Текст книги "Сон в ночь Таммуза"
Автор книги: Давид Шахар
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
В отличие от других, которые все же после падения сумели встать на ноги, преодолеть сердечную страсть, найти себе более подходящий объект, Срулик так и не сумел прийти в себя. И кажется Габриэлю, что Срулик, этот коротышка в очках, даже хочет остаться в этом состоянии. Он готов распластаться перед ней и ползти к ее ногам. Во время последнего учебного года, рассказывал Срулик Габриэлю, он получил полставки в библиотеке Бней Брита, чтобы хоть немного помочь больной матери, и с этого момента началось все с Оритой, почти тотчас обретшее жертвенный с его стороны характер. Как только она появлялась в библиотеке, он тут же нес ей кофе, давал на дом книги, которые запрещено было выносить, сам эти книги выискивал и даже составлял для нее резюме. В один из дней она явилась в момент, когда он запирал двери библиотеки после рабочего дня. Она примчалась, задыхаясь от легкого бега, рыжая копна волос ее развевалась на ветру, руки ее, загорелые и светящиеся на солнце, были простерты к нему, прося задержаться. Увидев это летящее существо, он чуть не потерял дыхание и отворил дверь, всячески стараясь, чтобы она не заметила, как у него дрожат пальцы, и ключ не попадает в отверстие замка. Она примчалась, ибо ей срочно понадобились сведения о молодом художнике Модильяни, который недавно умер в Париже. О нем ей с вдохновением рассказывал художник, старик Холмс. Ее увлечение бедуинами, их традициями и историей, прекратилось столь же внезапно, как и началось. С тем же увлечением она начала интересоваться модернистской живописью.
Она полагала, что в библиотеке может быть пара книг на эту тему, ну и, быть может, несколько завалящихся английских или французских журналов по искусству, но также знала, что слегка косящий очкарик не пожалеет сил, перевернет всю библиотеку, чтобы найти то, что ее прихоти нужно. Результаты этого похода превзошли все ожидания. Срулик тут же извлек французский журнал по искусству с двумя статьями о Модильяни. Одна статья была посвящена его творчеству, другая – о трагедии его жизни, его смерти, его подруги, которая помешалась после его ухода. Статьи сопровождались черно-белыми репродукциями картин, изображающих обнаженных женщин. Какой-то французский турист оставил в библиотеке уйму журналов, и Срулик не знал, каталогизированы ли они или просто валяются в шкафу. Увидев Ориту, распростершую навстречу ему объятия, он вообще потерял голову и высыпал перед ней все эти журналы. Получив тот самый журнал со статьями о Модильяни, она пожала ему обе руки, буквально прыгнула на него, ибо была намного выше, и расцеловала его в обе щеки. От неожиданности он уронил очки и слепо шарил по полу трясущимися пальцами в поисках их, чтобы снова водрузить на нос, боясь, что вовсе рухнет от наплыва чувств, освободившись от ее объятий. Ему удалось устоять, она же направилась к двери и на прощанье, обернувшись, сказала:
– Я знаю, что тебе нельзя эти журналы выдавать на дом, но я очень тебя прошу, только на несколько дней.
– Если ты даже попросишь меня прыгнуть под колеса машины, я тут же это сделаю, – сказал он.
Она улыбнулась, послала ему воздушный поцелуй, и он ощутил, как взлетает и улетучивается вместе с ее исчезновением за поворотом.
– Ну, и что бы ты сделал, если бы она сказала: прыгай?! – спросил Габриэль, тут же пожалев, что задал этот вопрос, в котором явно вырвалась наружу ненужная и не привычная для него жесткость.
– Прыгнул бы, – прошептал Срулик, – был миг… Мне показалось даже, что я жажду, чтобы она это сказала… Чтобы приказала мне прыгнуть…
«Это и есть “любовь”, – подумал про себя Габриэль, – любовь в полном смысле этого слова», – и горячая волна жалости обдала его с ног до головы, жалости к великой душе, страдающей в тщедушном теле Срулика. Вспомнил Габриэль, как некто великий сказал, что любовь – это как привидения: весь мир говорит о них, но редко кто может похвастаться, что их видел. Все поэты и писатели только и говорят о любви, но редко кто из них мог признаться, что любовь родилась из их страдающей плоти, как у Срулика. А ведь плоть его просто сгорает в этом огне. «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я больна любовью», – говорит возлюбленная в «Песне Песней». Даже столь совершенная Шуламит, удостоившаяся счастья любить и быть любимой – в этом прекрасном мире лилий и роз, яблок и меда, всех амброзий, соловьиного пенья, нарда и шафрана, бальзама и ладана – столь совершенная в своем цельном мире с прекрасным возлюбленным, царем Шломо, чувствует любовь как болезнь.
