эта сумма – аккурат моя месячная зарплата, а в ту пору пять тысяч были примерно как нынешние сто. Впрочем, композитор не прогадал. Фирма встала на ноги, и Сикорский вернул деньги с процентами. Такая вот музыка.
Мои первые книжки – 1. Том Сойер и букварь
Так называлась книжная серия для дошкольников. Тоненькие такие книжечки, в одну тетрадку. Сказки, стишки, рассказы с иллюстрациями. Хорошая была серия. Думаете, я ею очень увлекался? Вот уж нет! Вероятно, рано перерос ее. И дети мои, научившись читать, предпочитали нечто более солидное.
Пока был совсем маленький, часто приставал к отцу, чтобы он почитал мне. Папа, видимо, решил развивать мой литературный вкус. Он читал мне Чехова («Мальчики», «Каштанка», «Детвора») … Имя Чехова мама произносила с придыханием. А папа просто показал портрет человека с бородкой на титульном листе зеленого тома и сообщил, что это – Антон Павлович Чехов. Так я узнал и запомнил имя «Антон». Имя напоминало об антенне – высокой палке с проводом на нашей крыше. Корней Чуковский непременно включил бы по этому поводу абзац в главу «Новая эпоха и дети» своей знаменитой книжки. Представляете? Ребенок запоминает самое обыкновенное имя по ассоциации с радиоустройством, а не наоборот.
А потом папа принес белую книжку в бумажной обложке. На ней – какие-то люди в странных позах. Тетка с закатанными глазами. Ничего не понятно. Я взгромоздился на папину грудь, и он начал читать:
– Том! – Ответа нет.
Вот так Марк Твен стал на всю жизнь моим любимым писателем. Для русского читателя Марк Твен – это прежде всего Том Сойер. Американцы более всего ценят его за «Приключения Гекльберри Финна». Эту книгу отец тоже купил. Она выглядела солиднее: серьезный картонный переплет. И прочитал я ее уже сам и позднее: года через два-три. Я понимаю американцев. «Том Сойер» – это весело, это остроумно, это здорово. И детям интересно, и взрослым. А вот «Гекльберри Финн» – это серьезный роман. С показом характеров и жизненых коллизий, с философией и политикой, с кошмаром североамериканского бытия середины позапрошлого века. И сделано это исключительно средствами литературы, без всяких там авторских разглагольствований. Не то, что здесь у меня. Другой жанр. Так я ведь и не Марк Твен. Уж извините. Чем богаты, тем и рады.
…Мне – четыре с половиной. Ранняя зима. Ранний закат. Ранний мороз. И мы уже вовсю катаемся с горки: от больницы и прямо до пруда. Вроде бы уж и домой пора. Но подходит соседка Анна Алексеевна и берет меня за руку.
– Пойдем!
– А куда?
– К Кругловым. Поищем для тебя букварь.
И мы проходим мимо больницы и стучимся в дом Кругловых.
– У вас остался старый Катин букварь? – спрашивает Анна Алексеевна.
– Есть. Только Катя из него картинки повырезала кое-где.
– Ничего, пойдет.
Вначале приходим к Анне Алексеевне, и она проглаживает утюгом страницы букваря: мало ли какая зараза может прилепиться внутри. Меня нисколько не огорчало, что не хватает некоторых картинок. И тем более не огорчало, что не хватает части текстов на обороте бывших картинок. Текст я все равно не понимал.
Ужасно довольный, прибежал домой и продемонстрировал букварь отцу. Папе букварь тоже понравился, и он быстренько показал мне, как складывать буквы в слоги и слова (буквы-то я уже давно знал). Простые коротенькие слова у меня сразу начали получаться, а с более длинными или сложными я еще долго плюхался, регулярно обращаясь к отцу.
– А посмотри-ка! Здесь написано, как эту девочку зовут, – говорит папа.
И я с большим усердием начинаю разбирать подпись под картинкой, не тронутой ножницами Кати.
Мои первые фильмы – 1. Капитан Грант и другие
Летний день. Мне четыре. Мама натягивает на меня темно-синюю матроску. Мы собираемся в кино на «Детей капитана Гранта».
– Мам, а что там будет?
