Текст книги "Бета-самец"
Автор книги: Денис Гуцко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
7
Его давно тянуло в этот дом с мезонином – резиденцию председателя дачного кооператива. Дом хоть и был обшит пластиковой вагонкой, выделялся среди остальных устарелым фасоном: окна поуже, крыша острей. Несколько раз Топилин проходил мимо массивных ворот с наваренными проволочными львами, но за отсутствием убедительного предлога войти не решался. Одно дело – военно-воздушный конюх. Совсем другое – Иван Рудольфович, председатель «Яблоневых зорь».
Наружность пожилого председателя Топилин детально изучил по фотографиям в ноутбуке Сергея. Натура действительно была щедра и фотогенична. Нос крупный, но стройный. Мужественная линия рта. Морщин умеренно. Волнистые волосы, посеребренные сединой точно в меру: благородная примета мудрости, моложавый патриарх. Больше всего Топилину понравился Иван Рудольфович в контурном свете, сидящий нога на ногу, обхватив колено руками: голова чуть вбок, во взгляде смесь упрека и призыва.
Однажды Топилин наблюдал за тем, как председатель, высунувшись из окна, тряс кулаком и кричал кому-то:
– А ну, перестали дурью маяться! Я два раза повторять не стану!
Четырежды в день Иван Рудольфович совершал путешествие от своего двора к располагавшейся неподалеку трансформаторной будке: в девять утра, чтобы включить электричество в поселке, в полдень, чтобы выключить, потом вечером, в семнадцать ноль-ноль, – чтобы снова включить, и в двадцать один – выключить окончательно на ночь.
В один из первых морозных дней, надев парадный Сергеев костюм марки «Сан Шайн» под привезенное с собою пальто «Iceberg» – зимний гардероб Сергея состоял из пуховика и куртки, – Топилин отправился к председательскому дому. Подгадал точнехонько к полудню. Иван Рудольфович, лязгая ключами, выходил из трансформаторной будки. На плечи накинута парадная офицерская шинель без погон, под шинелью коричневый свитер домашней вязки.
– И опустилась тьма на «Яблоневые зори», – сказал Топилин с шутливой торжественностью, подходя к председателю со спины.
Тот развернулся всем корпусом, посмотрел на Топилина долгим серьезным взглядом – излишне серьезным, как показалось Топилину.
– Как видите, обошлось без тьмы, – ответил он сухо, растягивая слова.
И вроде бы настал момент рукопожатия и знакомства – но что-то в председательском взгляде останавливало Топилина.
– Я тут у вас живу, – сказал он, заняв руки замысловатым жестом, похожим на движение плавающего брасом. – Месяц.
– Больше, – поправил его Рудольфович и оглядел совсем уж подробно, всмотрелся в каждую деталь и даже, казалось, о каждой успел что-то такое подумать.
Встреча была прохладной.
– Д-да, – подтвердил Топилин. – Точно. Чуть больше. Никогда не дружил с календарем…
Председатель провернул ключ в замочной скважине трансформаторной будки и, вынув его решительным офицерским жестом, сунул в карман – как пистолет в кобуру.
– Чем обязан? – поинтересовался, поправляя шинель.
И тут же взглядом пригласил Топилина в сторону дома.
– Легко оделся, – пояснил он. – Как бы не простыть.
Они неспешно зашагали по гравию, которым была засыпана дорожка от трансформатора до председателева дома.
– Да, похолодало.
– Минус два.
– Теперь уж подержится.
– Да.
– И снега может навалить.
– Не исключено. Так чем обязан, Антон Степанович?
Топилин споткнулся от неожиданности.
Это было уже слишком.
Перебор! К одиннадцати выпал туз, а внутренний голос уверял-божился, что будет ровно двадцать одно.
– Осторожней, кое-где ямки, – заметил председатель, с деланым любопытством поглядывая по сторонам.
Времени на обдумывание не было.
Он, конечно, успел побыть здесь и бывшим зэком, и деструктивным маргиналом. Но напялить маску Антона…
Метко, Иван Рудольфович. Не в бровь, а в глаз. Вот даже левый глаз кольнуло как будто. Ой.
