Текст книги "Элджернон, Чарли и я"
Автор книги: Дэниел Киз
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Дэниел Киз
Элджернон, Чарли и я
Daniel Keyes
Algernon, Charlie and I
Copyright © 1999 by Daniel Keyes
© Фокина Ю., перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Моей жене Орее,
которая обихаживала мой ментальный сад,
чтобы в нем выросли «Цветы»
Часть первая
Лабиринт времени
Глава 1
Ментальный погребок
Никогда не думал, что со мной такое случится.
В ранней юности близорукость у меня была 20/400[1]1
Человек с такой степенью близорукости способен различить только буквы в самой верхней строке таблицы для проверки зрения. (Здесь и далее прим. перев.)
[Закрыть]; стоило снять очки – перед глазами все расплывалось. Я не сомневался, что однажды совсем ослепну.
Я готовился к слепоте. Завел особый порядок вещей – чтобы все они находились под рукой и чтобы каждая имела собственное неизменное место. Я завязывал глаза и тренировался искать разные предметы на ощупь; я гордился собой, когда это получалось быстро.
Я не ослеп. В очках я вижу дай бог каждому.
Я по-прежнему могу, не вставая со стула, дотянуться практически до любой нужной вещи. Не потому, что хорошо помню, что где лежит. А потому, что выделяю специальное время на наведение порядка и при этом включаю логику. Остается только вспомнить, что где ДОЛЖНО лежать. Но со мной происходит непредвиденное. Я приступаю к какому-нибудь делу, куда-нибудь направляюсь или просто вхожу в другую комнату – и замираю. Что конкретно я ищу? Ответ является в форме ментального щелчка. Целое мгновение мне жутко. И всякий раз я думаю о Чарли Гордоне – об одной из его последних фраз в рассказе «Цветы для Элджернона»: «Я помню што я зделал штото но непомню што»[2]2
Здесь и далее рассказ «Цветы для Элджернона» цитируется по новому переводу.
[Закрыть].
Персонаж, которого я придумал сорок с лишним лет назад, нейдет у меня из головы. Я его гоню – он ни с места.
Чарли меня преследует; надо выяснить почему.
Вот что я решил: единственный способ унять Чарли – это вступить в лабиринт времени с другого конца, пройти его до начала, доискаться истоков, изгнать призраков прошлого. Может, заодно я выясню, когда, как и почему стал писателем.
Самое трудное – начать. Материал уже есть, говорю я себе; не нужно ничего придумывать. Просто вспомни. Разложи по полочкам. Не понадобится прорабатывать интонации лирического героя, как для новеллы и романа. На сей раз, Дэн, ты сам – лирический герой. Ты пишешь о том, КАК ты пишешь; выуживаешь сокровенное из собственной жизни, которая стала жизнью Чарли Гордона.
В голове моей эхом отзывается первая строка «Цветов»: «Доктор Штраус говорит мне надо писать што думаю и што случаетца сомной начиная с сиводьнешнево дьня. Я незнаю зачем но он сказал это важно потамушта тогда они поймут гожусь я им или нигожусь. Я надеюсь што гожусь. Мисс Кинниан говорит может они зделают меня умным. Я хочу быть умным. Меня зовут Чарли Гордон…»
Даром что приведенный абзац – первый в оригинальном рассказе, началось все иначе. Равно как и последние слова «…положите цветиков Элджернону на могилку она на задним дворе…» – не конец истории. Я отчетливо помню, где был в тот день, когда в моем мозгу впервые замелькали идеи, на которых затем строилось повествование.
Морозным апрельским утром 1945 года я вышел к станции нью-йоркской подземки под названием «Саттер-авеню». До поезда, который домчал бы меня из бруклинского района Браунсвилль на Манхэттен, было минут десять-пятнадцать. Там, на Манхэттене, мне следовало пересесть на местную линию и уже по земле ехать до Вашингтон-сквер. Я направлялся в Университет Нью-Йорка. Помню, я ждал поезда и думал: где взять денег на осенний семестр? Первый курс еще не кончился, а мои сбережения (плоды трудов на нескольких работах) были на исходе. Еще на три года их определенно не хватило бы.