– Ну, там будет большой орел…
Сели на стулья. Много других людей кругом. Стало темно, а впереди засветилась большая хорошо натянутая простыня. Словом, всё как бывает дома, когда смотрим диафильмы. Только изображение двигалось. Помню механизмы, машины, огромные зубчатые колеса, конвеерную ленту. «Это журнал», – объяснила мама.
Дальше стало интереснее. Море, корабли, какие-то разговоры. И вот он, наконец, обещанный мамой большой орел. Парит в светлом небе, неся в когтях Роберта. (По сюжету это был кондор, который, впрочем, тоже не смог бы поднять в воздух живого мальчика). И наконец бородатый солидный мужчина – капитан Грант – опускается на диван в кают-компании яхты «Дункан». Его страдания кончились. Все счастливы.
Лет десять назад пересмотрел этот фильм. Непонятно, как такое вообще можно смотреть. Страшный примитив. Ни лиц, ни характеров. Даже Николай Черкасов в роли Паганеля не блещет. А уж остальные актеры вообще играют хуже некуда. Что осталось от фильма восемьдесят лет спустя, так это музыка Дунаевского. Сергей Прокофьев говорил, что на тему увертюры к фильму он мог бы написать симфонию.
В следующий раз меня водила в кино бабушка Штерна. От нее узнал, что простыня, на которой показывают фильмы, называется экран. Это немного походило на «Грант» и потому показалось мне вполне естественным.
А потом уж мы ходили в кино самостоятельно, чаще вдвоем с Юркой. Интересно бы проследить и как-то классифицировать то, что запомнилось. Может быть, я неправ, говоря о непредсказуемости памяти? Может быть, запоминается как раз высокое искусство? «Думу про казака Голоту» смотрели зимой, перейдя пруд по льду. Я запомнил только попадью. Как ходит она по дому и беседует с птичками и поросятами: «Дети вы мои родные! Дети вы мои дорогие!» Это была чистая импровизация Фаины Раневской в ее первой роли. Фактически еще до съемок, в кинопробе. Режиссеру Игорю Савченко импровизация так понравилась, что ее вставили в фильм не переснимая. А из «Путевки в жизнь» зацепились в памяти две сцены. В первой избивают голодного мальчишку-беспризорника, укравшего что-то с лотка. Вот он поднимает голову. Лицо – во весь экран, и по этому лицу текут слезы, смешиваясь с кровью из разбитого носа. В этом месте мне захотелось плакать, и я почти разревелся. Вторая запомнившаяся сцена – заключительная. Все с ликованием и торжеством ждут первого поезда на только что построенной железной дороге. Поезд подходит. Раздаются крики ура – и вдруг обрываются. Наступает тишина. На паровозе везут тело убитого Мустафы.
Родители
Пожар над прудом
Проснулся ночью. Родители стоят у окна, отодвинув занавески. Мама – в своем любимом халатике. Китайский шелк, а на нем – раскидистые могучие деревья.
– Да… Есть на чем повеситься… – задумчиво протянул папа, когда мама в первый раз его продемонстрировала.
Подбегаю к окну, вклиниваюсь между ними. Вижу огромное зарево. Пламя устремлено вверх исполинской рыжей змеей. Это горит торговая база на той стороне пруда.
– Как бы на пожарку не перекинулось, – говорит папа.
Здание пожарной команды действительно стояло буквально во дворе базы. И воды в пруду вроде бы достаточно. Тем не менее, база сгорела дотла. Поджигатели, видимо, хорошо постарались, дабы не пойти под суд за растрату.
Точка-тире
Отец подносит лупу к газетной фотографии.
– Видишь?
И я вижу. Вся фотография состоит из отдельных маленьких точек. Вернее, из точек и просветов между ними. Там, где точки ближе друг к другу, изображение темнее, а там где их нет вообще, – светлые пятна. Фотография может быть хоть на целый газетный лист. На ней может быть целый город или завод, или много людей. Но все равно: там нет ничего, кроме этих микроскопических черных капелек краски. Только черное и белое. Папа сказал, что эти точки и просветы между ними можно передать по телеграфу, как огромную телеграмму. Картинка придет из одного города в другой за считанные минуты.