«А давай! – Топилин покосился на председателя. – Семь бед один ответ, однава живем, два сапога пара, трое с сошкой, один с ложкой, ни эллина, ни иудея. Была не была».
– Так вы знаете? – спросил Топилин, торопливо склеив грустную мину.
– Я здесь все знаю, – ответил председатель, с особенно четким звуком ступая по гравию. – Положено.
Дальше молчали. Топилин внимательно слушал хруст гравия. Антон вряд ли стал бы говорить об этом на ходу – и уж точно не стал бы без специального приглашения.
Подойдя к воротам, Иван Рудольфович толкнул приоткрытую створку:
– Милости прошу.
– Благодарю, – ответил Топилин в тон председателю и засомневался: не решит ли, что его передразнивают. – Обалденный дом, – добавил он на всякий случай.
Во дворе неожиданная встреча – Боб собственной персоной. Лежит на деревянном настиле, которым укрыта на зиму клумба под окном. Морда мечтательная. Переглянулись, Боб нехотя поднялся и, держа хвост и голову к земле, отправился за угол. «Ну ладно, спалил, – говорила его понурая спина. – А потому, кормить нужно лучше».
– Этот у всех помаленьку пасется, – махнул на Боба председатель.
Верхнюю одежду оставили в темной прихожей. Топилину были выданы тряпичные бахилы с резиночкой. «Не в музее, но чистоту чтим», – с достоинством заявил хозяин. Сам он переобулся в домашние кожаные туфли. В комнатах ярко горел свет, глухие французские шторы закрывали окна. Прошли в гостиную с включенным электрокамином.
– У меня отдельная ветка, – сообщил Иван Рудольфович, приглашая гостя в низкое кресло перед журнальным столиком. – Должны же быть какие-то привилегии за мои административные мытарства…
Дождавшись, когда Топилин усядется в кресле, Иван Рудольфович занял кресло напротив: закинул ногу на ногу, руки сложил на колене.
– Полагаю, у вас ко мне дело, Антон Степанович?
– Совершенно верно, Иван Рудольфович. Хотелось бы угольком разжиться в следующий завоз. Это возможно?
– Для нас ничего невозможного нет, – он покрутил носком туфли. – Сколько?
– Тут я профан… кубов, думаю, десять.
– Он, знаете ли, в мешках продается. По пятьдесят килограмм.
– Мешков десять.
– Десять… Извольте, десять так десять.
Председатель задумчиво опустил глаза. Топилин заметил, что они снова изъясняются на чистом тургеневском, – но исправляться уже не стал. Тем более что Иван Рудольфович держался без малейших признаков неудобства.
– А позвольте встречный вопрос, Антон Степанович. Вы что же, надолго собираетесь у нас задержаться?
– Да как получится, знаете.
– Угу.
Топилин никак не мог сообразить, чем расположить к себе Рудольфовича. Коль скоро тот видит перед собой Антона Литвинова. И непонятно при этом, как он к Антону Литвинову относится. Или не относится никак? Просто так надувает щеки, от пристрастия к надуванию щек? Да уж, непреднамеренное убийство, как выяснилось после недавних событий, – тот еще геморрой. Быстрые современники давно приноровились хватать готовые мнения, как товары в гипермаркете, ориентируясь по вывескам. Вот полка с убийством обыкновенным умышленным: так, «око за око», то да се… здесь церковное… здесь отклонения… там с миру по нитке – примеры, статистика… есть еще чисто взбодриться: «Такого ты еще не видел!», «Не для слабонервных!», «Страна содрогнулась»… но нет, нету, разобрали опять… Загвоздка, собственно, в том, что полки «непреднамеренное убийство» не существует, мерчендайзеры никогда не вывезут в просторный зал готовых мнений, с пылу с жару, которые можно хватать и бросать в тележку.
– Таким образом, сроки пока не известны и даты остаются открытыми? Правильно ли я уяснил, Антон Степанович?
– Ну как-то так.
Впрочем, да – Ивана Рудольфовича сложно было причислить к разряду современников. Председатель потчевал не то что рафинированной интеллигентностью, но интеллигентностью консервированной, закатанной в банку лет эдак сто назад в уездном городишке N, что знаменит своим университетом и ротондой с видом на порт. Ну, не изъясняются так сегодня. Не наклоняют вот так вот голову, не молвят: «Чем обязан?»