Маленький Срулик болеет великой любовью. Нет, конечно, Орита не виновата в этом. Она сама, можно сказать, жертва окружающих ее воздыхателей с их непомерным вожделением. Полгода назад во время летних каникул Орита со старшей сестрой Яэли поехала в Париж. Именно Яэли рассказала то, что Орита не нашла нужным упомянуть, делясь с ним впечатлениями о поездке. Когда они гуляли по Монмартру среди туристов со всего мира, толпящихся в памятных местах проживания великих художников, Орита вынуждена была закутать лицо платком, как это делают мусульманки, чтобы избежать вожделенных взглядов итальянцев, испанцев, немцев, греков, которые пытались заговорить с ней, и речи их полны были тонких и грубых намеков. Они подмигивали, присвистывали, застывая при ее виде, а то и скандировали вослед ей группой что-то на их языке. Но не об этом Габриэль собирался с ней говорить. Это случалось не раз. Вот он торопится домой, чтобы записать в свой синий блокнот нечто, казавшееся ему весьма важным, неожиданную идею, мелькнувшую, как луч сквозь облака. За спиной раздаются шаги. Рука Ориты коснулась его плеча:
– Снова витаешь в мечтах?
– Да, – отвечает он, словно со сна, чувствуя, что еще миг, и мысль или идея улетучится, – мечта уже исчезла, и я бегу домой, чтобы записать хотя бы ее ускользающий хвост.
Но, конечно, бег остановлен, и оказывается, что он уже сидит напротив нее в харчевне на улице Агриппас и с наслаждением уплетает хумус, тхину, соленья, запивая горячий кебаб холодным пивом.
В этот раз она сказала:
– Пробежимся чуть подальше, до харчевни Бен-Шауля, там я тебе достану бумагу, самописку, и ты увековечишь во имя будущих поколений ускользающую мечту.
Каким бы дружественным не было ее прикосновение, оно уничтожило нечто для него важное. Некую на миг раскрывшуюся тайну его мысли или душевного движения. И все лишь потому, что ей приспичило выпить холодного пива и поесть солений, и в этот миг он оказался на ее пути, и она уверена, что достаточно ей улыбнуться с как бы тайным намеком, и он побежит за ней, не задумываясь. Но нет, он ей покажет, что не похож на коротышку Срулика. Его, Габриэля, она не пошлет одним движением ресниц под колеса машины.
Однако поверх намека ее карие, чуть раскосые глаза излучали золотисто-горячий свет, который мгновенно гасил едва затеплившуюся свечу мысли или идеи, и вместе с ними желание бежать к своему синему блокноту. Закипевшая в нем на миг злость на нее обернулась сильнейшим гневом на самого себя, на собственную глупость. Он ругал себя, отыскивая слова побольнее – дурак, имбецил, тупица, и в то же время, поддерживая ее под локоть, вел к выбранной ею харчевне с чудесным ощущением победы, молниеносной победы его тупости над ним, влекущей его вслед за светом ее карих, чуть раскосых глаз. Когда же они уселись за стол и заказали еду, она извлекла из сумочки самопишущую ручку и маленькую записную книжку в обложке цвета слоновой кости. Такие «альбомы» водились у всего их поколения и туда друзья и подружки записывали всякие пожелания и экспромты, чаще всего под последней по времени фотографией владелицы альбома или книжечки. И захотелось ему запечатлеть в ее книжечке слова о том, какой он глупец, получивший нечто драгоценное, что наитием дано ему было свыше, и потерявший это четверть часа назад. Детская наивность в соединении с серьезностью была в ее взгляде, когда она протягивала ему самопишущую ручку и альбомчик. Так это делали в детстве. Но тогда были ручки со стальным скрипучим пером, разбрызгивающие чернила, которые набирались из чернильницы-невыливайки. Перья эти часто ломались, ставя кляксы. Измазанные чернилами пальцы оставляли пятна на лбу и щеках.
