Текст книги "Тильда (сборник)"
Автор книги: Диана Арбенина
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Тильда
1.
Сначала мешали детские голоса в соседском бассейне, потом порезанный палец, а до этого пару дней сровнял с землей джетлаг. И вообще, я же не писатель никакой, я же никакой не писатель. И так быстро уходит лето, и не хочется боли и напрягаться, к тому же я уже не смогу ей помочь. Я уже никогда не смогу ей помочь, и никто не сможет.
Но красный бутон рододендрона на асфальтовой дорожке пасмурным утром, а до этого пятилетний мальчик-альбинос в джиме детского кэмпа – все это знаки знаки знаки, кусающие мою душу и льющие раскаленный кофе в жерло моей совести.
И наступил день. И он сегодня. И сегодня я все-таки все расскажу.
Какого цвета ее волосы? Красные. Белые. Рыжие. Русые. Пшеница. Все будет верно. Коварство красоты. Помню, мы всегда спорили о цвете ее волос, когда, не дай бог, заговаривали о ней вслух. Вслух было не принято. Мы всегда молчали о ней, и произносить вслух ее имя отваживались в крайних случаях. Я произнес ее имя всего один раз. Один-единственный раз в ту ночь, когда сделал такую глупую и наивную попытку все изменить и изменить статус-кво своего детства. Обычно же мы говорили о ней ОНА. ОНА идет. ОНА пришла. ОНА посмотрела. Будто ее имя, ее невероятное имя могло обжечь нам язык, произнеси мы его.
ТИЛЬ-ДА. Два слога. ТИИЛЬ-ДА. Беспомощная любопытная Т вползает в горло тонкой устрицей по ручейку И, не уверенная, что ей это нравится, но обратно дороги нет, пути мгновенно отрезаны клинообразным ЛЬ, который тотчас берет ее в плен, и они сливаются, и повисают, и дрожат на влажных бугорках альвеол, и покачиваются, чтобы затем обрушиться вниз в пропасть однозначного ДА. ТИЛЬДА. ТИИИЛЬ-ДА – шептали мы в горячих ночах наших спален и уносились от этого слова в поднебесную наших потолков, оставляя постыдные следы на простынях.
Боялись ли мы ее? О да. Мы все поголовно были влюблены в нее и боялись это признать. Нам было легче ударить ее, чем поцеловать, и, когда все случилось, наверное, всем нам стало легче.
Как мы безутешны в своем эгоизме и как удушающе счастливы в нем.
Какого же цвета ее волосы? Какого цвета снег? А солнце? А звезды? А платье, которое она носила? Одно и то же изо дня в день. Я уверен, у нее была их дюжина. Дюжина абсолютно одинаковых. Иначе как можно было каждый день так аккуратно носить одно и то же синее платье с идеально накрахмаленным воротничком и манжетами, оставляющими легкие бороздки на запястьях. Отутюженное и без складок, оно существовало как бы отдельно от ее тоненького высокого тела и качалось в такт ее коленкам, такое же невесомое и воздушное.
Каждый день я замираю и выпрыгиваю из настоящего. Меня, в общем-то, здесь мало. Я остался на том куске дикого пляжа, где глубокие песчаные дюны воюют с ветром, вырисовывая на шелке своих поверхностей линии горизонта. Я лежу между стеблей высокой острой травы и не боюсь, что, закрыв глаза, не замечу, как песок незаметно проваливается и топит меня в себе. Не я его добыча, его интерес. Я слишком простой и слишком прямолинейный для того, чтобы мечтать о постели со мной. А может, слишком хороший. Хорошие не опасны и потому не интересны. Хотя на допросе я внезапно обрел большую аудиторию. Весь полицейский участок и родители моих одноклассников, все они следили за мной с той стороны мира, куда, я был уверен, уже не попаду никогда. За стеклом их было не видно, но лавина ярости и ненависти ко мне носилась в воздухе диким смерчем. Удивляюсь, как не треснуло стекло. Говорят, что многие молотили по нему кулаками с воплями: «Какого черта разговаривать с этим подонком! Хватит! Немедленно на электрических стул! Убейте убейте убейте!»
Странные люди. Грустные люди. Глупые люди. Несчастные люди. Люди жестокие. И глухие.