Я заранее приготовил пятицентовую монетку – столько стоил проезд – и вдруг взглянул на нее иначе. Вспомнился папин рассказ. Мой папа Вилли однажды сознался, что в Великую депрессию ходил пешком по двадцать миль в день. Мы жили в Бруклине, в двухкомнатной квартирке. Так вот, папа каждое утро шагал через весь Бруклин и дальше по Манхэттенскому мосту – это десять миль; а каждый вечер возвращался той же дорогой – еще десять миль. И все для того, чтобы сэкономить две пятицентовые монетки.
Как правило, папа трогался в путь еще затемно, когда я спал; но иногда я просыпался до его ухода и успевал поглядеть, как папа за кухонным столом макает рогалик в кофе. Это был весь его завтрак. Меня кормили горячей кашей. Время от времени я даже получал целое яйцо.
Завтракая, папа смотрел прямо перед собой. Взгляд его был пуст, что давало мне повод думать, будто и голова у папы в такие моменты пуста. Сейчас я понимаю: папа пытался сообразить, как нам выпутаться из долгов. Покончив с кофе, он вставал из-за стола, трепал меня по макушке, говорил: «Веди себя хорошо. Не отлынивай от уроков». Я воображал, что папа уходит на работу. Лишь много позже я узнал, как он стыдился, что работы не имеет.
Возможно, подумал я, монетка в моей ладони – как раз из тех, сэкономленных папой.
Я сунул монетку в щель, миновал турникет. Однажды я проделаю папин путь; тоже пройду пешком из Браунсвилля до Манхэттена. Прочувствую, каково было папе. Так я себя настроил. Но маршрут папин не повторил.
Наверное, впечатления и образы, подобные этим, улеживались у меня в голове, словно корнеплоды в погребе; пребывали во тьме, пока не потребовались для литературных опытов.
У большинства писателей есть собственные метафоры для клочков воспоминаний. Уильям Фолкнер, к примеру, называл свой кабинет мастерской, а ментальное хранилище – лесопилкой, с которой он таскает «пиломатериал» для строительства прозы.
Мое ментальное хранилище – это закуток в погребе нашего арендодателя, как раз рядом с угольным баком, под лестницей; арендодатель великодушно позволил моим родителям пользоваться этим закутком. Подросши достаточно для того, чтобы спуститься в погреб, я обнаружил: возле угольного бака родители складывают мои старые игрушки.
Я нашел коричневого плюшевого мишку и жирафа, набитого опилками; я нашел оба конструктора – деревяный и металлический; трехколесный велосипед, ролики и детские книжки, в том числе книжки-раскраски, где еще оставались чистые страницы, будто ждавшие цветных мелков. Открылась тайна исчезновения надоевших игрушек.
До сих пор чую тот запах – смесь сырости и угля (бак стоял возле печи). До сих пор вижу стальной желоб – а эта картинка, в свою очередь, почти моментально вызывает аудиоряд: уголь с грохотом идет по желобу; наш хозяин, мистер Пинкус, открывает печную дверку, шурует кочергой. Остро пахнет отсыревший уголь на лопате, жарко разгорается пламя. Где-то между угольным баком и печью – в погребе моего сознания – хранятся идеи, образы, сцены и сны. Улеживаются во тьме, ждут, пока понадобятся.
Поезда все не было. С хранилища детских игрушек мои мысли перекинулись на маму и папу. Не удивительно ли, что родители обоих – незнакомые между собой – проделали долгий путь через всю Европу, прибыли в Канаду, а оттуда – в Нью-Йорк? Там Бетти встретила Вилли. Вскоре они поженились, а в 1927 году родился я, их первенец. В том же году Линдберг совершил беспосадочный перелет из Нью-Йорка в Париж, а Эл Джолсон сыграл главную роль в первом звуковом фильме[3]3
Фильм «Jazz Singer», кинокомпания «Уорнер Бразерс», реж. Алан Кросланд.
[Закрыть].