– Ванюша! – пропел из соседней комнаты женский голос. – У нас гости?
Вошла жена Ивана Рудольфовича. В мета-файлах Сергеевых фотографий она значилась как Жанна К. На совместных с мужем портретах либо стояла рядом, уложив руку на мужнино плечо, либо обнимала его из-за спины. Лет пятидесяти. Одета в свитер фиалкового цвета. Разглядев гостя, упорхнула, не дожидаясь, пока ее представят.
Иван Рудольфович наклонился вперед.
– А ведь я с Сережей дружил, – сказал он, высыпав пальцы на журнальный столик, как на клавиатуру рояля.
Топилин почувствовал, что Рудольфович созрел высказать нечто существенное.
– Какой он был? – спросил почему-то Топилин.
После драки с Антоном всё чаще и, главное, всё охотней он действовал и говорил импульсивно. Начинало нравиться.
Председатель в очередной раз препарировал его холодным взглядом.
– Какой, говорите? Вдумчивый. С хорошим вкусом. Человек, здраво оценивающий реальность. Словом, такой, каких немного теперь осталось.
– Я так и думал, – пробормотал Топилин, поощряя председателя продолжить начатый рассказ.
– Именно так, – он заговорил с подъемом, внезапно отринув свой могильный снобизм. – Именно такой человек, Антон Степанович, закончил жизнь под колесами вашей машины.
Топилин молчал, с интересом глядя прямо в лицо председателю: так-так, и что дальше? Иван Рудольфович принялся ходить по комнате, от окна до электрокамина, где успевал погрузиться в зыбкие танцующие блики.
– До сих пор, бывает, ловлю себя на том, что мысленно заговариваю с Сережей… Как бывало раньше, когда он был жив и радовал меня своими визитами… В перерывах между нашими встречами я частенько продолжал диалог, всё не мог остановиться… досказывал то, что упустил… Он был исключительно интересным собеседником.
– Ванюша! – плаксиво позвала его супруга. – Тебе нельзя волноваться.
Председатель остановился, облокотившись на спинку кресла.
– Мне его очень не хватает, – медленно проговорил председатель и посмотрел на потолок.
Топилин вздохнул.
– Поверьте, – сказал. – Мне искренне жаль, что так получилось.
Иван Рудольфович взял с журнального столика пульт, уменьшил мощность камина. Вернувшись в свое кресло, запрокинул голову на спинку. Так они посидели какое-то время, слушая кухонную возню Жанны К.
– Не мог понять, куда он пропал. Мобильник отключен… Потом одного из наших дачников встретил в городе. От него и узнал. Кинулся расспрашивать. Нашел телефон Юрия Кирилловича, у него тут участок. Какая-то шишка в МВД. Он сначала отпихивался, мои расспросы ему не понравились, но я напомнил ему о кое-какой оказанной услуге, и он под большим секретом назвал ваше имя… и статус в общих чертах описал… Потом вы объявились. Я поначалу порывался к вам сходить, – сказал он, прикрывая ладонью глаза. – Хотел высказать… все… Но вдруг задумался. Этот ваш поступок, приход сюда… из комфортабельной жизни… в дачную аскезу, в которой так долго прожил Сергей… и то, что вы оделись в его одежду… Это выдает в вас человека неравнодушного, страдающего.
Он оторвал ладонь от лица.
– И это меня остановило.
Топилин выбирал между слабым позывом открыть председателю правду о себе – и желанием доиграть эту нешуточную партию, в которой партнер зашел уже так далеко.
«Простите, Иван Рудольфович, что не открылся вам сразу, голову дурил. Я не Литвинов, я не убивал вашего друга. Свидетель, ехал в той же машине».
Имелась, однако, некоторая сложность. Если дойдет до расспросов – а дойдет обязательно, председатель человек въедливый, – чем продолжить и, главное, закруглить свое признание? Как объяснить Рудольфовичу, кто таков Александр Топилин, что связывает его с настоящим Антоном Литвиновым и по какой такой причине оккупировал он дачу покойного Сергея?