– Ну вот, два инфантильных существа вернулись к памятным альбомам.
– Почему два? – удивленно спросила она. И тут лишь он сообразил, что она дает ему листок – записать «для будущих поколений ускользающую мечту». Словно читая его мысли, она положила ладонь на его руку:
– Ты возлагаешь вину на меня. Из-за меня ты забыл идею, из-за меня улетучилась твоя мысль?
В ее мягком голосе слышались нотки интимности, некая доверчивая беззащитность души.
– Улетучившаяся мысль ничего не стоит по сравнению с мечтой по имени Орита, – порывисто сказал он.
Пальцы ее сжали его руку в знак благодарности и чувства. Сквозь складки широкой юбки он чувствовал ее горячее, сильное и мягкое бедро, касающееся его колена под столом. Сон в летнюю ночь по имени Орита внезапно обрел чувственную реальность в ее глазах, проливающих свет, в улыбке, в весеннем запахе ее волос, несущем свежесть и солнечный жар, прикосновение плоти, скрытой под одеждой, – всё это водопадом прорвало сдерживающую плотину чувств к ней. Свободной ладонью он тронул изгиб ее шеи, приблизив лицо к ее лицу. Но прежде, чем он успел коснуться губами ее небольшого изящного ушка и соскользнуть на прекрасную линию ее плеча, она отпрянула, и начала сосредоточенно резать ножом кебаб. Габриэль до потери дыхания потрясен был внезапностью и силой, с которой она вырвала руку из-под его ладони, и деловитостью, с которой она перешла от наплыва эмоций к поеданию кебаба.
– Не здесь, – сказала она, оттирая губы бумажной салфеткой, – я ужасно не люблю такие представления в общественных местах и не терплю чью-либо руку на моей шее. Я страдала от этого в детстве, когда была предоставлена прихотям старшей сестры, Яэли. Она казалась мне такой огромной, хотя была старше меня всего на два года. Чувство ответственности у нее было чересчур развито. Она просто не давала мне дышать с того момента, как на нее возложили обязанность следить за «маленькой Ритой». На улице, и особенно на переходах, она клала руку на мою шею, чтобы я не пропала или, не дай Бог, не попала под машину. Очень вкусный кебаб. Давай еще закажем порцию и пиво.
– Почему порцию, а не две? – спросил он. Она явно не ощутила скрытый гнев в его голосе, не обратила внимания на сжатые кулаки после того, как небрежным движением смахнула его руку со своей. Она понятия не имела, какое невероятное усилие он должен был совершить над собой, чтобы не встать и не опрокинуть стол со всем, что на нем, и не покинуть харчевню, даже не обернувшись в сторону Ориты. Он знал силу своих кулаков, и всегда старался их не распускать, особенно если дело касалось девушек.
Стараясь успокоиться, распивая второй бокал пива и съедая вторую порцию кебаба, он пытался понять, что же произошло, до такой степени выведшее его из себя, и никак не мог освободиться от преследующей его картины – симпатичного белого щенка, прибившегося к веранде, на которой мать Габриеля готовила на большом подносе какую-то еду. Быть может, она кинула ему кусочек чего-то, или что-то упало с подноса на его долю. И он старался вовсю ей понравиться: приблизившись, усиленно вилял хвостиком. Ушки его стояли торчком, тельце извивалось. Он всем своим видом выражал избыток любви и желания, чтобы мать его погладила. В тот момент, когда он попытался коснуться влажным своим носиком ее бедра, нога ее дала ему пинок, и он отлетел, воя и скуля, и с поджатым между ног хвостом спрятался под стол. У Габриэля замерло дыхание, стало темно в глазах от нахлынувших чувств, несмотря на яркое солнце. Был бы это большой и сильный пес, подумал он, не сбежал бы, поджав хвост, а укусил бы ударившую его ногу, но, представив откушенную ногу, исполнился жалости к матери. И все же никак не мог понять, как это мать, которая так его холит, повела себя с такой жестокостью по отношению к этому малому симпатичному существу. Словно бы какая-то другая женщина, злая, вошла в его мать, и неизвестно, когда в следующий раз она вырвется наружу.