То были годы надежд и крайностей, ныне известные как Эпоха Джаза; понятно, что мои родители, подобно многим другим американцам в первом поколении, посещали вечеринки и отплясывали чарльстон в подпольных барах, где можно было выпить запрещенного джина. Не знаю, куда подевались фотографии – не черно-белые, а оттенка сепии, – с которых грустно смотрит моя мама – темноглазая, молоденькая, подстриженная под мальчика. Помню, я любил, когда она пела что-нибудь однодневное, разученное по песеннику за два цента. Иногда я подпевал. Любимая песня у нас с ней была «Дым слезит твои глаза»[4]4
Ориг. «Smoke Gets in Your Eyes», автор текста Отто Харбах, композитор Джером Керн. Впервые прозвучала в мюзикле «Роберта».
[Закрыть].
Вилли еще подростком, в Квебеке, охотился со взрослыми и выучил достаточно английских, французских, русских и индейских фраз, чтобы объясняться со скупщиками меха. Хотя ни он, ни мама толком даже в школу не ходили, я очень рано понял: мои родители высоко ставят образование и ждут от меня успехов.
Однако лет в двенадцать-тринадцать я сделал и другое открытие – чем больше я читаю и запоминаю, тем меньше у меня с родителями точек соприкосновения. Я словно терял обоих – словно уплывал в собственный мир книжных историй.
Сколько себя помню, родители внушали, что мне следует учиться на врача. Раз я спросил почему.
– Потому, – ответил папа, – что доктор – он вроде Господа Бога. Он лечит людей; он спасает жизни.
А мама добавила:
– Грудничком ты подцепил гнойный мастоидит в нагрузку к двусторонней пневмонии. Тебя спас один доктор – замечательный человек, настоящий кудесник.
– Мы хотим, чтобы ты сам лечил людей и спасал жизни, – подытожил папа.
Прозвучало убедительно. Я решил: буду подрабатывать, где только можно, поступлю в колледж, а потом в медицинский университет. Стану врачом. Я любил родителей и поэтому похоронил собственную мечту о писательской карьере. Объявил, что сосредоточу все усилия на том, чтобы стать слушателем подготовительных медицинских курсов.
Втайне я думал: может, получится совместить? Я читал, что Сомерсет Моэм тоже закончил медицинский факультет и даже служил корабельным доктором. Антон Чехов изучал медицину, ранние рассказы и наброски печатал под псевдонимом «Врач без пациентов». Артур Конан Дойл, неспособный прокормиться как офтальмолог, использовал пустующую приемную для написания рассказов о Шерлоке Холмсе.
Англичанин, русский и шотландец начинали как врачи, но на перепутье свернули в сторону литературы. Возможно, по их примеру и я сумею исполнить родительскую мечту, не забыв о мечте собственной. Не успел я так подумать, как понял, где в моем плане слабое место. Прежде чем прославиться на литературной стезе, все трое потерпели фиаско в медицине.
Подошел битком набитый поезд. Я втиснулся в вагон. Посидеть не светило. Был час пик, мне предстояло выстоять на ногах все полчаса до Юнион-сквер. Кое-как я выпростал руку, вцепился в белый эмалевый поручень в центре прохода, чтобы не упасть, – поезд нещадно трясло. Пассажиры, озабоченные своими проблемами, избегали визуального контакта. Озабоченный и подавленный не меньше других, я тоже прятал глаза.
Заканчивался мой первый год в университете. «Образование вбивает клин между мною и теми, кого я люблю», – вот о чем я думал. И вдруг возникла мысль: «А если бы можно было повысить уровень интеллекта? Что бы тогда произошло?»
В то утро, под перестук колес, в электричке по пути на Манхэттен, я мысленно облек в слова две идеи. Первая была про клин; вторая звучала совсем по-писательски: «А что бы произошло, если?…»
Белая мышь появилась в тот же день, только чуть позднее.
Глава 2
Белая мышь
Поезд остановился на станции «Восьмая улица»; оттуда, с Бродвея, до Вашингтон-сквер, где помещался университет, было рукой подать.
Я заскочил в кафешку за пончиком с кофе – и заметил приятеля. Он мне махнул, я уселся у барной стойки. С этим парнем мы вместе учились в старших классах еще в Бруклине, но общались мало. Росту в нем было шесть с лишним футов. А во мне – всего пять футов пять дюймов.
Мы подружились не раньше, чем обнаружили, что оба зачислены на подготовительные курсы в медицинском и вдобавок попали в один класс по биологии. С тех пор мы занимались вместе и тестировали один другого перед экзаменами. Из-за разницы в росте нас прозвали «Матт и Джефф» – как персонажей популярных комиксов. Сам я называл своего друга Лыжей.