Я нашел ее на берегу 3 мая 2018 года в 11 часов вечера.
2.
Когда наступает утро, я всегда боюсь не успеть. Потому встаю очень рано и ложусь не поздно. В тот вечер я вообще решил лечь практически сразу после ужина, но не вышло. Утка была жирной, так что я решил пройтись по берегу перед сном. К тому же я повздорил с отцом из-за того, что недостаточно усердно молился. Это была откровенная придирка. Я любил молиться. Сложенные лодочкой руки всей семьи и опущенные лица успокаивали меня. Невнятное бормотание мамы и в конце ее «аминь» и унисонный выдох объединяли нас всех неведомой тайной, и мы, сидящие за столом, родные по крови, чужие друг другу люди, на несколько минут растворялись в волшебстве того, чему не знали названия.
Я раздражал отца. Отдать должное – все раздражало отца, пожалуй, кроме тонн креветок, которых он ловил на своей обшарпанной деревянной лодке, всегда на одном месте у Черных графитовых скал. Иногда я выходил с ним и наблюдал, как бледно-розовые жирные запятые креветочьих тел водопадом валились на дно палубы. Отец не особо церемонился с жизнью и ее проявлениями, ему ничего не стоило ходить по скользкой креветочьей массе резиновыми высокими сапогами, давить ее и после сдавать все это на продажу. Интересно, думал я, когда именно до этих созданий доходит, что жизнь закончена – в момент выбрасывания из воды или когда сапог обрушивается на их так называемые головы?
Пока в тот вечер отец отчитывал меня, я молча наблюдал, как уткин жир застывает на тарелке. Просто сидел и просто слушал. Я не злился, нет, и не был агрессивен, что пытались доказать впоследствии. Я тупею, когда на меня орут. Я просто превращаюсь в кусок плоти с живыми глазами и отмороженными внутренностями. Не более. Так вот я просто слушал отца, потом встал из-за стола, сказал глухое спасибо и вышел из дома.
Я помню первое, что я увидел в тот вечер, были звезды. Я не разбираюсь в созвездиях и жалею об этом, но момент упущен, и нет рядом никого, кто бы захотел меня научить видеть в их россыпи законченные картинки малых и больших медведиц, ковшей и стрел. Для меня небо просто утыкано звездами, и на их фоне плывут облака и летают самолеты.
Я шел по деревянному пирсу, а около второго причала спрыгнул на песок и побрел по берегу. Светило пол-луны, и воздух был прозрачен.
Тильда сидела на песке, и, даже если бы я не заметил ее в темноте, я не смог бы пройти мимо. Меня сшиб с ног ее запах. Ее запах я мог бы узнать везде. Возьмите букет васильков и положите его в морозильник. Подождите, пока цветы окаменеют, а потом отнесите на солнце, на остывающее вечернее солнце, чтобы от земли уже поднималась летняя прохлада, а воздух был соткан из запахов уходящего дня. И когда цветы начнут оттаивать и отдаваться температуре заката, закройте глаза и осторожно, медленно вдохните этот запах. ЕЕ запах.
Каждый раз, когда она проходила мимо меня, будь то в школе, будь то во дворе, будь то редкие встречи в городе, у меня подгибались колени. Она, безусловно, ничего не замечала, а я столбенел и шаркал мимо. Колесница моих часов ломалась на две части, как будто лошади, несущие ее, враз сходили с ума и пускались в галоп, а я в одно мгновение превращался в немощного девяностолетнего старика с ногами-кувалдами.
Я шел по ночному берегу и внезапно почуял ее аромат. Я сделал еще шаг и тотчас попал в его кольцо. Все пахло ею, и воздух, и ветер, и звезды. И я, как обычно, оторопел, в этот раз больше от испуга, чем от волнения, и остановился. Тогда-то я и увидел Тильду. Она неподвижно сидела на песке, прислонившись к деревянному столбику качелей, развешенных тут и там по берегу. Я смотрел на нее и не мог поверить в то, что это именно она, что мне наконец так повезло, что наконец я могу заговорить с ней. Пройти мимо без привета в такой поздний час в таком пустынном месте было бы странно. И я стал приближаться к ней, а потом вдруг неожиданно для себя сел рядом. Взял и сел. Без приглашения и не зная, что буду делать дальше. Вот почему рядом с ней на песке остался мой след. Да, это мой след, мои отпечатки пальцев повсюду, я знаю. И на ней тоже. Я не отрицаю.