С десертом – турецким кофе и мороженым – стерлась картина с щенком и псом, улетучилась злость. Когда же он закурил любимую сигарету «Блек кет», явное наслаждение стало растекаться по всему телу, подымаясь колечками дыма и сливаясь с чувством победы над самим собой и удовлетворением, что Орита и не заметила всего, что с ним произошло. Да и она повела себя так, как повела, вовсе не злоумышленно, даже пыталась оправдаться. А в словах ее «не здесь» таилось обещание, по сути, согласие, выражаемое словом «да», только при других условиях и в другом месте, вне дурного глаза и грубого любопытства. Например, в облюбованном им подвале его дома, где и хранился синий блокнот. А резкое движение ее руки, кажется, саму ее испугало, и она пыталась извиниться, объясняя, что движение это было направлено по привычке против ее сестры. И все же Габриэль решил про себя, что больше не поддастся этой буре чувств по отношению к ней до того, как она первой коснется его руки и обнимет за шею. Он сидел, задумавшись, не глядя на нее, пока не услышал ее возглас: «Смотри, кто явился!» В харчевню, осторожно ступая, вошел начальник полицейского участка Маханэ-Иегуда Билл Гордон. «Да пошел он к черту», – подумал про себя Габриэль, несмотря на то, что относился с симпатией к этому странному англичанину, который гораздо больше преуспевал в искусстве фотографирования, чем в полицейских делах. И сейчас на шее его болтался фотоаппарат. Увидев их, сидящих за столом, он обрадовался и тут же предложил ехать с ним на Мертвое море фотографировать. Более, чем любое другое место, Мертвое море и Содом притягивают своим древним дыханием, полным пугающего волшебства, идолов Священного Писания. Есть он, Гордон, не собирается, а заглянул сюда лишь выпить кружку пива.
– Ты выглядишь обеспокоенным», – сказал он Габриэлю после того, как Орита радостно всплеснула руками: «Отлично, отлично!»
– Он просто сердит на меня, – сказала Орита, – ибо я оторвала его от метафизических размышлений, соблазнив соленьями и кебабом. Брось, Габриэль, поехали с нами.
– Я возвращаюсь к своим метафизическим размышлениям, – сказал Габриэль, оставшись на месте после того, как оба покинули харчевню.
Со стороны этого краснолицего чужака ему ничего не грозило, ибо многим были известна его тяга к своему полу. Но после потрясшей его бури чувств сошел на него некий тяжкий туман, затрудняющий дыхание. Хотелось прилечь, завернуться в одеяло, отвернуться к стене и заснуть глубоким сном. И вообще, какое у него право предъявлять на нее права? Захотелось ей пригласить его в харчевню, теперь захотелось поехать с Гордоном. Что в этом плохого? Это и есть Орита – с вечным своим радостным и легким любопытством, желанием насладиться каждым мигом жизни, желанием тут же ввязаться в любую авантюру.
Габриэль вышел из харчевни и, проходя мимо кафе «Гат», услышал свое имя. Это Срулик, сидящий за столиком, под тентом, окликнул его. Габриэль присел. То, что он услышал от Срулика, просто сшибло его с ног. Оказывается, Орита пригласила Срулика в кафе, и вот уже битых два часа он ее здесь дожидается.
– Она не придет, – сказал Габриэль. – Уехала с Гордоном на Мертвое море.
Именно это поведение Ориты он и собирался обсудить с ней здесь, в кафе «здоровяка Песаха». Но она, внезапно познакомив его с Беллой, упорхнула из кафе. Честно говоря, он понимал, что по авантюрному нраву более похож на Ориту, чем на Срулика, несчастного коротышку. Но никогда бы не посмел заставить человека, каким бы ничтожным он ни был в своих или чужих глазах, ждать до полного изнеможения. Более того, именно с неудачниками и несчастливыми он старался быть особенно пунктуальным. Это было не просто данью уважению к себе подобному. Это было связано с чем-то более душевно глубоким, связанным, очевидно, с теми записями в синем блокноте, неким эхом чувств и страданий человека, к примеру, прикованного к месту в кафе «Гат», в ожидании и беспокойстве не находящего себе места. Это ожидание человека изводило душу Габриэля. Орита же была свободна от подобных оков. И даже если ощущала их, отряхивалась от них, как утка, выходящая из воды, в предвкушении неожиданных событий, случавшихся на ее пути и суливших максимум приятных эмоций.