Я как раз макнул пончик в кофе, и вдруг Лыжа говорит:
– Объявление видел? Записываешься добровольцем – получаешь освобождение от платы за учебу.
– Да ладно!
– В пятничной газете напечатано, – продолжал Лыжа. – Любой студент, который запишется минимум за три месяца до того, как ему стукнет восемнадцать, может выбирать, где служить. Не успеешь до восемнадцати – отправят в пехоту. Я лично во флот собираюсь.
– Мне восемнадцать будет 9 августа, – говорю я. – Как раз через три месяца. Только вряд ли я кому нужен, с моим-то зрением.
– Попытка – не пытка. Столько парней погибло. Сейчас берут всех, кто шевелится.
Мы расплатились и направились к главному входу в университет.
Уж конечно, Лыжу примут, думал я с завистью. Я всегда мечтал о море; точнее, меня вдохновляла мысль о морских просторах. В шестнадцать, в выпускном классе, я вступил в ряды Морских скаутов Америки. Корабль наш назывался «Летучий голландец-3» и представлял собой бот, в котором матросы некогда отправлялись на берег в увольнительную. Затем переоборудованный бот долго служил прогулочным катером и вот достался нам. На весенних каникулах мы его вычистили, заново покрасили и все лето курсировали по проливу Ист-Ривер.
После торжественных приемов новых ребят капитан рассказывал историю легендарного судна, в честь которого назвались и мы. На борту «Летучего голландца» (битком набитого золотом) случилось жестокое убийство, после чего вспыхнула чума, так что судно не принимал ни один порт. Если верить матросским байкам, корабль-призрак до сих пор носит по морю; команде не суждено вернуться домой. Говорят, и по сей день в непогоду «Летучий голландец» виден с мыса Доброй Надежды. Понятно, что является он отнюдь не к добру.
Всякий раз наш капитан украшал легенду новыми подробностями. В конце концов меня разобрало любопытство, и я полез в энциклопедию. Открылась существенная деталь: проклятие будет снято, если капитан отыщет женщину, готовую ради него пожертвовать всем. Я живо поделился с приятелями, и мы себе выдумали квест специально для прогулок по бруклинскому Проспект-парку. Мы искали так называемых «девушек победы» – молодых особ, согласных жертвовать всем ради юношей, идущих на войну.
Мы представлялись моряками. Между настоящей флотской формой и нашей, бойскаутской, было всего два отличия. Во-первых, якорьки на наших воротничках – вместо звездочек; во-вторых, на переднем левом кармане буквы «Б.С.А» (Бойскаут Америки). Если какая-нибудь девушка спрашивала, почему мы невысокого роста, мы объясняли, что служим на подлодке; если же интересовались аббревиатурой «Б.С.А.», мы отвечали, что это расшифровывается как «Боевая секретная армада».
Якорьки (вместо звездочек) вопросов ни разу не вызвали.
«Девушек победы» мы подцепляли в достаточных количествах – Проспект-парк ими изобиловал. Увы: в отличие от своих более опытных и смазливых товарищей, я так и не сумел отыскать ту самую, которая пожертвует…
– Я тоже хочу во флот, – сказал я Лыже, пока мы ехали на лифте. – Только, с моей-то близорукостью, подозреваю, быть мне в пехоте.
– Вовсе не обязательно, – обнадежил Лыжа. – Запишись в морские перевозки. Требования к физической форме у них пониже, а освобождение от платы за учебу то же самое.
– Я ведь и в морских перевозках буду служить отечеству?
– Еще бы. Знаешь, какая в море пропасть мин да торпед? Морские перевозки – дело опасное. Я читал, на подступах к Мурманску этих ребят погибло больше, чем боевых матросов.
Мы надели лабораторные халаты и пошли в класс.
– Эх, Лыжа, да ведь родители в жизни бумажки не подпишут!
– Подпишут, если ты их насчет альтернативы просветишь.
В лаборатории мы разделились. Помню, еще при входе в ноздри мне шибанул запах формальдегида. На мраморном рабочем столе перед каждым студентом стоял поднос с крышкой. Я было потянулся снять крышку, но меня остановил профессор:
– Подносы не трогать!