Я трогал ее. Везде. Лихорадочно и нежно, а потом довольно грубо. Я тряс ее. Это правда. Видите, я же ничего не отрицаю. Я укладывал ее на песок, распрямлял колени и ощупывал шею. Я переворачивал ее на спину и потом обратно на живот. Я касался губами ее лба и прижимался к скулам, я шептал ей в глаза невыносимые слова, а потом я орал те же самые слова, с каждым криком становящиеся все более бесшумными. Я мял ее волосы и грудь, и расстегивал пуговицы одного-единственного платья. Я всю жизнь мечтал о том, чтобы расстегнуть карамельные пуговки на ее груди, я был уверен, что они и на вкус, как карамельки. Я задирал ей рукава и сжимал запястья, я прижимался к ее рту, я открывал его, я тормошил ее, я бил ее, да, чуть позже я стал бить ее по щекам, не в силах поверить в то, что уже было слишком очевидно. Она была мертва. И уже практически остыла.
3.
Я медленно пишу. Я так медленно пишу оттого, что память никуда не торопится. Я никому и никогда не рассказывал, что на самом деле случилось в ту ночь. Мне все равно никто бы не поверил. Толку тратить силы. И сейчас, когда я выпустил на свободу то, что случилось, и позволил себе вспомнить ту ночь, уверенный, что буду лихорадочно записывать события той ночи, буквально рвотно давясь ими, я невероятно удивлен тем, как смакую боль, которая со мной все эти годы, эти чертовы семнадцать лет боли.
Я всю жизнь был один. И всю жизнь с первого момента, с первой встречи, я хотел быть с ней. Только с ней. И мне хорошо оттого, что я не позволил себе никого кроме нее.
Тильда, ненаглядная моя девочка. Мой олененок, так и не ответивший на мой голос и мою нежность. Я пришел слишком поздно. Я слишком поздно выполз из-за стола в тот чертов вечер. Мне не надо было слушать нарекания отца. Мне не надо было давиться уткой и быть хорошим. Вообще не надо пытаться быть ни хорошим, ни плохим. Вообще не надо пытаться никем быть, кроме себя. Я заложник самого себя, а если точнее, своей любви.
И то, что она случилась, случилась вопреки всему и всем той ночью на берегу, я расцениваю поцелуем Господа и Его благословением.
Я одинок. Я абсолютно один. Я физически один каждый день и каждую ночь. Я не жалуюсь. Я рассказываю. Родители прокляли меня и отреклись от родства. Друзей у меня никогда не было. Животных тоже. Я открывал рот только в школе, когда меня вызывали к доске, и в магазинах, где покупал бесконечные бесполезные продукты. Зачем я родился такой? Никому не нужный, никем не любимый? Для чего она – вот эта моя жизнь, ровная и густая, и душная, как арахисовое масло? Для чего все это? И до Тильды, и теперь, когда ее больше не будет. Не будет уже никогда. В ту ночь на берегу я обрел смысл. Я внезапно обрел его, он свалился на меня, как призовой лотерейный билет. И это была она, сидящая ровно и неподвижно, как я подумал сначала, прекрасная спящая девочка на берегу сурового холодного моря.