Я и не знал тогда, что отец демонстрирует мне самое главное технологическое достижение эпохи. Оно обеспечит технический прогресс на столетия вперед. Мало кто понимал это в те времена. «Оцифровка», или, на иностранный манер, «диджитализация» – этих терминов тогда еще не было. За шестьдесят пять лет громоздкие машины, превращавшие фотографии в ряды малюсеньких точек, обратились обыденными сканерами. Сканируют картинки и тексты, музыку и фильмы. Но принцип – все тот же: разбить целое на миллионы и миллиарды маленьких частей и пометить каждую частичку: черное или белое.
А ведь эта потрясающая идея уходит корнями в первую половину девятнадцатого века…
Среди ребят моего поколения было модным заучивать азбуку Морзе. Хвастались познаниями, обмениваясь записками из точек и тире. До сих пор помню: А – точка-тире, Б – тире и три точки… И венец всего – сигнал SOS, тревожный, зовущий, кричащий. Три точки – три тире – три точки. В нем – свист морского ветра, голос отважных мореплавателей, исследователей и первопроходцев, взывающий о помощи. Словом, весь трагизм и вся романтика открытия мира. Разумеется, в самом сигнале – ничего особенного, даже никаких Save Our Souls – «спасите наши души». Но сколько накручено-наворочано вокруг него!
Натягиваю во дворе нитку с навешанными на нее бумажными флажками морской азбуки. Флажки симпатичные, но морская азбука меня занимает мало: с кем тут флажками переговариваться? Важно, что на каждом флажке – буква и её код Морзе. Сиди себе во дворе на скамеечке да выстукивай…
Самюэл Морзе закончил Йельский университет в девятнадцать лет. А потом еще учился в Лондонской академии художеств. Судя по всему, он был не бог весть каким великим художником. Парадные портреты да рядовые картины на классические сюжеты. А обессмертило его изобретение телеграфа. Рассказывают, что решение заняться передачей сигналов пришло к художнику в 1825 году, после семейной трагедии. Морзе поехал в Вашингтон писать портрет великого революционера маркиза де Лафайета. Когда портрет был уже закончен, перед домом Лафайета спешился всадник и вручил Морзе записку, в которой сообщалось, что его жена Лукреция умерла от родов. Морзе немедленно выехал домой, в город Нью-Хейвен, что неподалеку от Нью-Йорка. Когда он прибыл туда, Лукрецию уже похоронили. Вот тут-то Морзе и задумал изобрести способ мгновенной передачи сообщений. Думаю, что это – такая же легенда, как и яблоко Ньютона. Но телеграф он все-таки построил, преодолев множество технических и административных трудностей. Впрочем, идея передачи сигналов носилась в воздухе. Морзе нашел самое главное: информация должна передаваться в двоичном коде. С помощью точки и тире можно закодировать всё, что угодно.
Лет пять назад стоял я в очереди на нашей почте. Подошла какая-то женщина, явно не из коренных канадок, и спросила служащего, где и как можно отправить телеграмму. Тот удивился, пожал плечами и признался, что понятия не имеет. Телеграф умер, но дело его живет и побеждает.
Сегодня мы кодируем символы с помощью нулей и единиц. А ведь это – в точности то же самое. Наши нули и единицы – условны. Нету в вашем компьютере никаких кругляшков и палочек. Никто их туда не пишет. И точек с черточками нет. А есть, например, микроскопические кусочки магнитного материала. Каждый кусочек намагничен в одном из двух возможных направлений. Программистам и электронщикам просто удобно иногда записывать содержимое памяти компьютера в виде чисел. Как писал родоначальник советской школы программирования Андрей Петрович Ершов, «программист должен обладать способностью первоклассного математика к абстракции и логическому мышлению в сочетании с эдисоновским талантом сооружать все что угодно из нуля и единицы».
А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает.
Николай Гумилев
И ведь верно! Как передать эмоции, оттенки чувств, видения, ароматы и дурман воспоминаний – хоть в компьютере, хоть на бумаге? А вот смысл любых сообщений прекрасно представляется с помощью тех же нулей и единиц. В середине позапрошлого века английский философ и математик Джордж Буль применил «точки-тире» к логике. Процесс рассуждений стало можно свести к манипуляциям с теми же нулями и единицами.
Но об этом – в другой раз.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?