Тем временем лаборант разносил наборы для вскрытия и шлепал рядом с подносами резиновые перчатки.
Едва он удалился, профессор скомандовал:
– Надевайте перчатки, снимайте с подносов крышки.
Я приподнял крышку – и отпрянул. На подносе лежала мертвая белая мышь.
– Сегодня, – продолжал профессор, – вы займетесь препарированием на настоящих образцах.
Нет, я, конечно, знал, что работа в лаборатории предполагает препарирование. Но я думал, нас предупредят. Судя по всему, профессор был очень доволен эффектом неожиданности. Не то чтобы это меня напрягало. Я сам выбрал биологию, ведь я намеревался стать хирургом.
В бойскаутском отряде я получил значок «За успехи в оказании первой медпомощи»; в наших круизах по Ист-Риверу считался «судовым доктором». Я врачевал раны, ожоги, мозоли и ссадины; я привык к виду и запаху крови. Можно сказать, закалился. Даже очерствел.
Однажды в выходной команда подняла мятеж из-за дурной кормежки. С тех пор я еще и сандвичи на ленч готовил. Совмещал обязанности врача и кока. В том «рейсе» главной хохмой была следующая: «Если Дэн не залечит нас до смерти, так непременно отравит».
Словом, препарирование мыши не должно было стать проблемой.
– Открываем наборы для диссекции, – сказал профессор.
На доске он успел разместить таблицу – мышиные внутренние органы.
– Берем скальпели, вскрываем образец от горла до хвоста. Надрез ведем по животу. Снимаем шкурку пинцетом.
Я делал, как было велено. Надрез получился легко и аккуратно. Я обнаружил, что имею дело с самочкой.
– Извлекаем внутренние органы, кладем в чашку Петри, нумеруем.
Матка моей мышки оказалась рыхлой. Я вскрыл ее. Вытаращил глаза. Отшатнулся. В матке были нерожденные мышата. Крохотные. Свернувшиеся колечками. С закрытыми глазками.
– Какой ты бледный, – шепнули мне через стол. – Тебе нехорошо?
Первое потрясение уступило место печали. Несколько жизней принесено в жертву моему учению. Мышатки погибли, чтобы я мог «набить руку».
Соседка слева вытянула шею, любопытствуя. Прежде, чем я успел подхватить ее, девушка без чувств рухнула со стула. Лаборант бросился к ней с нюхательной солью, профессор велел продолжать препарирование. Вдвоем с лаборантом они понесли девушку в медпункт.
Я же, будущий великий хирург, остался сидеть как парализованный. От одной мысли, что придется вырезать нерожденных мышат, меня затошнило. Пулей я выскочил из лаборатории, метнулся в туалет, вымыл лицо и руки и уставился в зеркало. Надо было возвращаться и доделывать начатое.
Через несколько минут я действительно вернулся. Смущенный своим бегством, желая оправдаться, я вымучил:
– Как крестный отец этого выводка, я сегодня всех угощаю сигаретами. А сигар не ждите.
Смех, одобрительные хлопки по плечу, поздравления – все это меня как-то уравновесило. Правда, пока я заканчивал препарирование, в голове вертелся дурацкий стишок:
Три слепых мышонка – пики-пик —
За фермеровой женкой – шмыги-шмыг.
А она-то ножиком – вжики-вжик,
Хвостики мышиные – чики-чик!
– Отличная работа, Киз, – похвалил профессор. – Ставлю высший балл.
Лыжа дружески пихнул меня в бок.
– Везунчик! Надо же, брюхатенькая попалась.
В тот вечер, готовясь к викторине по теме «Британские поэты», я открыл поэтическую антологию и стал просматривать оглавление. Мой взгляд зацепился за Элджернона Чарлза Суинберна. Вот так имечко, подумал я.
Глава 3
Второактинг
Даром что мне всегда хотелось стать писателем, я не представлял, какой жанр предпочесть. Прочитав «День саранчи» Натаниэля Уэста (кошмарную историю о голливудской изнанке), я зарекся от карьеры сценариста.
Оставались пьесы, рассказы и романы. И тех, и других, и третьих я прочел сотни, однако мой личный театральный опыт ограничивался участием в школьном спектакле. Третьеклассник, я играл оракула. Замогильным голосом предвещал царю ацтеков: «Дни твои сочтены, о Монтесума!»