Я сел и сказал: «Привет». Она не ответила, но это меня не смутило. Я позволил себе огромную бестактность – я сел рядом с ней без разрешения. Она молчала, а я волновался, и сердце ухало филином под ребрами и отдавалось эхом в горле. Я очень сильно волновался, но чувствовал абсолютное и ни с чем не сравнимое сладкое счастье, от которого кружилась голова. Мы молчали, и шумел ветер, и накатывали волны, и было довольно зябко. И вдруг я подумал, что Тильда могла замерзнуть, сидя вот так на песке в одном своем платье, и, чтобы как-то согреть ее, я протянул руку и накрыл ее вывернутую ладонь. И поразился правильности своей догадки. Ладонь была ледяная. Я легонько сжал ее и поднес к губам и стал растирать и согревать дыханием. И так продолжалось долго, но потом я вдруг понял, что ее кисть имеет странную тяжесть и, стоит чуть отпустить, готова упасть на песок безвольной культей. «Тильда, – прошептал я. – Тильда, ты спишь?» И легонько потряс ее руку. Она молчала. «Извини, пожалуйста, что бужу, Тильда, ты совсем замерзла, проснись», – позвал я ее. И, уже понимая, что происходит что-то совсем странное, потряс сильнее. «Тильда, просыпайся, холодно, давай я отведу тебя домой», – пугаясь, я говорил все громче и тряс ее руку все сильнее, а потом коснулся плеча, и, когда оно неестественно грузно стало оседать и падать в мою сторону, я все все все все все все все все понял. Я вскочил на ноги, вытаращив глаза на огромную взрослую куклу, завалившуюся на правое плечо в том месте, где я только что сидел, прижимая к себе ее ладонь. И оцепенел от невероятного ужаса перед смертью человека, которого любил всю свою короткую жизнь. А потом я упал на колени и уложил Тильду на песок, и начал бить по щекам, и растирать виски, и поднимать худенькие плечи. И я шатался вместе с ними над холодным песком, и выл, и плакал, и мое первое прикосновение к чужим губам было не желанием поцелуя, а нелепой попыткой сделать искусственное дыхание рот в рот. И растянутые синие губы на мертвом лице цвета муки были первыми и последними чужими губами в моей жизни, и запавшие белки глаз на месте ее темно-зеленых изумрудных были единственными глазами, которые я целовал.
Я не знаю, сколько продолжалось это безумие. Помню только, что рассвет пришел так же неожиданно, как головная боль. Думаю, мое помешательство началось именно с головной боли. Может, так болело сердце и заливало бетоном сердечной муки все мое существо. Я лежал, зарывшись лицом в песок с открытым ртом, набитым песком, и мычал в него. Потом пополз к воде и умылся.
4.
Стремительно светало. Уже можно было разглядеть домики на сваях и кое-где раздавался утренний лай собак. Я вернулся к Тильде, лег рядом с ней и обнял ее.
Клянусь, мне ни разу не пришла в голову мысль о том, что именно с ней произошло. На ней не было ни крови, ни синяков, ни порезов, ни царапин. Ее платье было так же аккуратно выглажено и подол расправлен на коленях. Я понимаю, о чем вы. Я понимаю, к чему вы клоните. Нет, я не думаю. Нет. Не потому, что я не допускаю такой мысли. Я допускаю. Но ее никто не трогал. Никто не бил. Ее лицо было спокойное и гладкое, а к утру она вся стала абсолютно белой, будто вылепленной из алебастра. Я лежал с ней рядом на песке, обнимал ее и вдыхал васильковый солнечный запах ее кожи.
Нам было пятнадцать лет, и все только начиналось. Мы стали друзьями, и у нас появилась тайна. Самая важная тайна в мире. И я шептал ей, что теперь я точно никогда ее не оставлю, и она моя, и мы всю жизнь будем вместе. Я спрашивал ее, что она любит есть на завтрак и как относится к жареной рыбе. Я признавался ей в том, что люблю пончики, но если и ем их, то тайком, чтобы не увидел отец и не высмеял меня за эту глупую девчоночью еду. Я интересовался у нее, что она любит больше, чай или кофе, и пробовала ли вино. Я обещал свозить ее в Манчестер и показать самую главную улицу в мире, я пел ей свои любимые песни и смущался, забывая слова. Я предлагал ей бросить школу и сбежать, а потом я передумал и сказал, что мы обязаны хорошо закончить школу и уехать в Лондон или в Нью-Йорк и там учиться вместе и вместе жить в общежитии, изображая семейную пару, но только изображая, не более, все главное мы оставим на первую ночь после свадьбы. Я спорил с ней о том, как назвать наших детей, я хотел назвать мальчика Полом, а девочку Рочестер, но Тильда не соглашалась и возражала, а я притворно сердился.
А потом я поднялся и взял ее на руки. Она была невесома. Она была легкая и прохладная. И я пошел с ней по берегу нашего сурового холодного моря, пошел к Черным графитовым скалам, под которыми самая чистая и прозрачная в мире вода. Тропинка вела на самый их верх. Я прекрасно ее знал, часто гуляя вдоль обрыва. Было совсем светло. Над обрывом кружили утренние многоголосые птицы, и я чувствовал, как сильно люблю девушку, которую несу на руках, самую красивую и загадочную девушку в мире. Я был счастлив до глубины этого чувства. Все в мире было прекрасно и радостно. Я был молод и влюблен, а она спала у меня в объятьях – маленький зверек из британского музея изобразительных искусств.