«Я, Иван Рудольфович, давнишний приятель Антона. Очень давний. Долго рассказывать. А оказался здесь потому… потому, Иван Рудольфович, что это происшествие, Сережина смерть и… все, что за ней последовало… и его вдова… всего я не могу вам сейчас рассказать… словом, я здесь потому, что вдруг понял… не сочтите за экзальтацию… словом, что меня на самом деле как бы и нет. Понимаете? Не понимаете? Как бы вам… От моего имени жил посторонний человек. Нажил постороннюю жизнь. Понимаете? Не понимаете? Короче, не убивал я никого, до свиданья».
И на выход (не забыть снять бахилы). А если остаться сидеть, Рудольфович наморщит лоб и спросит вкрадчиво: «Извините, кто вы такой, вы сказали? Я как-то не вполне…» – и пальцами воздух потрогает, будто нащупывая… Но ничего не нащупает.
Топилин навалился локтями на колени.
– Вы всё поняли. Мне, в общем, нечего добавить.
Но все же добавил:
– Тяжело.
Иван Рудольфович плакал, ковырнул слезинку сгибом указательного пальца.
– Трагическая история, – произнес он бархатистым полушепотом.
На кухне хлюпала носом Жанна К.
– Когда ко мне пришел Семен с расспросами о стоимости дач, – сказал Иван Рудольфович, – и рассказал, что Сережин друг обещал договориться с ним о покупке…
Топилин насторожился.
– Вы ему не сказали?
– Что вы, – председатель горестно поднял брови. – Но я вдруг с особенной остротой почувствовал, как мучительно ваше теперешнее положение, как вам непросто принять случившееся. Как вы… мечетесь.
Они молчали как-то по-новому. Совместно.
«Какое на этот раз шикарное ненастоящее. Прямо-таки гран-при оторвал, Топилин», – думал Топилин, рассматривая возможность разбить журнальным столиком электрический камин. Затем откланяться и молча выйти (бахилы не забыть!).
– Хорошо, что вы пришли. Хорошо.
У председателя зазвонил мобильник. Взглянув на экран, он извинился перед гостем и нажал на «ответ».
– Да! – бросил Иван Рудольфович в трубку совершенно другим, сухим командирским голосом.
Послушал, добавил:
– Иду. Пороть вас нужно, да некому.
Они вышли вместе.
Возле крыльца председателя дожидалась небольшая делегация – три субтильных мужичка, одетые в серые комбинезоны. Двое из них выглядели лет на тридцать пять, третий был постарше и покрупнее. Всех их Топилин опознал по фотографиям из ноутбука.
– Снова косяк, Иван Рудольфович. В смысле, ну, ошибка. Разнобой пошел, – сказал старший, услышав шаги на крыльце.
Председатель попрощался с Топилиным, побаюкав его руку в своих чутких ладонях, и, придерживая наброшенную на плечи шинель, зашагал, сопровождаемый людьми в комбинезонах, в сторону разлапистых сосен, темневших наискосок от его дома. Взглянув вслед удаляющейся четверке, Топилин заметил, что переулок в той стороне спускается в глубокую, искусственно расширенную ложбину, в которой вытянулось странное подслеповатое здание с узенькими ветровыми окошками там, где должны бы располагаться обычные. Увенчанные покатыми пластиковыми навесами, окошки вытянулись вдоль монотонного фасада. В здании было два этажа, оно напоминало обрубок тракторной гусеницы.
Бросая теннисный мяч о стену, Топилин раздумывал, сумеет ли сыграть того, в чьей жизни квартировал так долго. Наверняка непросто – второму сыграть первого.
К тому же предстояло побыть человеком, который убил – да-да-да, случайно, совершенно случайно – убил другого человека и теперь мается всем своим крепким нутром, не понимает, что с этим делать. Смущен, потерян. Ищет себе хоть какой-нибудь кары… говорят, помогает… потому что – ну кто еще накажет, если не сам – он же Литвинов… не положено ему, как обычному лоху, по судам… не положено, не по чину, нельзя.
Вернувшись из своего монастырского вояжа и уладив мировую, Антон лип к Анне постоянно. Анна Николаевна то, Анна Николаевна это. Отвезти ли вас? Встретить ли? Прислать ли водителя или, может быть, Сашу?