Наверное, то был мой актерский «потолок».
В подростковый период и лет примерно до двадцати я бредил Манхэттеном, этим Багдадом-на-Гудзоне, городом, где процветали искусства, пресса и, конечно, Бродвейский театр. Всего за пять центов я мог и попасть в сию мекку, и посмотреть две трети практически любого шоу. Только и требовалось, что смешаться с толпой зрителей, которые после первого акта выходили покурить. При звонке, который возвещал конец антракта, я прошмыгивал в зал и живо находил свободное местечко. Успевал прежде, чем гасли огни. Такое времяпровождение я называл второактингом.
Шел 1942 год. Мне было пятнадцать. Пьеса называлась «Зубная кожа»[5]5
Оригинальное название пьесы «The Skin of Our Teeth» является цитатой из Библии короля Иакова и относится к страданиям Иова. Несмотря на устрашающий подстрочный перевод («кожа возле наших зубов»), название – обычная английская идиома, означающая «чудом спасшиеся» или «побывавшие на волосок от гибели».
[Закрыть]. «Наш городок» я прочел еще в школе, одноименный фильм посмотрел – вот почему меня так волновала перспектива увидеть второй акт этой новой пьесы Торнтона Уайлдера.
У меня хватало соображения не заниматься второактингом по субботам и воскресеньям. Зато в будние дни я надевал синий китель, повязывал неброский галстук и подземкой добирался до Таймс-сквер. В тот вечер я приехал рановато. Прогулялся по театральному кварталу, поторчал возле ресторана «У Линди», поглазел в ресторанные окна. Повоображал раньоновских персонажей – мошенников, игроков и гангстеров, а также «парней и куколок» – будто они зависли в «У Линди» (к слову, Деймон Раньон[6]6
Американский журналист и автор коротких сатирических рассказов.
[Закрыть] называл ресторан «У Минди»). Я туда захаживал, когда заводилась лишняя монета; садился у окна, смотрел на бродвейскую толпу и наслаждался чизкейком, который все тот же Раньон и увековечил.
Я не дал себе размечтаться. Сосредоточился на ближайшей задаче. Перспектива пропустить первый акт меня не слишком печалила. Как правило, мне удавалось угадать, с чего там у них началось; если же нет – я не расстраивался, а просто придумывал свой вариант. Сочинял завязку, чтобы не шла вразрез с развязкой и характерами персонажей. В те дни я просмотрел немало вторых и третьих актов – но ни одного первого.
Когда опускался занавес, я вместе с остальными зрителями аплодировал – а сам воображал жизнь драматурга во всем ее блеске. В день премьеры – овации, подобные шквалу; выкрики «Автора на сцену!»; поклоны и букеты. Далее – отмечание в ресторане «У Сарди». Разумеется, с шампанским. И с икрой. Затяжное. Потому что все ждали рецензии в утренней «Нью-Йорк таймс».
Вечер начался как обычно. Я смешался с курильщиками, что вывалили из театра в переулок; я тоже достал сигарету из портсигара «под золото». Навострил уши. Вокруг обсуждали первый акт, информация могла пригодиться.
Раздался звонок. Вместе с остальными я шмыгнул в фойе. Скользнул взглядом по афише – огромной, в человеческий рост. На ней красовались Фредрик Марч и Таллула Бэнкхед. Разумеется, обоих я видел в кино. А сегодня увижу на сцене, живьем.
Оказавшись в зале, я поспешил к последним рядам, готовый усесться на свободное местечко. В центре ряда я заметил два кресла, но не успел дернуться, как их заняла пара опоздавших.
Лишь тут я сообразил: нынче народу больше, чем обычно. Я вжался в стену, прищурился. Огни уже гасли. Глаза быстро привыкали к темноте.
Все кресла были заняты. Может, рискнуть – сунуться на балкон? Ради Торнтона Уайлдера я бы и на это пошел. Да, попытаю счастья на балконе. Боком я выбрался из зала. Поскакал по лестнице через две ступеньки. Заметил на полу номер «Плейбилла»[7]7
Ориг. «Playbill». Ежемесячный журнал для театралов. Основан в 1884 г. С 1957 г. называется «Журнал о театре» («The Magazine of the Theater»).