Но желание бросаться в авантюры у Габриэля было, пожалуй, более сильным, чем у Ориты. Вот и сейчас, не успели отстучать каблучки Ориты за дверью кафе, как он уже был захвачен голубизной глаз сидящей напротив Беллы, следящих за ним из-под цветастого платка, прикрывающего черные волосы, колечки которых выпрастывались как бы тайком наружу вокруг небольшого уха, пленен ямочками на полных пылающих щеках. И в этот миг он понял, что не готов ни на какие жертвы во имя Ориты. Если бы она даже сказала ему до появления Беллы: «Дорогой мой, я твоя, только твоя навечно, но с одним условием: оставь свой синий блокнот. Я или он!» – он взял бы блокнот и повернулся к ней спиной, несмотря на боль и глубокий душевный разрыв. Не было никакого сомнения, что самое дорогое для него это – синий блокнот. Без него не было бы смысла жить. И в этот миг, не сводя глаз с лица Беллы, он с особенной остротой понял, что синий блокнот – это воистину камень преткновения, Китайская стена, которая, несмотря на свою твердую и замыкающую реальность, не видна глазу, но резко отделяет его от Ориты. Синий блокнот не даст ему возможность сделать хоть какой-то шаг, чтобы принадлежать ее миру, и тем более стать главной осью ее жизни.
Непонятно было ему, чего вдруг Орита решила познакомить его с Беллой, женой «здоровяка Песаха». Могла ведь прервать с ним беседу и просто убежать без того, чтобы познакомить с Беллой, которая случайно в этот миг вошла в кафе. Хотя, честно говоря, и он нередко по неясной для него самого прихоти знакомил двух незнакомых людей. Для Ориты это все же была возможность уклониться от разговора с ним, принимающим для нее неприятный оборот. При знакомстве их, в уголках глаз Ориты мелькнула лукавая искорка, явно кольнувшая в сердце Габриэля каким-то скрытым ее желанием поставить в неловкое положение и даже как-то унизить – его ли, Беллу, обоих вместе?
В тот миг, сердясь, Габриэль не мог себе представить, что означает мелькнувшая в ее глазах лукавая искорка и какое пламя вспыхнет в его жизни.
Известно, что благими намерениями вымощена дорога в ад.
Ведут ли плохие намерения к воротам рая?
Позднее, оглядываясь на все, что случилось, Габриэль мог в душе своей подтвердить это. Именно неугомонная в своей дикости Орита странным образом открыла глаза Габриэлю, заставив с замиранием присмотреться к тому, что скрыто под серой одеждой домохозяйки Беллы, соблюдающей заповеди. Он ощущал идущие от нее флюиды и не знал, как ответить. Это был первый раз в его жизни, когда он не мог найти подходящих слов для разговора, и оба сидели в смятении, и это длилось бы долго, если он не обронил неожиданно строку из популярной песенки «Что говорят твои глаза». Щеки ее еще сильней зарделись. И тут лед сломался. Ломающимся голосом она поведала, что когда-то он сказал нечто, что произвело на нее большое впечатление, но она не нашла в себе смелости обратиться к нему с вопросом. Это было два с половиной года назад, когда он в их классе заменил заболевшую учительницу. Он тогда был студентом учительского семинара, но еще без права на преподавание. Но произвел на нее и других учениц большее впечатление, чем все преподаватели со стажем. И говорил он о человеке, который «не жил своей жизнью». Вот и пришло время задать ему вопрос, что именно он имел в виду, говоря о человеке, который «не жил своей жизнью». Она пыталась для себя истолковать это, но так и не поняла, хотя чувствует глубокую правду за этими словами.