А Саша брал себя в руки и делал лицо.
Как много его – Антона Литвинова. А ведь казалось – только бизнес, ничего личного. Жаль, не удалось его побить… Ребячество, конечно, но хоть что-то.
8
Когда месяц светит тускло, как сейчас, черные груди, торчащие на востоке, особенно хороши. Без лишнего света, разъедающего иллюзию подробностями, я легко представляю себя степным великаном, явившимся на свидание к степной великанше. Раскинулась нагая в ожидании любви. Я готов. Но я не спешу… Спасибо старшине Бану – теперь я знаю, что чем дольше, тем лучше. И что когда ей приятно, она всё для тебя сделает, всё. Про «всё» в исполнении Тони старшина Бану повествует с особенной гордостью.
Жизнь, оставленная мной на гражданке, раздражала бесконечной болтовней. Что в телевизоре, что в студенческой богеме – всюду зудели, жужжали, свербели разговоры, не только не подразумевавшие никакого дела, но почитавшиеся за дело первостепенной важности. Я никак не мог предположить, что в армии погружусь в атмосферу не менее болтливую, чем в компании «отпетых» из моей художки. Здесь, конечно, не рассуждали о творцах и толпе. Солдатский досуг был насквозь пропитан порнобайками.
Деды, предвкушающие увольнение в запас, на посиделках после отбоя, в прокуренных каптерках, под самогонку или чифирь, мечтают о том, как дорвутся до своих Светок и Люсек или завалят наконец когда-то несговорчивых Наташек и Татьян. Перекур салажат, затянувшийся без офицерского или дембельского присмотра, почти неизбежно заканчивается сагами о половых подвигах на гражданке – и даже самым зачуханным, истерзанным казармой в хлам, дают досказать, прежде чем высмеять. Болтают не только о случайных секс-трофеях, но и о девушках – своих невестах, говоря высоким штилем. Женатые – встречаются в части и такие, – поддаваясь общей болтливости, пускаются в воспоминания об исполнении супружеского долга.
Жара здешняя, что ли, влияет? Или это мне всюду чудится порнушка?
Кажется, я единственный девственник в полку. В рядах вооруженных сил, в окружении говорливых самцов, готовых обсуждать любой половой акт – не только собственный, но и виденный в кино, – девственность превращается в неподъемный груз.
К пошлости привыкаешь легко. Достаточно чем-нибудь ее объяснить: трудной жизнью, грубой средой, – да чем угодно, назови хоть защитной реакцией, и пошлость становится поводом для жалости. Впустить пошлость внутрь, чтобы сделаться как все, чтобы стать простым, как я мечтал, отправляясь в армию, оказалось нелегко.
Я попробовал. Написал письмо Нинке – лирическое, гнусное по замыслу. Написал, что многое понял, очутившись здесь, осознал, насколько она мне дорога. Просил приехать. Под свидания с приезжающими телками сослуживцы освоили штабеля металлолома за ремротой. Управлялись между закатом и вечерней поверкой… «Приедет, трахну, а на гражданке сразу брошу», – простую эту мысль я вертел в голове целыми днями. И еще – придумал, как отвечать тем, кто съязвит насчет Нинкиной внешности: «Вы бы знали, какая она мастерица!»
Письма того я не отправил. Сначала ждал, пока уйдет в отпуск почтальон Величко, про которого было известно, что он вскрывает письма и особенно понравившиеся придерживает на время – перечитывает. А потом я получил письмо от мамы, в котором она – чудесное совпадение – сообщала, что встретила на улице Нину. Только и всего: встретила на улице. Нина была, как всегда, приветлива, очень интересная девушка, подрабатывает рисованием детских комиксов, передавала тебе привет. Но и этого – упоминания Нинки в письме матери – хватило по уши. Спохватившаяся совесть устроила мне такой разнос, что я впал в бессонницу на двое суток. Реальность плавилась, как асфальт на дневном солнце. Тогда-то я и начал ходить сюда, к сисястым этим сопкам.
Да уж, простота дается непросто.
Вряд ли я выдержал бы испытание, к которому себя привел. Возможно, месяц-другой я бы продержался. Нахватался бы понемногу, научился притворяться. Даром, что ли, детство провел за кулисами. Но казарма не ошибается в выборе жертвы. И наверняка раскусила бы чистюлю.