Ветер становился все напористей, и мне было немного тяжело, но Тильда, уткнувшись в мое левое плечо, спала так сладко, что я не мог себе позволить переложить ее по-иному, чтобы мне стало удобнее ее нести, и шел как есть, уже намного медленнее, чем в начале нашей прогулки. И когда город за моей спиной стал маленьким и будто нарисованным на холсте, я подошел к самому краю обрыва, прижал Тильду к груди еще крепче, чтобы наши сердца навсегда стали одним, постоял так, улыбаясь ветру и безусловной любви, и шагнул вниз.
2017
пионерские колонны
Формула рождения нового
Для начала нарисуем процесс.
Вы – дерзкий, молодой, неотесанный и оригинал. Друзья – снисходительно-восторженны. Родители – настороженно-скептичны. Девушка – две опции: либо Йоко, либо Кортни. Повезет, если Йоко: японцы здоровее – есть шанс прожить дольше, чем ожидают. Критики молчат. Денег нет. Улицы беспощадны утренней красотой. Вас зовут Джордж. Вас зовут Винсент. Вас зовут Коко, Мэрилин, Энди, Илья, Леннон, Хэм, Версаче, Иосиф, Джеймс. И даже Евгений Гришковец вас зовут. И все так зыбко и непонятно. И соты мозаики заполнены до краев. И, кажется, вам никогда не будет места в этой жизни, а про ТУ сторону рая вообще никто не говорит, ибо молодость бессмертна и сто процентов долговечней нашего бреда на грани обыкновенного безумия, которым мы захлебываемся, как правило, на закате, оборачивающемся жестким рассветом без полутонов.
И так происходит долго. И вы уже вовсе отчаялись, как вдруг по мановению волшебной возникает долгожданный Тео, и вас покупают. Один-единственный пиджак или сорочку. Одну-единственную мелодию или песню. Один-единственный скетч или картину. Один-единственный рассказ. «Делать ли скидку покупателю?» – «О, нет! Джордж! Мы не можем позволить себе идти на компромисс!» – говорит Тео. «Но он уйдет и не купит!» – Джордж заламывает руки. «Успокойся, мой мальчик! У тебя впереди (зачастую местоимение «тебя» чудесным образом метаморфизируется в опасное «нас», за которое Джордж нередко расплачивается всю жизнь) – невероятное будущее!» – и Тео оказывается дьявольски прозорлив. Сногсшибательное будущее буквально валится на голову. Беда в том, что впоследствии оно нередко оказывается каким-то до странности обреченным.
Сначала сорочку, потом – тысячи сорочек, миллиарды пластинок, миллионы книжек, вагоны банок колы, и вы убиваете племянника аптекаря, знающего ноу-хау. Потом покорен мир. И так – десятки дней и суббот. И вот вы уже ложитесь спать не позднее десяти, и умерла жена, и ночной колпак. И так – степенно, после каждой стирки – линяет жизнь. И новые коллекции вы наблюдаете отныне не из випа ямы в первом, а только в каталоге – на показ физически не смогли.
И наконец, в марте 2013 года, слоняясь меланхолически и просачивая себя сквозь людское пушечное Манхэттена, вы смотрите поверх голов и, возможно, что-то насвистываете, как вдруг на одной толстой-толстой интернациональной попе видите свое имя. И вас передергивает. И вам отвратительно некрасиво. И вы обмираете от вопроса – этого вы так яростно добивались и спали с этой мечтой? Вы хотели, чтобы несметное количество отвратных безразмерных чудовищ носило ваши штаны, или трахалось под вашу музыку, или лениво созерцало ваши картины, или теряло ваши шляпки, или кончало от вашего парфюма?? И этого вы хотели 30–40–50 лет назад??!!
Финита. И похоронный марш.
Но в качестве биса, в качестве запонки на манжете я пою вам гимн.