[Закрыть], сунул в карман. Устремился к свободному местечку в середине ряда.
Только плюхнулся – на меня возмущенно воззрилась соседка по креслу.
– Что вы себе позволяете? Это место моего мужа!
– Извините. Наверное, ошибся рядом.
Я вскочил и полез по проходу. Навстречу двигался грузный мужчина. Пришлось отступать в конец ряда. На меня шикали. Я отдавил немало ног.
На финише меня поджидала дежурная с фонариком.
– Извольте предъявить билет. Занавес вот-вот поднимут.
Сердце запрыгало. Я стал шарить по карманам.
– Похоже, я его обронил, мэм. Вот здесь он был, в этом самом кармане.
Дежурная глядела с подозрением.
– На балконе все места заняты.
– Пойду поищу билет в фойе.
– А я посодействую вам в поисках.
– Благодарю вас, мэм, в этом нет необходимости, – прошептал я и поспешил ретироваться.
Не заметил последнюю ступеньку и упал.
– Вы не ушиблись, юноша? Пойдемте-ка со мной. К управляющему.
– Нет-нет, все в порядке. Я не ушибся.
Снова вприпрыжку через две ступеньки – только теперь вниз, в пустое фойе. Огромная афиша была видна полностью; в самом низу имелась приписка «ВСЕ БИЛЕТЫ ПРОДАНЫ!». Перед вторым актом я ее не заметил – приписку закрывала толпа.
Вот я кретин!
Скорее прочь из театра!.. Только на улице я решился оглянуться. Название пьесы показалось мне насмешкой над моей же собственной ситуацией.
Я побрел на север района Бродвей, к Центральному парку. Брел и убеждал себя: в пути непременно попадется что-нибудь тянущее на приключение. Было уже поздно, и в сам парк я не пошел. Я устроился на скамейке и стал глазеть на шикарные отели. Особенно меня впечатлило название «Эссекс-хаус». Интересно, что за жизнь у гостей этого «Эссекс-хауса»; небось в деньгах купаются? Однажды я выгляну из отельного окна, окину взором вот эту самую скамейку – так я решил.
Когда я топал обратно к подземке, нарядная публика как раз покидала театр. Кто-то усаживался в лимузины, припаркованные тут же; кто-то махал таксистам. Большинство шли в сторону залитого огнями Бродвея.
Опять я влился в толпу, словно, находясь рядом с этими людьми, автоматически делался им рóвней. Многие держали в руках «Плейбилл». Я тоже вынул журнал – пусть будет паролем, признаком моей принадлежности к высшему свету.
Одна группка вошла в ресторан «У Сарди». Я проскользнул следом, огляделся. Небожители уселись. Перед ними возник официант. Я помахал «Плейбиллом» и осведомился, где туалет.
Покинув сие заведение, я двинул к подземке, по пути стараясь представить, какова была пьеса. Ничего не получалось. Поэтому, пока ехал в Бруклин, я сочинил свою пьесу – о юноше, который чуть было не влип, жаждая посмотреть второй акт бродвейской постановки.
Двадцать пять лет спустя, в 1967-м, я сподобился попасть в содружество одаренных деятелей искусств и прибыл в Петерсборо, Нью-Гэмпшир, в знаменитую колонию Макдауэллов. Там мне предстояло работать над моим вторым романом под названием «Прикосновение».
Мне выделили роскошную студию-бунгало прямо посреди леса. В первый же день сообщили: дабы ничто не нарушало моего уединения, столь необходимого для творческой деятельности, беспокоить меня будут только раз в сутки – в полдень, на автомобиле, доставлять корзинку с провизией.
Осматриваясь в новом жилище, я обнаружил на каминной полке лопасть деревянного весла, всю испещренную надписями моих предшественников. Надписи шли сверху вниз. Верхние успели поблекнуть, нижние были еще свежи. Мой взгляд выхватил фамилию: Торнтон Уайлдер. В 1936-1937-м он создал «Наш городок» в этой вот самой студии – в которой я весь следующий месяц намеревался писать «Прикосновение».
Мне вспомнился неудачный поход в театр, и у нижнего края лопасти я нацарапал свое имя.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?