Он смотрел на нее, ощущая, что глубокая правда этих мгновений таится в том, что он испытывает тягу к этой женщине, затянутой в платье до щиколоток с длинными рукавами, и в то же время, до удушья, запрещает себе даже внутренне распоясываться по отношению к замужней женщине. Но что мешает ему, что заставляет сдерживать чувства? Быть может, облик ее мужа, мелькающий в окне кухни? «Здоровяк Песах» относился к нему с превеликим уважением, и он ни в коем случае не хотел сделать Песаху больно. Даже легкий флирт мог того глубоко ранить. И вообще было странно: ведь сколько раз Габриэль бывал в этом кафе, видел жену Песаха, и даже не обращал на нее внимания, ибо она не была в его «вкусе». И теперь, после знакомства, проснувшаяся в нем тяга была явно мимолетной.
Да и ее он мог оскорбить. Ведь она обратилась к нему со всей серьезностью, касаясь вопросом самой экзистенции человека, являющейся основой философии, метафизики, психологии и религии, вопросом, который мучил величайших мыслителей мира, веря, что из уст его получит истинный ответ, а он пытается снизить взятый столь высоко тон беседы до каких-то намекающих взглядов и каламбуров. Да она это может принять, как его намек на то, что она должна знать свое место, а не замахиваться на то, что явно ей не под силу.
Еще более пугало его, что он ощущал ее тягу к нему, а это могло быть попросту смертельно опасным для нее. Ему-то ничего не угрожало, ибо он был за пределами законов Торы, которые были весьма жестоки к прелюбодеянию. Все читанное им в Мишне – а он любил читать все эти законы, даже если они претили ему, но были столь богаты по языку, – сейчас восстало в нем страхом за нее. А она сидела, глядя на него в наивном ожидании ответа, не представляя, какой перед его внутренним взором пылает костер, на котором ее сжигают за прелюбодеяние. И она удивленно видела, что он словно бы страдает от удушья, пытается кашлем прочистить горло, с трудом выдавить:
– Мне трудно ответить сейчас. Я думаю о других вещах. Я нахожусь в другом мире. Я не могу даже вспомнить, что имел в виду, говоря – «человек не живет своей жизнью». Необходимо время, чтобы вспомнить, вернуться в атмосферу тех лет, время, подходящее для мыслей…
– А мысли приходят вам днем или ночью?
Странный этот вопрос, неожиданный, произнесенный со всей серьезностью, напомнил ему выражение на идиш «мудрствующий ночью» – «хухым ба лайла». Он захохотал, а вслед за ним и она, не потому, что поняла, почему он хохочет, а просто заразилась от него смехом. Но смех ее был настолько по-детски раскован, настолько безоглядно звонок, глаза ее превратились в две косые сверкающие щелочки, щеки пылали. В эти мгновения безудержного хохота она походила на ребенка, в котором вспыхнула радость от того, что вокруг все взрослые смеются, что ему так и захотелось обнять ее голову и поцеловать в обе щеки, в оба глаза и в губы. Но он просто положил ладонь левой руки на ее правую ладонь и сказал ясным голосом, откашлявшись, словно бы очистившись духом и освободившись от страха за ее судьбу:
– Да хранит тебя Господь, Белла. – Ему хотелось сказать «дорогая моя Белла», но он сдержался, словно бы храня эти слова для другого раза. – Ну, что я тебе могу ответить, чтобы не согрешить? Если скажу, что думаю ночами, ты назовешь меня «хухымом ба лайла», ну а такой «мудрствующий ночью» явно не сможет ответить на вопрос – почему «человек не живет своей жизнью». И вправду, Белла, вот, я спрашиваю тебя, почему у нас глупец называется «хухым ба лайла». Источник, несомненно, в языке идиш с его особой ментальностью. О ком это сказал поэт, что он был «мудрецом днем и мудрствующим ночью»? Тот, кто мудрствовал и днем и ночью, явно был абсолютным идиотом, и нет сомнения, что я еще глупее его. Если я на чем-то зацикливаюсь, я размышляю над этим днем и ночью. Это как наваждение. Оно не дает мне возможности думать о чем-то другом, не выпускает меня из своих когтей. Орита говорит обо мне, что я «одно-мыслящий». Я должен направить мысль в некую колею, чтобы продолжать по ней двигаться. В твоем направлении, Белла. – Снова он проглотил «дорогая моя». – С сегодняшнего дня, Белла, я направлю свой путь в твою… колею.