А кто такие «чмыри» и каково им приходится, я узнал в первую же неделю карантина: одних присылали выпрашивать сигареты, другие вкалывали на хоздворе.
Повезло. Служу штабным писарем. Казарменных радостей не вкушал ни единого дня. Блатное место, одно из лучших.
Под конец карантина, который проходил в брезентовых палатках, растянутых возле медпункта, всех нас, стриженых салажат, выстроили в три шеренги, и начальник штаба подполковник Стебли́на сказал рыкающим хрипловатым басом:
– Кто умеет писать без ошибок и рисовать? Шаг вперед.
Я к тому времени уже прочувствовал, куда попал. Поджилки уже тряслись. Было несложно догадаться, что на армейской помойке, где я собирался научиться нормальной жизни, умение писать без ошибок и рисовать – навыки спасительные.
Подполковник Стеблина взвалил на меня большую и срочную работу: перепечатать списки личного состава, «залитые вследствие протечки крыши дождем» (источавшим, правда, сильный кофейный аромат). На все про все было выделено двое суток, которые я и провел в штабе безвылазно. Управился чуть раньше срока. Стеблина остался доволен. Так с тех пор и повелось, я обосновался в штабе.
Живи, повезло.
И я живу.
Офицерского самодурства здесь немного, терпеть его несложно. Это ж не портянка в рот и не сапогом «в фанеру». Целый день в штабе, за переписыванием приказов – кое-что от руки, кое-что на печатной машинке. Раз в неделю выпуск «Боевого листка»: сообщения об отправленных на гаубтвахту, «актуальные» цитаты из устава, календарик Великой Отечественной (в этот день подразделения Краснознаменного, Ордена Ленина… и т. д.). Ночую там же, в штабе, на диванчике. На зарядку не бегаю. На поверку выхожу не всегда – только если дежурный из принципиальных. В расположение роты заявляюсь изредка по собственной прихоти – на людей посмотреть, новости послушать. Моя койка в роте стоит заправленная. В тумбочке зубная щетка, пустой тюбик от пасты, мыльница – на случай какой-нибудь непредвиденной дотошной проверки. Когда я выдвигаю ящик и смотрю на эту мыльницу в белесых потеках, на разлохмаченную неведомо кем щетку, мне кажется, я подглядываю за жизнью моего двойника, которому не повезло: он не умел писать без ошибок и рисовать, место писаря ему не досталось. Двойник мой всегда в отлучке – то ли на постирушке, то ли заслан раздобыть сигареты «Космос» сухумского производства… здесь почему-то принято считать, что сухумские вкуснее… или сапоги кому-то надраивает… да мало ли дел у ротного чмыря.
Я задвигаю ящик – и мне хорошо. Не зря все-таки книжки читал, не зря по холсту кисточкой елозил. Видишь, пригодилось.
Почти в каждом письме – пишу я регулярно, однообразно-успокоительно, – я убеждаю маму не приезжать ко мне в часть. Она столь же регулярно сетует, что приехать ко мне не может: боится оставлять Зину одну, а присмотреть за ней некому, у всех теперь дел невпроворот. К своему дню рождения на всякий случай подстраховался, написал и ей, и отцу, будто бы на это время в полку намечен полевой выход и мы целый месяц пробудем в палаточном лагере где-то на границе с Калмыкией – хоть и не Кавказ, но почта туда все равно, говорят, не доходит. Просил, чтобы и в часть посылку не присылали: пропадет. Сработало. Ни посылки, ни телеграммы. Никто из сослуживцев не поздравлял меня в столовой, не требовал проставиться. Я был избавлен от казарменной пьянки в мою честь, пусть даже рискнув прослыть жлобом.
Мне было бы это тяжело. Разделить с ними свой праздник. Мне казалось это столь же отвратительным, как если бы меня вывели перед строем и заставили рассказать о себе правду – всю, подчистую. Даже про то, как я нес Сорину трость. И как всё закончилось Зинаидой. А пока я рассказывал бы, они передавали бы друг другу мои детские фотографии, как совсем недавно передавали сложенные по размеру внутреннего кармана кителя, измятые и засаленные, в пятнах и брызгах, картинки из «СПИД-инфо».