Вам – пионеру, первооткрывателю, наступившему на грабли собственной мечты. Пионеру «неважночего», ибо хороший пиджак, право, не менее важен, чем стихотворение. Я пою гимн вам – пионеру нового, за которое вас изначально пинали, не признавали и даже игнорировали. Пионеру своей любви, из-за которой вы отрезали себе ухо, стреляли в себя и перерезали горло, и которое обрело силу, увы, только когда вы свою неизбежно утеряли. Вечная пустота вечной славы.
Вот теперь точно все сказала.
Ребята, я в своем уме. Я – на заданную тему. Я – о моде.
Я пишу о том, чему бешено не доверяю, к чему отношусь, мягко говоря, без симпатии. Пишу о том, что заставляет меня отворачиваться от людей и разочаровываться в самостоятельности их выбора и независимости их суждений.
О моде о моде о моде.
Мода – цепная реакция. Это как на красном светофоре: один рванул, за ним толпа покачнулась, срезонировала чему-то и тоже рванула. Однако случись встречному трамваю – погибнет первый. Все тот же пионер. Именно он. Остальные – балласт с зашкаливающим чувством животного звериного шкуросохранения. Эй, приятель, не обольщайся, однако! После твоего взлета на Эмпайр Стэйт (не ниже!), именно они провозгласят себя твоими друзьями и как никто понимающими. А ты их и не знал при жизни. И ничего не имел в виду. Просто не мог стоять и ждать зеленого.
Крутая загадка формулы рождения нового, не так ли?
И здесь закономерно возникает вопрос – зачем пишу? Пишу на тему, казалось бы, сомнительную и не лежащую в плоскости распространения интересов. Просто засветить себя? Не подумаю даже. Лучше покататься на велосипеде по Амстердаму. Но вместо того, чтоб крутить педали и наблюдать герани, цветущие на голландских мостиках, вместо этого сижу и полыхаю ушами от волнения над своим лэптопом – аргентинское ранчо наблюдает за мной, и мясо остыло.
Меня как-то дико зацепило. И слова пулеметом.
И, верно, вот ведь в чем дело.
Мода касается всего и была всегда. На дверные ручки, на самоубийства, на печатные машинки, на винил, на Жанну Агузарову, на дачи в Комарово и концерты группы Oasis. Не удивишь. И я никогда не взялась бы писать, если бы не хотела рассказать вот что.
Я – музыкант. Моей группе – двадцать лет. Все эти годы она была и остается немодной. У меня не было взлетов и падений, не было неожиданных скачков вперед и затуханий. Я пишу песни, и они ровны для меня в своей значимости. Может, только чуть разные в силу всевозрастающей откровенности.
А два года назад я чуть не стала модной. Сиречь популярной. Продолжался этот оголтелый ад три месяца лета. Сначала я думала, что вакцина за выслугой лет работает, и я уже доказала себе и жизни, что есть и буду, и на дешевку (читай модную персону) меня не купишь. Потом я внезапно начала замечать у себя над головой нимб, и следом выросли огромные крылья, на которых было написано «Бля! Мне можно все!». Потом я перестала писать песни. Потом няня взяла на себя детей, меня же просто не было дома. А потом умерла бабушка, я надавала себе по роже и вернулась на землю.
И если б такая проверка не случилась – мне нечего было бы сказать. Я уже теряла подлинность и вектор, который был неизменен многие годы. И теперь, только теперь я знаю настоящую цену состоянию «модный». Теперь сиюминутная популярность – как лимонад «Барбарис» в Парке имени Горького: потешить папу и друга. И это – на исходе второго сценического десятилетия.
Занавес. И айда курить!
И в качестве коды.
Воображаю, как удивился бы закомплексованный парень Курт Кобейн, узнав, что его подростковые отчаянные музыки станут новым революционным стилем в мире. Скорее всего, услышав такой бред, грустно улыбнулся бы и послал. Винсент Ван Гог еще раз выпил бы керосину, если бы мы показали ему, как вальяжно и самодовольно мир расхаживает вдоль тел его картин и думает, что знает, и решает, что понимает.
Хорошо, что мы живем и не видим, во что превращается наша мечта.
Хорошо, что все – после смерти.
Это делает нас молодыми и свободными при жизни, а моду на нас – вечной.
Журнал «Русский пионер», сентябрь 2013
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?