– В мою колею? – изумленно повторила она, тяжело дыша, и после продолжительной паузы добавила. – Мне это приходит ночью. Когда я перехожу поле по дороге сюда или домой. Ты перейдешь на мою колею и ответишь на мои вопросы.
Покинув кафе, он оглянулся, увидев через окно ее фигуру у входа в кухню. Не столь стройна, как Орита, подумал он, однако принадлежит к редкому сорту миловидных, симпатичных женщин. Рост у нее средний. Сложена пропорционально. Талия узка и гибка, ягодицы округлы, полны, упруги и выделяются даже под скромным, широким, полосатым платьем молодой домохозяйки, соблюдающей традиции. Если бы не ее странные взгляды и слова о том, что он «перейдет на ее колею», Габриэль не обратил бы сейчас внимания на округлости ее тела, скрытые под платьем. Нет, конечно, речь шла о колее ее жизни, явно ведущей к стране ее сновидений, куда и обращен был ее несколько отчужденный взгляд, хотя смотрела она на Габриэля, к ландшафтам, далеким и чуждым ему. Но в этом сомнамбулическом взгляде таилась некая уверенность, что не только она будет ехать туда, через ущелья и горы, но и он проникнет в ту страну, но и он будет знать, на какой станции войти в ее поезд, сесть рядом с ней или напротив. Уверенность в этом, что он перейдет на ее колею, без упоминания времени, дня или ночи, определенного часа дня или ночи, места, заповедного, но конкретного уголка, повергла его в изумление. У него даже не возникло желание перевести это из области сна и мечтаний в реальный намек на свидание. В сердцевине этого изумления искрой посверкивало нечто, выражающее ее лунатическую уверенность в том, что нет необходимости назначать время и место, ибо так или иначе суждено ему, пожелает он этого или нет, перейти на рельсы ее колеи в подходящий для него момент.
Так или иначе, но он лишился покоя. На следующее утро он встал рано, в непривычное для него время. Обычно он колдовал над синим своим блокнотом в ночные часы. И если не было ничего срочного, спал до девяти, а то половины десятого утра. На этот раз он неожиданно понял, что энергично вышагивает в сторону кафе «Канкан» здоровяка Песаха. Но в кафе не зашел, а продолжал с той же энергией шагать по спуску улицы Яффо в сторону улицы принцессы Мэри (через пятьдесят лет эта улица сменила название на «Шломцион Амалка»), направляясь к гостинице «Царь Давид». Над входом в здание почты послышался скрежет шестеренок, и старый часовой механизм начал звонить, кряхтя и прерываясь, десять раз.
Габриэль считал про себя удары, с каждым следующим все более ощущая отвращение к самому себе. Вся эта ходьба раздражала его, и вселяла в него тошнотворное чувство движения лошади по кругу, волокущей мельничные жернова, которые, в общем-то, не мололи и зернышка, а толкли воду в ступе, перемалывая драгоценное для него время, безостановочно текущее сквозь пальцы. Сначала он бесцельно направился в сторону художественной школы «Бецалель» в надежде встретить там Беллу. Зная, что она работает на полставки в секретариате отдела прикладного искусства, как сказала ему Орита, он решил тут же, не откладывая даже на миг, найти Беллу и назначить ей свидание. Неясность и двусмысленность ситуации могла длиться недели или даже месяцы, а ведь лишь в течение ночи и дня она уже полностью вывела его из равновесия. Но у каменного забора школы он остановился. Ведь это он решил так, не беря в расчет ее реакцию. Не потому, что в характере женщины всегда скрыто желание еще более раздразнить его несдержанность, а наоборот, исходя из ее богобоязненности, она может неправильно истолковать его слова. Если в течение двух с половиной – трех лет она не осмеливалась задать мучающий ее вопрос, хотя он весьма часто посещал кафе «Канкан», и сделала это лишь после того, как Орита познакомила его с ней, то еще более очевидно, что она не осмелиться назначить с ним свидание! Но именно он вселил в нее ожидание, и потому именно он должен это ожидание пресечь.