После отбоя посидел перед любимыми сопками – вот и вся днюха.
Было немного грустно. Оно и неудивительно: разбазаренные закрома нечем наполнять. Гуляет по ним ветер, метет шелуху. Когда ожидания задраны до неба, а совесть тиранствует без меры, не признавая скидок на времена и обстоятельства… Главное убеждение, с которым я добрался к своим девятнадцати: интеллигентность, нацеленная в святость, ведет к катастрофе.
С этим разобрался. Но дальше – ни тпру ни ну.
В армии – там, где не положено рассуждать, – я надеялся опроститься до нужного уровня. Спастись от смертельно высокого. Разведать секреты живучести. Но служба подошла к экватору: забыты злобные деды, топтавшие салажат моего призыва, близится время, когда мой призыв будет ходить в «черпаках», а там каких-нибудь полгода, и они сами станут дедами – и примут в свои нетерпеливые повзрослевшие руки новеньких салажат. Будут давить и ломать, лепить себе смену, как когда-то лепили из них. Я же, как в самые первые дни, болтаюсь в пустоте. И не знаю, как подступиться. Чтобы и слиться – и душу не выблевать. Хоть и поднаторел в амплуа штабной блатоты и парня такого, как все, на самом деле не изменился ни на йоту.
Весь этот год с небольшим я наблюдаю за ними со стороны – за тем, как они там кублятся в дебрях своей дедовщины. Свободного времени у меня много, вот уж точно – хоть отбавляй. Я встаю к окну моей писарской, прилепившейся к командирскому кабинету, и наблюдаю. Из окна виден плац, на котором в дни строевой подготовки деды муштруют салаг, пока офицеры прячутся от жары на складах или в комнате для политзанятий. Видны две казармы, вторые этажи просматриваются насквозь. Казарменные будни однообразны, как вращение шестеренок. Но если стоять достаточно долго, непременно дождешься демонстрации того, что приводится в действие этой скучной механикой. Вот у салабонов проверяют крепость фанеры: нужно выдержать удар в грудь, сначала кулаком, потом, если выстоял, сапогом. Потом – сапогом в прыжке. Награда за стойкость не предусмотрена, но все почему-то стараются выстоять до последнего. Или предусмотрена? Поди знай. Вот салаги до полуночи подшивают дедам кителя. Вот какой-то провинившийся стоит после отбоя в проходе между кроватями на кулаках – будет стоять, пока не рухнет. Когда рухнет, его поднимут пинками, а если не сможет подняться, напоследок выхватит сапога и, скрючившись, уползет драить унитазы зубной щеткой.
Я наблюдаю за казармой, казарма наблюдает за мной. Принимают меня в любой компании – все-таки штабной писарь, первым узнаю много важных вещей: когда ожидается марш-бросок, когда приходит дембельский приказ. Но все выдерживают дистанцию, будто я известный стукач. Или беглец, которого только что отловили и на первый раз вернули обратно в часть, не стали отправлять под трибунал, дабы не портить полковую статистику. И вот все ходят вокруг беглеца кругами. Вроде бы учить его надо, в землю втаптывать: сбежал – самый умный, что ли? Но вдруг опять в бега подастся – не оберешься трендюлей от командиров. Даже с представителями своего призыва не получается сблизиться.
С другими здешними блатными складывается чуть лучше. Все-таки все мы: хлеборезы, почтальоны, медбратья, водители командиров и особистов – отдельная каста. Везунчики, отдаленные от общего дерьма, приближенные к какому-нибудь благу.
Стоя у штабного окна, я, случается, представляю, будто я – как есть, писарь – отсиделся в неприступной башне, покамест кочевой сброд потрошил павшую крепость. Отшумели кровавые пиры, завоеватели предложили к ним примкнуть. И половина срока, отведенного на раздумье, вышла. Я бы и рад. Жить-то хочется. Но никак не могу себя заставить. Уж очень оно мерзкое, это племя, изъясняющееся на тарабарском языке, присягнувшее зверству.
Где ты, Кирюша? Прими меня обратно в свою творческую свиту.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?