Габриэль пошел в центр города. Время все более стирало то доверие, тайно возникшее между ними в те минуты в кафе, и завеса, отделяющая их друг от друга, уплотнялась. И все же он не потерял полностью ощущения, что ответ для нее важен, ибо касается самой сущности ее жизни, и она ждала его с наивной серьезностью и детской верой. Это видно было по ее взгляду. Конечно, он мог что-нибудь придумать, чтобы удовлетворить ее любопытство. Но этим он бы просто обманул ее веру в его искренность. Нельзя ее обманывать, подумал он, почти занося ногу через порог кафе «Канкан», но резко повернулся и пошел в сторону гостиницы «Царь Давид». Назначить ей свидание он сможет лишь после того, как узнает ее отношение к этому, думал он. Вот же, как в сказках, запали его слова три года назад, где-то, в каком-то классе, тридевятом государстве, в голову принцессы, прекрасной на вид, как нарцисс Саронский, лилия долины, которая лишилась сна, ибо не могла найти ключика к тайне слов, оброненных человеком. И послал царь гонцов во все концы государства отыскать его. Если он раскроет тайну этих слов, то получит принцессу в жены. Но человек этот забыл волшебное слово, которое должно открыть тайну.
Тем временем человек этот толкнул вертящуюся стеклянную входную дверь в гостиницу «Царь Давид», вошел в холл, чтобы погрузиться в одно из кресел, в атмосферу покоя, окутывающую власть имущих, самоуверенно считающих это место своей вотчиной. Кресло было обращено к стеклянной веранде, за которой вставал любимый Габриэлем вид на Сионскую гору, возвышающуюся над долиной Геенны, несущую стены Старого города и башню Давида. И тут в давно не испытываемое им блаженство покоя ворвалось тревожное чувство. Он замер, услышав из-за колонны за спиной смех Ориты, как бы парящий в воздухе над мужским голосом, говорящим по-английски с оксфордским акцентом. Это был голос молодого лорда Редклифа, рассказывающий Орите что-то развлекательное и смешное, ибо она буквально задыхалась от смеха. А когда она смеялась, уши всех окружающих вставали торчком, взгляды обращались к ней. Габриэль вжался в кресло, чтобы его не заметили ни Орита, ни Редклиф. Он не имел никаких претензий к лорду, хотя со временем в нем возникла неприязнь к этому человеку, смягчаемая лишь тем, что после некоторого времени Габриэль заметил что-то неладное с правой рукой лорда, которая как-то странно болталась и была тоньше и короче левой. Он, в общем-то, жестикулировал ею, но чувствовалось, что ею не совсем владеет. Его приподнятое правое плечо и некая напыщенность груди в сопровождении жесткого отталкивающего взгляда мутно зеленоватых глаз, его пренебрежительная агрессивность – всё это было направлено на то, чтобы заранее прикрыть ахиллесову пяту – увечье правой своей руки. Вероятно, немало ему пришлось претерпеть от сверстников в школе английских аристократов. И попадая в незнакомое общество, он мгновенно напрягался, стараясь прикрыть свое увечье и готовясь дать отпор любому, который унизит его даже слабым намеком. Но, не ощутив никакой враждебности и успокоившись, превращался в просто стройного юношу, принимающего как должное свой высокий статус и относящегося к окружающим с вежливым равнодушием. При первой встрече с ним на приеме у отца Ориты Габриэль с удивлением заметил, что все эти британские начальники, высшие офицеры, губернаторы воспринимались молодым лордом свысока, но со всеми традициями холодного этикета. В его глазах они были просто чиновниками и солдатами, выполняющими свои обязанности в захолустных уголках империи, и должны были ценить встречу с ним лицом к лицу и провести вечер – только один вечер – в его присутствии. Но еще большее потрясение испытал Габриэль при второй встрече с молодым лордом, на которой присутствовала Орита и еще один человек, при котором в поведении лорда исчезли равнодушие, и этикет, ранее выражаемые в жестах и поведении этого отпрыска высокоуважаемого британского рода. Вместо этого в нем пробудилось глубокое внимание, граничащее почти с обожанием и трепетным прислушиванием к каждому слову человека, говорившего по-английски с тяжелым немецким акцентом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.